Глава тринадцатая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава тринадцатая

Узкое руководство воспользовалось одной из двух однодневных пауз, возникших в ходе работы VIII Всесоюзного съезда Советов, и 4 декабря в 16 часов все же созвало в Свердловском зале Кремля пленум ЦК, о котором известило лишь накануне. Тот самый пленум, который оно намеревалось провести еще 26 ноября, но так и не сделало этого, явно выжидая, когда же редакционная комиссия съезда одобрит окончательный текст конституции. Сложившаяся ситуация была использована для того, чтобы свести обсуждение по намеченному изначально первому пункту повестки дня к простой формальности.

«Молотов: По первому вопросу слово имеет товарищ Сталин.

Сталин: Все читали проект конституции.

Молотов: Все присутствовали на вчерашнем заседании комиссии, значит, можно проект не зачитывать. Есть ли какие-либо замечания?»[382].

Замечания нашлись лишь у троих из 123 участников пленума: у Г.Н. Каминского – недавно утвержденного наркомом здравоохранения СССР, И.П. Жукова, незадолго перед тем освобожденного от должности замнаркома связи СССР и утвержденного наркомом местной промышленности РСФСР, и у И.С. Уншлихта – секретаря отныне существующего только номинально Совета Союза ЦИК СССР. Судя по их предложениям, они, скорее всего, пытались имитировать заинтересованность и активность, демонстрируя одновременно полное непонимание того, чем является конституция как юридический документ.

После такого более чем странного обсуждения наиважнейшего для жизни страны документа председательствовавший на пленуме Молотов предложил проголосовать за утверждение окончательного текста конституции. Конечно, еще по-старому, по-советски, простым поднятием руки. Все участники пленума единогласно поддержали так и не обсужденный ими всерьез текст, хотя это и не имело уже никакого значения[383].

Первый вопрос повестки дня занял всего десять минут. Затем Молотов предоставил слово Ежову для доклада по второму вопросу – «О троцкистских и правых антисоветских организациях», который внесли на рассмотрение пленума в момент его открытия.

Этот доклад стал для Ежова дебютным в новой роли наркома внутренних дел. Отсюда, скорее всего, порожденная волнением косноязычность при выступлении, композиционная рыхлость, повторы, путаница при указании фамилий и должностей. Но вполне возможно, огрехи доклада были порождены тем, что на его подготовку у Ежова оказалось слишком мало времени.

Начал выступление Николай Иванович с убийства Кирова. И не только потому, что мотивом столь неоспоримого преступления слишком легко можно было считать политический теракт, но и из-за того, что материалы по этому делу он знал превосходно, ибо знакомился с ними по ходу следствия как председатель КПК, а позже положил именно их в основу своей рукописи в 230 машинописных страниц «От фракционности к открытой контрреволюции».

Наиболее примечательным для начала доклада оказалось неожиданное признание наркома. В полном противоречии и с решением суда в январе 1935 г. по делу Зиновьева и Каменева, и с пропагандистскими материалами Ежов заявил:

«Доказательств прямого участия Зиновьева, Каменева, Троцкого в организации этого убийства следствию добыть не удалось… Равно не было доказано и то, что в убийстве Кирова принимали участие троцкисты»[384].

Поворот, по мнению Ежова, в разоблачении «контрреволюционной деятельности троцкистско-зиновьевского блока» наступил только в ходе августовского процесса. Лишь тогда следствию якобы удалось установить и само образование в конце 1932 г. «зиновьевско-троцкистского блока на условиях террора», и то, что этим блоком «намечалось убийство основных руководителей нашей партии и правительства». Для того-то и возникла связь между блоком и «белогвардейскими элементами у нас в Союзе» и с «иностранной разведкой, в частности, с гестапо». Кроме того, Ежов вменил в вину бывшим оппозиционерам еще и то, что «троцкисты через своих сторонников, работающих в различного рода хозяйственных и советских учреждениях, воровали государственные средства»[385].

Так Ежову удалось выполнить указание недавней «Директивы», обвинявшей в преступной деятельности не только троцкистов, но и зиновьевцев, связав их неким «блоком». Удалось ему и очертить круг тех преступлений, в которых отныне следовало обвинять всех без исключения сторонников различных оппозиций. Кроме того, отметил нарком и еще одну особенность, с его точки зрения обозначившуюся уже после августовского процесса. Оказывается, арестованные за последние три месяца троцкисты ранее не вызывали никаких «прямых подозрений в том, что они могут вести… контрреволюционную работу»[386].

Наибольшее внимание в докладе Ежов уделил структуре и конкретной деятельности разоблаченного НКВД «блока». Его, оказывается, возглавляли Пятаков, Сокольников, Радек и Серебряков, что явствовало из их собственных и Зиновьева «признаний». Назывался он «запасным центром» и руководил вредительством и террором по всей стране. Именно ему подчинялись все региональные группы в Западной Сибири, Азово-Черноморском крае, на Урале и другие[387].

Ежов не мудрствовал лукаво, а точно следовал «Директиве», устанавливая «руководителей» преступных групп, объявляя ими тех, кто в прошлом являлся видным деятелем той или иной оппозиции и потому был в свое время выслан в провинцию, где и работал многие годы. Например, Коцюбинского, Белобородова, Муралова. Затем нарком прибег к иному, чисто формальному приему. Связал бывших оппозиционеров, занимавших большие посты в промышленности и на транспорте и «разоблаченных» в последние месяцы, с теми, кто им подчинялся напрямую или работал вместе с ними.

Именно так в докладе возникли «преступные цепочки», связавшие, например, тех, кто последовательно возглавлял Главхимпром НКТП – М.П. Томского, Г.Л. Пятакова, С.А. Ратайчака, с руководителями химических предприятий: Я.Н. Дробнисом – директором Кемеровского химкомбинатстроя, Б.О. Норкиным – директором Кемеровского химкомбината, Таммом – директором Горловского химического завода. Еще одну подобную «цепочку» протянул Ежов от Ратайчака через начальника отдела азотной промышленности Г.Е. Пушина к руководителям предприятий этой отрасли, в том числе к директору Г орловского азотнотукового комбината Уланову. Аналогичным образом НКВД и его глава поступили с железнодорожниками. Создали из них еще одну «преступную группу», включавшую заместителя наркома путей сообщения Я.А. Лившица, подчиненных ему начальников ряда железных дорог – Князева, Буянского, Шемергорна и других[388].

Подобная система «выявления врагов» могла действовать достаточно долго и безотказно, обеспечивая работой следственные органы НКВД. Но для того чтобы придать достоверность подготовке политических терактов, приходилось Использовать явно надуманные, никогда не существовавшие в действительности «заговоры». Такие, как «дело Моснарпита», по которому его директора Столповского и нескольких поваров и официантов осудили якобы за намерение отравить членов правительства, если бы те появились в каком-либо московском ресторане на официальном банкете[389].

Привел в своем докладе Ежов и количественные данные о репрессиях, которые вряд ли были занижены. За три месяца, с сентября по ноябрь, на Украине арестовали свыше 400 человек, в Ленинградской области – свыше 400, в Грузии – свыше 300, в Азово-Черноморском крае – свыше 200, в Западно-Сибирском – 120, в Свердловской области – свыше 100[390]. По этим далеко не полным, отрывочным данным можно с большой долей уверенности предположить, что поначалу политическим репрессиям в целом по стране подверглось от 4 до 6 тыс. человек, во много раз больше, нежели предлагал Сталин на июньском пленуме – исключить из партии всего лишь 600 троцкистов и зиновьевцев. Но несравненно меньше числа тех, кто, по словам Троцкого, находился тогда в оппозиции узкому руководству – 20–30 тысяч человек[391]. А ведь Ежов вполне мог опереться на последнюю величину и подгонять именно под нее свои умозрительные «контрольные цифры».

И все же наиболее значимым в докладе следует считать не установление численности «врагов», не слишком пространно и подробно излагавшиеся их «преступления» – вредительство, подготовка терактов, даже шпионаж, а иное. Дважды по ходу выступления Ежов подчеркнул, что троцкисты и зиновьевцы «активизировали свою работу в 1935–1936 гг., вернее – в начале 1936 г.»[392]. Определение именно такой даты пика противостояния наиболее активной части партии и узкого руководства, подчеркивание ее как наиболее серьезного и опасного периода должно было быть понято участниками пленума однозначно. Слова Ежова прямо указывали на время завершения работы над проектом новой конституции и публикации интервью Сталина с первым упоминанием альтернативности предстоящих выборов.

Заслуживают самого пристального внимания и еще две важные детали. Во-первых, Ежов, хотя и довольно неуклюже, попытался сделать несколько подзабытую «платформу Рютина» программой всего нового «блока», объединявшего, по его словам, троцкистов и зиновьевцев с «правыми»[393]. Тем самым объединить всех их не только общими оппозиционными настроениями, но и как бы неоспоримым стремлением отрешить от власти группу Сталина как изменившую духу пролетарской революции. Правда, Ежов лишь обозначил эту тему, так и не развив ее. Видимо, счел, что содержание «платформы» известно участникам пленума достаточно хорошо, а потому и не следует лишний раз пропагандировать ее, даже в форме «доказательства» преступных намерений.

Не менее примечательным для доклада оказался и другой раздел его, названный «О троцкистах и правых антисоветских организациях», содержавший данные, полученные следствием, исключительно по отношению к троцкистам или тем, кого обоснованно или необоснованно к ним причислили. Почти два часа Ежов обличал Пятакова, Сокольникова, Радека, Серебрякова, Сосновского и других менее известных тогда левых, но привел в качестве единственного доказательства обвинений результаты очной ставки Бухарина и Рыкова с Сокольниковым, которую провел он сам вместе с Кагановичем[394].

Резюмируя существо доклада, Ежов вновь свернул на изъезженную колею. Он сказал:

«Я хочу напомнить вам об известном, важнейшем решении ЦК нашей партии об отношении ко всей этой троцкистско-зиновьевской контрреволюционной сволочи… Мне кажется, что эта «Директива» имеет прямое отношение ко всем партийным организациям, ко всем членам партии… Что касается работы ЧК, товарищи, то я могу только уверить, что эта «Директива» ЦК партии, написанная и продиктованная товарищем Сталиным, будет выполнена. До конца раскорчуем всю эту троцкистско-зиновьевскую грязь и уничтожим их физически»[395].

А далее в работе пленума произошло нечто весьма странное. Молотов предоставил слово члену ЦК Бухарину, которого несколько часов назад Ежов обвинил, хотя и голословно, в причастности к антисоветской террористической организации, поставившей своей целью уничтожение руководителей партии и государства. Бухарин вышел на трибуну для того, чтобы оправдаться, отмести от себя подозрения, однако начал он выступление с полной и безоговорочной поддержки Ежова в осуждении Зиновьева, троцкистов, с восхваления работы НКВД.

«Я знаю, что говорить сейчас особенно тяжело, потому что, по сути дела, действительно необходимо, чтобы сейчас все члены партии, снизу доверху, преисполнились бдительностью и помогли соответствующим органам до конца истребить вот ту сволочь, которая занимается вредительскими актами и всем прочим. Совершенно естественно, и из этого нужно исходить, что это есть основная директива, основное, что стоит перед партией».

Даже завершая выступление, Бухарин не смог отказаться от того, чтобы лишний раз не обрушить свой «праведный гнев» на троцкистов, да еще и сравнив их с фашистами:

«Сейчас основное самое с точки зрения общепартийной нужно понять, что получилась разветвленная сугубо конспиративная террористическая партийная организация с большим конспиративным навыком и с новыми приемами борьбы, которые расставили все свои силы… Я абсолютно, на сто процентов, считаю правильным и необходимым уничтожить всех этих троцкистов и диверсантов, их вскрывать»[396].

Разумеется, основную часть выступления Бухарин посвятил самооправданию, не менее голословному, нежели предъявленные в его адрес обвинения. При этом он явно вынужденно должен был признавать, и неоднократно, свою активную роль в правой оппозиции:

«Я никогда не отрицал, что в 1928–1929 гг. я вел оппозиционную борьбу против партии… Я в 1928–1929 гг. нагрешил очень против партии. Это я знаю. Хвосты эти тянутся до сих пор. Часть людей, которые тогда шли со мной (Бухарин подразумевал здесь членов т. н. бухаринской школы – Марецкого и других. – Ю.Ж.), эволюционировали бог знает куда. Я этого не знаю, но я этого теоретически не исключаю… Ну я действительно в 1928–1929 гг. против партии грешил, когда я сделал свое заявление. Последнее из моих заявлений было заявление по поводу «организованного капитализма» зимой 1930 г.»[397].

Заодно чистосердечно поведал Бухарин и о том, что дважды пытался защитить Радека – до и после его ареста обращаясь с письмами к Сталину[398].

Признавая, но лишь в далеком прошлом, и свое участие в оппозиции, и резкую критику курса, проводимого сталинской группой, и даже организацию, но опять же семь лет назад, совещания части членов ЦК у себя на квартире, Бухарин не забывал о своей защите. Однако практически единственным аргументом собственной невиновности он выдвигал результат очной ставки с Сокольниковым – публикацию во всех центральных газетах заявления Прокуратуры СССР о том, что «следствием не установлено юридических данных для привлечения Н.И. Бухарина и А.И. Рыкова к судебной ответственности». Упорно настаивал на том, что тем самым с него уже сняты все возможные обвинения и подозрения.

Наконец, как последнее, наиболее весомое подтверждение своей полной непричастности и к уже осужденным, и только арестованным, но не представшим еще перед судом, объявил, что никогда не стремился к власти.

«Бухарин: Неужели вы думаете, что я могу иметь что– нибудь общее с диверсантами, с этими вредителями, с этими мерзавцами после тридцати лет моей жизни в партии и после всего? Ведь это просто сумасшествие.

Молотов: Каменев и Зиновьев тоже всю жизнь были в партии.

Бухарин: Каменев и Зиновьев хотели власти, они шли к власти. Я ужасно стремился к власти? Что вы, товарищи!»[399].

Завершил же Бухарин выступление слишком нарочитым признанием в любви, иными словами – в личной преданности Сталину:

«Я всегда, до самой последней минуты своей жизни всегда буду стоять за нашу партию, за наше руководство, за Сталина. Я не говорю, что я страшно любил Сталина в 1928 г. А сейчас я говорю: люблю всей душой!»[400].

Так же, как Бухарин, выстроил свою защиту и получивший слово Рыков. Полностью и безоговорочно солидаризировался со всеми обвинениями в адрес не только троцкистов, но даже и Томского. Себя же пытался обелить, опять же ссылаясь на заявление прокуратуры. И потому настойчиво взывал к пленуму, просил о проведении еще одного, объективного и справедливого расследования.

«Мы живем в такой период, когда двурушничество и обман партии достигли таких размеров и приняли настолько изощренный, патологический характер, что, конечно, было бы совершенно странно, чтобы мне или Бухарину верили на слово. Если нужно каждое обвинение, кем бы оно ни выдвигалось против нас, против меня, чтобы оно было проверено до конца и с полной тщательностью, чтобы на основе этой проверки было бы установлено, прав ли, допустим, я, который утверждает, что все обвинения против меня с начала до конца являются ложью, то надо разобраться. Я утверждаю, что все обвинения против меня с начала до конца – ложь»[401].

Надеясь продемонстрировать полную лояльность партии и ЦК, Рыков приоткрыл любопытную подробность своей очной ставки с Сокольниковым. Оказалось, последний признался в том, что «они», то есть руководители «троцкистско-зиновьевского блока», «решили убить целый ряд наших людей в Ленинграде», а потом, использовав такую акцию как предлог, поднять войска «для спасения революции». Не стал Рыков и отвергать те показания, согласно которым его намечали в правительство СССР после отстранения группы Сталина от власти. Объяснил это как «расплату за мою вопиющую ошибку, за участие в правом уклоне»[402].

Малоубедительные объяснения Бухарина и Рыкова, в которых явно звучала какая-то фальшивая нота, не вызвали к ним доверия или хотя бы желания объективно разобраться в далеко не новых обвинениях правых. Первым же взявший слово в прениях Р.И. Эйхе продемонстрировал воинственную нетерпимость и неприкрытую кровожадность.

«Факты, вскрытые следствием, – гневно восклицал он, – обнаружили звериное лицо троцкистов перед всем миром… Старые буржуазные специалисты, организующие свои вредительские организации, ненавидящие рабочий класс, не шли на такие подлые факты, на такие подлые преступления, на которые шли троцкисты, на которые троцкисты толкали вредителей, – факты, которые мы вскрыли в Кемерове… Да какого черта, товарищи, отправлять таких людей в ссылку? Их нужно расстреливать! Товарищ Сталин, мы поступаем слишком мягко!» А когда он перешел к оценке поведения Бухарина, то выразился предельно кратко: «Бухарин нам правды не говорил. Я скажу резче – Бухарин врет нам!»[403]2.

Ту же позицию нетерпимости занял и С.В. Косиор, предложив пленуму свою отнюдь не оригинальную оценку ситуации:

«У нас очень большой опыт сейчас имеется с разоблачением троцкистов, причем за это время мы разоблачили, к сожалению очень поздно, сотни самых отчаяннейших, самых злобных людей, части из которой мы очень много верили… разве мы не имеем перед собой заявления, что оппозиционные группы во главе с Троцким, Зиновьевым, с правыми, решили произвести последнюю попытку на советскую власть, на сталинское руководство. Они, как мы видим, просчитались»[404].

Вышедший на трибуну первый секретарь Донецкого обкома С.А. Саркисов попытался использовать представившуюся возможность не столько для очередных филиппик, сколько для самооправдания – на всякий случай.

«Я, как вам всем известно, – признался он в своих прошлых грехах, – бывший оппозиционер… хотя я десять лет тому назад раз и навсегда порвал с этой сволочью». А затем поведал, как же именно он борется с врагами: «Областной комитет партии и лично я, об этом знает ЦК КП(б)У, разоблачили много троцкистов… Меньше всего я произносил слов на всяких собраниях, потому что я считал, что нужно делать. А что значит показать делом? Показать делом, это значит бывшему оппозиционеру разоблачать троцкистов… Я всегда систематически, последовательно изгонял людей с оппозиционным прошлым, особенно с партийной работы».

Завершая же выступление, он внезапно бросил в адрес Бухарина самое страшное из всех возможных обвинений, разумеется, абсолютно бездоказательное: «Бухарин… вместе с левыми эсерами хотел арестовать Ленина». И первым на пленуме предложил судить Бухарина и Рыкова[405].

Такого рода выступления членов широкого руководства – как и несколькими днями ранее на съезде – свидетельствовали об очень многом. О том, что им крайне необходим образ врага, прежде всего, чтобы таким образом самоопределиться как социальной группе. Свидетельствовали и о том, что они уже пытаются списать все свои собственные недостатки, ошибки, просчеты на происки врагов, коими избрали троцкистов. Наконец, и о том, что все они стремятся прочно связать себя, свою замкнутую социальную группу, со Сталиным, не только избежать тем самым уже обозначившегося разрыва с ним, но и во что бы то ни стало поставить его в полную зависимость от себя и своих групповых интересов. А для этого обязательно связать себя со Сталиным нерасторжимыми узами крови, которую предстояло пролить. Более того, все подобные выступления, в том числе Бухарина и Рыкова, свидетельствовали и о готовности всех их признать врагами кого угодно, только не себя.

Разительно отличались от подобных речей выступления представителей сталинской группы. Так, взявший слово Каганович пытался устоять на твердой почве того, что он понимал под фактами. Использовал известные пока немногим данные ходы следствия для того, чтобы подтвердить лишь одно – несомненно существовавшую связь правых с Зиновьевым, Каменевым, а в более отдаленные годы и с Троцким, даже Шляпниковым, хотя все это было прежде вполне естественно, даже закономерно и не несло ничего криминального. Кроме того, Каганович постарался объяснить только внешнее, формальное, с его точки зрения, противоречие между содержанием сообщения Прокуратуры СССР и обвинениями, которые на пленуме предъявили Бухарину и Рыкову. Подчеркнул, что в обращении речь шла о чисто юридических основаниях прекращения дела, теперь же речь вдет о другом – об основаниях исключительно политических[406].

Очень четкую, тщательно выверенную позицию занял Молотов, выступивший сразу после Эйхе и попытавшийся, как и на съезде, перевести обсуждение в более спокойное русло, обстоятельно обосновал свой взгляд фактами, всячески избегая эмоций. Он подчеркнул необходимость именно такого подхода к решению обсуждаемого вопроса буквально с первых же слов:

«Товарищи, из всего того, что здесь говорили Бухарин и Рыков, по-моему, правильно только одно: надо дело расследовать, и самым внимательным образом». Избегая ставших чуть ли не обязательными инсинуаций, Молотов ни в чем конкретно ни Бухарина, ни Рыкова не обвинил. Он говорил об ином. О том, почему сразу же после показаний Зиновьева на суде узкое руководство не поспешило с арестами или безапелляционным осуждением их. «Почему мы должны были слушать обвинение на процессе в августе месяце и еще оставлять Бухарина в редакции «Известий», а Рыкова в наркомсвязи? Не хотелось запачкать членов нашего Центрального комитета, вчерашних товарищей. Только бы их не запачкать, только бы было поменьше обвиняемых». Он попытался подтвердить такую линию узкого руководства, предельно мягкую, еще одним примером, уже двухлетней давности. «Вы, товарищи, знаете, что по убийству Кирова все нити объективно политически (выделено мной – Ю.Ж.) были у нас в руках. Показывали, что Зиновьев и Каменев вели это дело. А мы, проводя процесс один за другим, не решались их обвинить. Мы обвиняли их в том, в чем они сами признались, – в том, что они объективно, их разговоры и группировки создавали настроения, которые не могли не повести к этому делу. Вот как мы подошли. Мы были сверхосторожны – только бы поменьше было людей, причастных к этому террору, диверсии и так далее».

Молотову пришлось объяснять и другое – ставшее на пленуме притчей во языцех сообщение Прокуратуры СССР. «Когда мы это опубликовали, – сказал он, обращаясь непосредственно к Бухарину и Рыкову, – приняв решение ЦК о том, что нет юридических оснований, мы только подчеркнули, что политически вам не доверяем. Я голосовал за это решение, но политически не доверял… А теперь вы изображаете дело так: вы видите – вы оправдали. Очной ставки не было. Теперь Каменева нет, Томского нет, а те аргументы, которые были, они не дали вам должных юридических оснований. Но к сожалению, есть новые факты, более убийственные, пачкающие людей. Но давайте проверять это дело объективно. Еще и еще раз будем к каждому возражению Рыкова и Бухарина прислушиваться».

И все же Молотов не удержался и сам поспешил со скоропалительными выводами. Правда, как и Каганович – исходя из материалов, предоставленных НКВД. Упомянул об аресте председателя ЦК профсоюза работников искусств Ю.М. Славинского, из-за его приятельских отношений с Томским не только объявленного правым, но и обвиненного в создании террористической группы. Процитировал показания секретаря Замоскворецкого райкома Москвы Куликова, утверждавшего, что правые якобы установили в 1932 г. прямой «политический контакт» с Зиновьевым и Каменевым и тогда же Бухарин, Рыков, Шмидт и Угланов обсуждали «платформу Рютина». Правда, Молотов тут же сделал важную по смыслу оговорку: «Я считаю, что Куликову можно верить не больше, чем другим арестованным в этом деле»[407].

В начале одиннадцатого вечера заседание пленума, продолжавшееся более шести часов, прервали, перенесли на 7 декабря. Но о том, что произошло в тот день, нам практически ничего не известно, ибо выступление Сталина по докладу Ежова – по делу Бухарина и Рыкова – до сих пор остается недоступным для исследователей. Единственным, что позволяет, но в предельно обобщенном виде, судить о том, что же сказал тогда Сталин, является резолюция по второму пункту повестки дня.

«Принять предложение т. Сталина считать вопрос о Рыкове и Бухарине незаконченным. Продолжить дальнейшую проверку и отложить дело решением до следующего пленума Б,К».

Кроме того, опять же по предложению Сталина, о пленуме решили не сообщать в газетах[408]. (Этот запрет сохранялся на протяжении последующих 50 лет, и потому не только содержание доклада и выступлений на нем, но и сам факт проведения его оказался государственной тайной!)

Столь неожиданный финал лишний раз подтверждал несомненную неподготовленность узкого руководства, чистую импровизацию как с докладом Ежова в целом, так и с «делом правых» в частности. Демонстрировал попытку созвать общий пленум, исключив серьезное обсуждение конституционного вопроса, заполнить повестку дня первой же проблемой, показавшейся наиболее подходящей. А ею и стал доклад Ежова, путаный, двусмысленный. Ведь, с одной стороны, нарком заявил о разгроме троцкистов, о том, что Бухарин, Рыков, Шмидт, Угланов являются всего лишь «остатками правой контрреволюционной организации», но с другой – бросил многозначительную фразу: «у нас еще имеется очень и очень много невскрытых дел, и нам еще придется их вскрывать»[409].

И последнее обещание наркома внутренних дел, и то, что резолюция по делу правых была отложена на неопределенный срок, должны были стать для широкого руководства дамокловым мечом. Ведь до созыва следующего пленума, дату которого так и не назвали, могло произойти что угодно. НКВД, как и обещал, мог раскрыть любое количество каких угодно и самых непредсказуемых по составу обвиняемых «дел». Отнести к врагам партии, страны, народа любого, исходя всего лишь из его былой принадлежности к какой-либо оппозиции либо деловых либо просто дружеских отношений с кем-либо из бывших оппозиционеров. Но НКВД мог и не вскрыть новые дела, не найти для них необходимых юридических оснований.

Неподготовленность пленума и доклада Ежова продемонстрировала и дискуссия по поводу сообщения Прокуратуры СССР, мгновенно переросшая в прямое препирательство, что лишний раз подтверждало нежелание узкого руководства открыто обвинить правых и в ближайшее время сделать их жертвами очередного процесса. Подтверждало сохранявшееся пока стремление удержаться на возможно мягкой позиции.

Группа Сталина все еще отказывалась принять те правила игры, которые ей навязывало широкое руководство. Она попыталась продемонстрировать свою силу, возможность достигать намеченных целей, не прибегая к репрессивным мерам. И для того использовала весьма надежный, не раз испытанный инструмент – отдел руководящих партийных органов, где еще 4 февраля 936 г. Ежова на посту заведующего сменил его первый заместитель Г.М. Маленков. Он-то и провел сложные кадровые перестановки на уровне руководства обкомов, крайкомов, ЦК нацкомпартий. Исходя, скорее всего, из выявленного отношения к конституционной реформе, без какой бы то ни было мотивации были переведены из одного региона в другой, тем самым с повышением или понижением в реальных полномочиях, шестеро секретарей[410].

Но именно тогда, в январе 1937 г., четко обозначилась и иная тенденция: перевод первых секретарей с обвинением в различных прегрешениях. Первым из них, за «неудовлетворительное политическое руководство крайкомом», наказали Б.П. Шеболдаева, возглавлявшего одну из крупнейших парторганизаций РСФСР – Азово– Черноморского края. Постановление ЦК от 2 января отметило, что он «проявил совершенно не удовлетворительную для большевиков близорукость по отношению к врагам партии (контрреволюционерам, террористам и вредителям – троцкистам, зиновьевцам, «левакам», правым), в результате чего на основных постах в ряде крупнейших городских и районных парторганизаций края до самого последнего времени сидели и безнаказанно вели подрывную работу заклятые враги партии, шпионы и вредители». Однако за столь серьезные ошибки, к тому же чисто политического характера, Шеболдаева хотя и освободили от занимаемой должности, но тут же рекомендовали первым секретарем Курского обкома партии вместо В.И. Иванова, снятого с поста первого секретаря за «неудовлетворительное руководство хозяйством области»[411].

13 января ПБ утвердило еще одно постановление ЦК, столь же, но чисто внешне, жесткое – «О неудовлетворительном партийном руководстве Киевского обкома». Причины для него были те же, что и при оценке деятельности Шеболдаева, но оргвыводы оказались на редкость мягкими, ибо опирались на весьма неожиданные факты. Выяснилось, что руководство обкома виновно не в «политической близорукости» или «утере политической бдительности», а в том, что оно нарушило устав партии, которым предписана выборность партийных органов, и широко применяло «недопустимую практику кооптации». ЦК ВКП(б) особо отметил «привившиеся на Украине и, в частности, в Киеве непартийные нравы в подборе работников».

Как и в случае с Шеболдаевым, мера наказания оказалась несоразмерно мягкой: первому секретарю ЦК КП(б)У С.В. Косиору «указали», первому секретарю Киевского обкома – он же второй секретарь ЦК КП(б)У – П.П. Постышеву объявили выговор, и лишь второму секретарю обкома Ильину не только вынесли строгий выговор, но и сняли его с должности. Правда, спустя всего два месяца, 8 марта, Постышева все же освободили от занимаемых должностей и 14 марта перевели первым секретарем Куйбышевского обкома[412].

К подобным решениям следует отнести и еще одну кадровую перестановку, порожденную серьезнейшим проступком. 25 января 1937 года без предъявления каких-либо претензий Н.Ф. Гикало, первого секретаря ЦК КП(б) Белоруссии, перевели первым секретарем Харьковского обкома, а на его место ПБ рекомендовало Волковича[413]. Причина этого перевода выяснилась лишь 22 февраля, когда было принято постановление ЦК «О положении в Лепельском районе БССР». Оказалось, что местные власти с молчаливого согласия Минска совершили «незаконную конфискацию имущества у крестьян, как у колхозников, так и единоличников, произведенную под видом взыскания недоимок по денежным налогам и натуральным поставкам». За столь вопиющее нарушение законов было решено предать суду шесть сотрудников Лепельского райисполкома, в том числе и его председателя Семашко. Кроме того, тем же постановлением ЦК был вынесен выговор наркому финансов СССР Г.Ф. Гринько, «указано» уже бывшему первому секретарю компартии Белоруссии Н.Ф. Гикало, сменившему его Волковичу, а также председателю СНК БССР Н.М. Голодеду[414]. Постановление, помимо этого, послужило еще и основанием для снятия 14 марта Волковича, замены его В.Ф. Шаранговичем[415].

В данном ряду кадровых перемещений заслуживает внимания и снятие простым решением ПБ от 17 марта руководителя компартии Киргизии M.Л. Белоцкого, которого сменил М.К. Аммосов, занимавший до того должность первого секретаря Северо-Казахстанского обкома[416]. Но именно подобная перестановка позволяет вычленить не только данный случай, но и перевод первого секретаря ЦК КП(б) Таджикистана С.К. Шадунца из Сталинабада в Москву, из общего процесса перечисленных выше кадровых рокировок, рассматривать их как совершенно иное явление, проявление «коренизации» – обычного для тех лет выдвижения местных национальных кадров на руководящие посты, в том числе и в нацкомпартиях.

Разумеется, проводились кадровые перемещения зимой 1936–1937 гг. и на более низких уровнях. Но и они в конечном итоге свидетельствовали о стремлении и узкого, и широкого руководства, отдельных наркомов всячески упрочить собственное положение во власти. Так, после образования 8 декабря 1936 г. наркомата оборонной промышленности СССР и утверждения его главой M.Л. Рухимовича тот не возражал против назначения своими заместителями непрофессионалов М.М. Кагановича – по авиационной промышленности, Р.А. Муклевича – по судостроительной, но добился утверждения руководителями главков опытных инженеров Б.Л. Ванникова (артиллерийский), К.А. Неймана (танковый), Е.Б. Кривицкого (оптический), И.Ф. Тевосяна (броневой)[417].

А.Я. Вышинский сумел настоять, несмотря на сопротивление Н.В. Крыленко, на снятии со всех постов Е.Б. Пашуканиса, почти два десятилетия считавшегося крупнейшим в стране марксистом – теоретиком права, а потому и утвержденного 15 ноября 1936 г. вторым заместителем наркома юстиции СССР. Но всего два месяца спустя, 22 января, он был освобожден от этой должности, а вскоре и от остальных – директора Института советского строительства и права, редактора журнала «Советское строительство». Кроме того, 16 ноября Вышинский добился и еще одного, весьма полезного для него отстранения. На этот раз своего старшего помощника и одновременно начальника спецотдела Прокуратуры СССР Р.П. Катаняна[418], старого большевика, два десятилетия выступавшего как марксистский интерпретатор теории права.

Для всех этих назначений и отстранений наиболее присущей оказалась следующая общая черта. Хотя они и носили откровенно политический характер, но пока оставались в строгих рамках кадровых перемещений. Никого из тех, кого сняли или понизили в должности, не только не репрессировали, но и не подвергли открытой критике. Видимо, этому способствовало то обстоятельство, что ни сам факт работы декабрьского пленума, ни содержание доклада Ежова, ни повторное возникновение дела Бухарина – Рыкова так и не были преданы гласности, не послужили основанием для разжигания вполне возможной оголтелой пропагандистской кампании.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.