Глава 7. Смертная казнь графа Лалли-Толлендаля.
Глава 7.
Смертная казнь графа Лалли-Толлендаля.
Мы оставили позади одно событие, наделавшее много шуму в Париже, – смерть одного человека, которой сочувствовали во Франции не менее, как о кончине знаменитейших членов королевской фамилии, о которых мы упоминали.
Мы хотим рассказать о казни графа Лалли-Толлендаля.
Граф Томас-Артур Лалли-Толлендаль, человек со знатным именем, с именем громким, раздававшимся при дворе Стюартов с равным уважением, были ли Стюарты королями, были ли Стюарты пленниками, жили ли они в Виндзоре или в Сен-Жермене.
С того времени, как Стюарты находились во Франции, граф Лалли сделался французом. Он вступил в службу восьми лет и вместе со своим отцом, товарищем командира ирландского Диллонского полка, прибыл в Жиронский лагерь, где и был первый раз в военном деле. Спустя четыре года, т.е. имея двенадцать лет, он стоял на карауле у траншеи перед Барселоной.
Вскоре потом Лалли сделался командиром полка, носившего его имя. В 1740 году, имея от роду тридцать восемь лет, он был произведен в генерал-лейтенанты: в 1745 году он отличился в сражении при Фонтенуа; наконец, в 1756 году король назначил его губернатором французских владений в Индии.
Лалли был человек храбрый и сведущий в военном деле. Он прибыл в этот Старый Свет с ненавистью к англичанам и с любовью к славе. Он начал тем, что одержал победу. Спустя тридцать восемь дней после его прибытия в Индию ни одного красного мундира (т.е. англичан) не оставалось уже на всем Коромандельском берегу. Взятие Гонделура и Сен-Давида вскружило ему голову; он захотел идти далее, несмотря на неблагоприятное время года, несмотря на недостаток вспомогательных средств, несмотря на противоположное мнение своих генералов. Безрассудная отважность составляла его силу; он понадеялся на нее и пошел на Танжаур. Англичане дали ему идти вперед, сами же воротились назад, одержали над одним из его генералов победу при Ориксе и взяли город Мазулипатнам.
В продолжение этого времени Лалли осадил Мадрас и взял его приступом.
С давнего уже времени войскам не платили жалованья, и они терпели большую во всем нужду. Во избежание беспорядков главнокомандующий принужден был дозволить своим солдатам снабжать себя ост-индскими деньгами. Частные дома, публичные здания, храмы, молельни – все было ими разграблено. Ужасные бесчинства совершались повсюду; хорошо было, по крайней мере, то, что солдат, пресыщенный развратом и добычей, и офицер, прибывший бедным и сделавшийся вдруг богатым, молчали и не роптали.
К несчастью, один только город Мадрас находился во власти французов. Укрепления же принадлежали все еще англичанам. Лалли приказал отрыть траншею и сильно атаковал форт Георгий; но у него недоставало средств к овладению им. Лалли, думавший, что железной энергетической воле должно все уступать и покоряться, всегда вместо убеждения употреблял насилие.
Мало-помалу французы устали быть под командой этого высокомерного ирландца. Служившие по найму, а их было наполовину в армии, согласились на предложения англичан и перешли к ним на службу. Отсюда произошло то, что через месяц после занятия города Мадраса Лалли с бешенством увидел, что невозможно было удержать за собой город, снял осаду укрепления Георгий и отступил к городу Пондишери, который нашел лишенным всех тех вспомогательных средств, которые в это время сделались для него самыми необходимыми, т.е. съестных припасов, людей и денег.
Эскадра французская, охранявшая этот пункт с самого начала войны, была атакована английским флотом, гораздо более многочисленным, чем французский, и после славного, но бесполезного сражения поплыла к острову Бурбону, так что, войдя в гавань Пондишери, губернатор должен был ограничиться одними своими собственными средствами.
Но и эти собственные его средства вскоре были обращены в ничто бунтом солдат, которые, не имея ничего, кроме того только, что могли награбить в Мадрасе, требовали выдачи им жалованья за все прошедшее время: им должны были за десять месяцев.
Лалли был и во время этого бунта таким же, каким он был всегда, – жестоким и высокомерным. Везде, где он шел против восстания, он его подавлял; но позади пламя, погашенное им, воспламенялось снова, и еще сильнее прежнего.
Среди этих внутренних несогласий англичане осадили Пондишери, отказали ирландскому генералу в капитуляции, на которую, может быть, согласились бы с французским генералом, силой ворвались в город Пондишери и, овладев им, жестоко отомстили за разграбление Мадраса. Лалли был взят в плен со своим штабом и отправлен в Лондон.
Можно себе представить, какую тревогу произвело в Париже это совершенное поражение французских войск! Главный город французских владений в Индии взят, губернатор со своим штабом в плену! После ряда побед, о которых продолжали еще разговаривать, невозможно было сразу постигнуть такого полного поражения.
Лалли имел много врагов при Версальском дворе: несчастье ирландского генерала графа Лалли придало им еще более дерзости. Они ставили под сомнение не только способности губернатора, не только его храбрость, но даже и его честность. По их мнению, эти несчастные экспедиции были следствием того, что губернатор Лалли истратил казенные суммы и, таким образом, не имел чем платить войскам жалованье.
Лалли-Толлендаль услышал эти обвинения, находясь в Лондоне. Гордость его не могла этого снести. Он просил, чтобы его под честное слово отпустили во Францию; эта просьба его была исполнена. Он прибыл во Францию с уверенностью, что ненависть и клевета исчезнут пред его львиным взором; но, как ученый полководец, он очень скоро увидел, что дал неприятелю занять слишком выгодную позицию, чтоб можно было его легко оттуда вытеснить. Тогда Лалли хотел от суда придворных обратиться к правосудию короля. Он просил у Людовика XV как милости, чтоб его посадили в Бастилию, каковая милость была ему немедленно оказана: 1 ноября 1762 года он был заключен в Бастилию.
За три месяца до этого, а именно 3 августа, губернатор и верховный Совет пондишерский представили королю прошение, в котором говорили, «что так как честь их и доброе их имя были чрезвычайно оскорблены обвинениями их графом Лалли-Толлендалем, то они просят у его величества правосудия и суда, который бы оказал им это правосудие». К этому прошению приложена была записка, имевшая целью доказать, «что Совет и несчастная индийская колония были с начала и до конца угнетаемы властью жестокого губернатора Лалли, никогда не знавшего ни правил чести, ни благоразумия, ни даже человеколюбия; что граф Лалли был один ответчиком за все управление и за администрацию компании, как внешнюю, так и внутреннюю, равно как и за все доходы с земель и угодий, которыми она владела; что он был виноват в потере Пондишери, потому что этот город сдался только от недостатка жизненных припасов, между тем как один он, граф Лалли, имел в руках средства снабдить его ими или деньгами, на которые мог бы закупить провиант для войска».
Если бы дело рассматривалось в военном совете, то Лалли, конечно, оправдался бы; но так как хотели его смерти, то производство дела было поручено палатам парламента, которые были соединены для образования судебной палаты.
Мы сказали, что смерти генерала Лалли хотели.
И вот почему ее хотели; вместо одной причины мы приведем три.
Ее хотели:
1) для того чтобы заставить чужестранцев верить, что ирландец изменил французам (измена спасала честь знамени);
2) чтобы удовлетворить старинную ненависть, существовавшую между герцогом Шуазелем и графом Лалли-Толлендалем, назначенным против желания министра губернатором Индии;
3) чтобы погубить в одно и то же время с графом Лалли и Сен-При, родственника его, лангедокского губернатора, которого партия дофина назначала в состав министерства, рано или поздно долженствовавшего заменить министерство Шуазеля. Притом же подобный пример был уже прежде: англичане показали дорогу, отрубив голову адмиралу Бингу.
Ведение судебного дела о графе Лалли-Толлендале поручено было Паскье, советнику верхней палаты.
Сначала Лалли легко мог обмануться в том, какая готовилась ему участь. Для него Бастилия смягчила свои строгости; они ограничивались только одним заключением. Лалли мог прогуливаться, Лалли мог принимать своих друзей, Лалли получил даже позволение иметь при себе своего секретаря.
К несчастью, тюрьма не укротила его жестокого и раздражительного характера! Несчастный секретарь, привязанность которого к графу побудила к доброму делу – разделить его заключение в тюрьме, был худо награжден за эту привязанность. Вспыльчивость графа Лалли начала помрачать рассудок секретаря; он сделался печален, молчалив и беспокоен; и однажды вечером, когда комнатный служитель бросил на черном дворе лоханку, наполненную застывшей кровью, полученной при кровопускании, сделанном тюремным врачом одному из арестантов, несчастный молодой человек, страдая уже сухоткой, испугался при виде этой крови, которую он считал следствием тайной казни. Эта сухотка его вдруг превратилась в помешательство. В нервическом припадке он упал, крича сколько было у него сил:
– Я ничего не сделал!.. Я не виноват!.. Нет!.. Нет!.. Мне не могут отрубить голову за преступления, которых я не совершал!.. Выпустите меня отсюда!.. Выпустите!.. Я хочу свободы.., свободы!..
К несчастью этого секретаря, всякий, в качестве служителя вступавший в Бастилию, мог выйти из нее только в том случае, когда господин его получал свободу или когда он умирал. И потому ему не возвратили свободы, которой он просил. Помешательство между тем усилилось; несчастному молодому человеку беспрестанно мерещился пред глазами эшафот, и его принуждены были перевести в Шарантон. Лалли остался один.
Между тем дело о графе Лалли-Толлендале шло своим порядком, но шло чрезвычайно медленно; свидетели, в которых имелась наибольшая надобность, находились в Мадрасе и Пондишери, т.е. на расстоянии 4000 лье от Франции; судопроизводство не могло поэтому открыться ранее 6 июля 1763 года.
Лалли в продолжение целого года заключения своего в тюрьме нимало не терял спокойствия духа. Он знал ненависть к себе Шуазелей; он не сомневался в строгости парламента и на беспокойства, выражаемые своими друзьями, обыкновенно отвечал:
– Король милостив.
Прения начались, и с самого начала с величайшим пристрастием. Но потом подсудимый сам возбуждал к себе еще большую ненависть; он усугублял вражду грубостью своих ответов и силой своих обвинений, потому что во многих пунктах из обвиняемого, каковым он был, Лалли становился обвинителем.
Заседания были шумны, и каждый день, возвращаясь в свою тюрьму, Лалли мог заметить, что надзор за ним делался строже. По временам мрачные предчувствия приходили ему в голову. Однажды, когда цирюльник брил ему бороду, что обыкновенно бывало в присутствии тюремного стража, Лалли взял тихонько у цирюльника одну бритву. Кончив свое дело, цирюльник требовал отдать ему бритву, которой не оказалось в его сумке. Тогда Лалли признался, что он взял ее с тем намерением, чтобы в следующий раз побриться самому. Тюремный сторож рассердился, требовал у Лалли бритву, но Лалли не хотел ее возвратить. Приказания были отданы, без сомнения, очень строгие, потому что тюремщик, не донеся об этом смотрителю Бастилии, тотчас позвал на помощь, ударил в набат, призвал стражу; в одно мгновение коридор тюрьмы наполнился вооруженными солдатами. Тогда Лалли, смеясь, возвратил бритву, бывшую причиной всей этой тревоги.
Лалли был так уверен в милости короля, что весь этот шум, поднявшийся из-за бритвы, не мог раскрыть ему глаза. Однако же слова, сказанные ему однажды плац-майором, ясно показали ему, что его ожидает.
Карета, возившая Лалли в заседания парламента, никогда не ездила без многочисленного конвоя; кроме того, плац-майор всегда садился вместе с ним в карету. В одно утро вокруг этой кареты столпился народ. Лалли хотел было выглянуть из нее, чтоб посмотреть, что было причиной такого шума, но плац-майор, которого Лалли всегда находил к себе благосклонным, сказал ему:
– Берегитесь, генерал; я имею приказание убить вас при малейшем знаке, поданном вами народу, или при малейшем знаке участия, которое он вам окажет.
И Лалли в раздумье снова уселся в глубь кареты. Этого мало. Как только можно было догадаться, что чрез несколько дней приговор суда будет сделан, первый президент, заметив страсть генерала являться в присутствие в мундире со знаками своего достоинства и орденами, его украшавшими, приказал плац-майору, смотрителю Бастильского замка, снять с него эполеты и все знаки отличия.
Когда плац-майор, предупредивший уже арестанта о враждебных приказаниях, полученных им насчет него, просил его снять их, Лалли отвечал, что их могут с него сорвать, но что он сам их ни в коем случае не снимет.
Приказание было отдано, плац-майор должен был повиноваться; он позвал к себе на помощь: завязалась борьба, и только повалив на землю арестанта, могли сорвать с него, по клочкам, его эполеты и орденские знаки.
Все эти жестокости были бесполезными оскорблениями, долженствовавшими открыть глаза Лалли; однако же Лалли никак не хотелось верить, что его могли осудить на смерть.
6 мая 1766 года Лалли был жестоко разочарован в этом.
Парламент вынес приговор, и граф Лалли был осужден на смерть, как уличенный и не оправдавшийся в измене интересам короля, государства и Ост-Индской компании, равно как и в злоупотреблении властью и притеснениях подданных короля и чужестранцев.
В наказание за такие противозаконные поступки парламент присудил отрубить ему голову, и казнь эту совершить на лобной (Гревской) площади.
Выслушав этот приговор суда, который был тем более жесток для Лалли, ибо он не хотел его предвидеть, он напустился на своих судей, называя их палачами и разбойниками.
Тогда сент-шапельский священник подошел к нему и начал его уговаривать, чтобы он успокоился.
Но Лалли отвечал ему с гневом:
– Ах, оставьте меня в покое хотя на минуту!.. Уйдите. В продолжение почти десяти минут не мешали осужденному предаваться горестным размышлениям; наконец плац-майор, тронутый всем виденным им, подошел к Лалли и взял его, чтобы отвести обратно в Бастнльскую тюрьму.
Тогда Лалли вспомнил, сколько раз он бывал нетерпелив и груб с этим человеком, всегда добрым и ласковым к нему, и сказал:
– Простите меня, майор, за все мои грубые обращения с вами; я старый солдат!.. Я не привык никому повиноваться, кроме короля… Мой скверный характер всегда почти увлекает меня далее, нежели следует!
– Имея пред глазами несчастие, подобное вашему, – отвечал плац-майор, – я не помню и никогда не буду помнить ничего, кроме уважения, которое считаю долгом иметь к вам.
– В таком случае, поцелуемтесь, – сказал Лалли. – Я оплакиваю то время, в которое я ненавидел вас; теперь я вижу ясно, что вы исполняли свою обязанность.
Плац-майор и Лалли возвратились в Бастилию. Как только Лалли вошел в свою тюрьму, у него спросили, не желает ли он принять духовника.
– О! Уже? – сказал он. – Неужели хотят меня так скоро лишить жизни?
– Милостивый государь, – сказал посланный, – могу вас уверить, что это посещение священника делается, собственно, из услужливости.
– Ну хорошо! – отвечал Лалли. – Скажите, пожалуйста, священнику, что я прошу его прийти ко мне через некоторое время; теперь я устал и желал бы немного отдохнуть.
Лалли оставили одного, и он действительно уснул.
С этого времени никто из друзей, никто из знакомых осужденного не был к нему допускаем. Тогда родственники его, зная, что ему не будет сделано никакого помилования, и желая спасти его от позора умереть на эшафоте, пришли на бастильский двор в надежде, что, если Лалли выйдет на террасу или покажется у окна, они могут тогда подать ему знак, чтобы он как-нибудь сам лишил себя жизни.
Но Лалли спал.
Его разбудили для того, чтоб сказать, что президент Паскье, который вел его дело, желает с ним говорить.
Лалли соскочил с постели и сказал:
– Впустите его, пусть войдет… Пусть войдет! Во взгляде Лалли была такая сила, что президент, встретив этот взгляд, остановился на пороге.
– Милостивый государь, – сказал он ему, первым прервав молчание, – король так добр, что если вы окажете малейшую покорность, то он готов вас простить; итак, сознайтесь в ваших преступлениях и укажите ваших сообщников – В моих преступлениях! – вскричал Лалли:
– Значит, вы их не открыли, если пришли просить, чтоб я в них сознался?.. Что касается моих сообщников, то, так как я ни в чем не виноват, у меня их и нет. Теперь слушайте, что я вам скажу: ваш поступок для меня оскорбителен, и вы последний из тех, которым я позволяю говорить мне о помиловании… Убирайся вон, подлец!.. Чтоб я тебя более не видел!
– Но, – сказал Паскье, – подумайте, вы увлекаетесь страстью.
– О, ты очень хорошо знаешь, что я увлекаюсь страстью!.. Ты и рассчитывал на эту страсть, чтоб осудить меня; но кровь оставляет пятно на том, кто ее проливает.., и когда прольется моя кровь, она оставит на тебе вечное пятно!
И как Лалли сделал шаг к нему, то Паскье закричал:
– Караул!
В комнату осужденного немедленно вошли тюремные служители.
– Заклепать ему рот! – сказал Паскье. – Он злословит короля.
При словах «заклепать ему рот» ярость овладела арестантом; он бросился на президента, но тюремщики его остановили: позвав двух солдат к себе на помощь, они повалили старика на землю и, повинуясь приказанию Паскье, вложили ему в рот кляп. После президента вошел священник. При благочестивых увещаниях духовника Лалли, по-видимому, успокоился; но это спокойствие было притворным; арестант достал себе где-то ножку циркуля, и духовник во время своей беседы вдруг заметил, что Лалли побледнел: он воткнул себе эту острую ножку циркуля почти под самое сердце.
Священник позвал на помощь; осужденного схватили и связали.
– Мне не удался мой удар, – сказал Лалли, – я хотя и ранил себя, да толку мало!.. Теперь очередь палача.
Осужденному пришлось ждать недолго. Первый президент парламента, узнав от Паскье о сопротивлении Лалли, а от тюремных служителей о покушении на самоубийство, приказал ускорить совершение казни.
Об этом уведомили Лалли.
– Тем лучше! – сказал он. – А! Они заклепали мне рот в тюрьме; но, может, они не посмеют этого сделать, когда поведут меня на казнь… И тогда… О! Тогда я стану говорить.
Слова эти были переданы судьям. Так как народ обнаруживал некоторую симпатию к Лалли, то, боясь, чтобы Лалли не начал чего-либо говорить пред своей казнью, ему снова заклепали рот и связанного снесли, с пеной во рту от бешенства, в телегу, окруженную стрельцами, которая поехала вслед за двухколесной тележкой палача Сансона.
Зрителей было множество, и со дня казни графа Горна на лобной площади не бывало, казалось, такого блестящего общества, как в этот раз.
Все почти высшее дворянство съехалось на эту площадь, не из любопытства, но для того, чтобы оказать честь осужденному.
Видя это, старик Лалли принял спокойный вид и веселое лицо, как бы на поле брани. Это было последнее его сражение; только он был на этот раз уверен, что не выйдет живым из него, ибо это была борьба с самой смертью.
Он гордо вступил в эту борьбу.
Взойдя на площадку эшафота, по ступеням которого он шел твердыми шагами, он устремил на зрителей продолжительный и спокойный взор; уста его были немы, но в этом последнем его взгляде было гораздо больше красноречия, нежели он мог излить его в самой витийственной своей речи.
Сансон-отец должен был совершить казнь над Лалли; но он предоставил эту честь своему сыну, по страшному договору, заключенному с самим Лалли тридцать пять лет тому назад.
Однажды вечером граф Лалли возвращался с несколькими своими товарищами, такими же повесами, как и он сам, из маленького отеля, принадлежавшего ему в Сент-Антуанском предместье; эти молодые люди были все навеселе, как это нередко водилось у баричей, получивших воспитание во времена регентства; они заметили, что один уединенный дом, находившийся посреди довольно большого сада, был ярко освещен внутри. В этом доме действительно происходило веселье, и через стекла окон видны были прыгавшие тени танцующих. В голову сорванцов пришла мысль – принять участие в этом празднике.
Лалли первый начал стучать в дверь; но в доме все были так весело и приятно заняты, что только тогда, когда уже наши осерчавшие молодцы употребили все свои усилия, вышел один слуга отворить им и спросил, что им угодно.
– Что нам угодно? – сказали молодые люди. – А нам угодно то, чтобы ты пошел и сказал твоему хозяину, что четыре молодых человека дворянского рода, проходя случайно мимо этою дома и не зная, чем заняться остальное время ночи, спрашивают: не позволит ли он им принять участие на его бале?
Слуга колеблется; ему кладут в руку луидор, толкают его за дверь, он входит в дом, и наши четыре молодых ветреника, соблюдая приличие в самом своем неприличии, ожидают на крыльце, пока им будет дано позволение войти.
Через пять минут слуга возвращается вместе со своим хозяином. Это был человек лет тридцати, с сердитым взглядом и суровым лицом.
– Господа, – сказал он, – мой слуга от вашего имени объявил мне желание ваше, которое делает мне честь, – желание ваше принять участие в празднике, который я даю сегодня по случаю вступления моего в законный брак…
– А! – сказали молодые люди, – Так сегодня ваша свадьба? Прекрасно! Нет ничего веселее, как свадебные балы. Итак, вы принимаете нас в число ваших гостей?
– Я уже сказал вам, господа, что я соглашаюсь на это с величайшим удовольствием; но надобно также, чтобы вы знали, кто тот человек, который будет иметь честь принять вас в дом своими гостями.
– Это человек, который празднует сегодня день своей свадьбы, – вот и все, что нам надобно знать!
– Так, господа, так; но вам надобно знать еще кое-что: тот человек, который сегодня празднует свою свадьбу… И он остановился.
– Кто же он такой? – повторили хором молодые люди.
– Палач!
Этот ответ озадачил немного молодых шалунов. Однако граф Лалли, наиболее прочих своих товарищей разгоряченный винными парами, не хотел переменить своего намерения.
– А! – сказал он, смотря с любопытством на новобрачного. – А! Так это вы, любезный друг, отрубаете головы, вешаете, сжигаете, колесуете и четвертуете; очень рад с вами познакомиться!
Палач почтительно поклонился.
– Милостивый государь, – сказал он, – что касается простых мучеников – воров, мошенников, колдунов, отравителей, – то я предоставляю это дело моим помощникам; для подобных негодяев хороши и мои слуги; но когда мне случится иметь дело с молодчиками знатных фамилий, каков был граф Горн, с молодыми господами, как, например, вы, то я никому уже не уступлю чести отрубить им голову или переломать им кости!..
Таким образом, господа, если когда-нибудь возвратятся времена Монморанси, Сен-Мара или Рогана, то вы можете рассчитывать на меня.
– И вы даете слово, господин Парижский? – засмеявшись, спросил Лалли.
– Даю, господа, даю!.. Скажите же, вы все-таки хотите быть у меня на свадьбе?
– Почему же нет?.. Хотим.
– В таком случае, милости просим.., пожалуйте.
Четыре молодых человека вошли. Их представили новобрачной; они протанцевали всю ночь напролет и на другой день рассказали об этом приключении при дворе, где оно произвело большой эффект.
Через тридцать пять лет граф Лалли, уже генерал, уже старик с поседевшими волосами, осужденный на смерть, встретился опять лицом к лицу с тем угрюмым новобрачным, у которого он был гостем в первую ночь его брака.
Только старика должен был казнить не сам палач по имени Сансон, а сын его, родившийся первым от его брака.
Лалли стал на одно колено. Сансон-сын поднял меч правосудия; но так как у него дрожала рука, то он нанес неверный удар, которым рассек несколько череп несчастного Лалли.
Лалли упал лицом на пол, но почти тотчас же приподнялся. В толпе зрителей пробежал вдруг говор. Сансон-отец, одним прыжком очутившись на площадке эшафота, вырвал окровавленный меч из рук своего сына, который и сам готов был упасть, и с быстротой молнии снес голову с плеч Лалли.
Среди криков ужаса, раздавшихся со всех сторон эшафота, можно было расслышать и один крик горести и отчаяния. Это был крик одного мальчика четырнадцати или пятнадцати лет.
Скажем, кто был этот мальчик.
Накануне, после исповеди и прежде получения разрешения от своих грехов, Лалли признался священнику, что одно только заставляет его жалеть о своей жизни, а именно, что он оставляет одиноким и затерянным в этом мире сына, которому неизвестно его происхождение и которого он велел тайно воспитывать в Гаркурской коллегии под именем Трофима. Он желал перед смертью видеть этого мальчика, прижать его к своему сердцу и назвать его своим сыном. Духовник согласился исполнить его желание; но так как этот день был праздничный, то мальчик, которого один из учителей коллегии очень любил, отправился с ним гулять за город и должен был возвратиться не раньше как на другой день поутру.
Священник ждал мальчика и по возвращении его рассказал ему и о его происхождении, и о несчастии, постигающем его. Желание Лалли могло еще исполниться; на дороге к лобной площади сын мог еще увидеть в последний раз своего отца!
Священник взял с собой мальчика и отправился на место казни. Толпа была многочисленна; это большое стечение народа замедляло шаги священника; мальчик оставил его и пробрался вперед.
Однако же как он ни спешил, но, прибыв на лобную площадь, видел только, как отец его упал, поднялся и опять упал.
Как добрый сын, он считал первой и единственной своей заботой хлопотать о восстановлении чести своего отца, чего он и достиг наконец в 1778 году.
Приверженцы графа Лалли-Толлендаля употребляли все возможные средства, чтобы склонить короля отменить казнь.
Госпожа де Гез бросилась в ноги королю; девица де Диллон, родственница графа, не могла добраться до самого Людовика XV и повергнуть ему свою просьбу о помиловании, но она писала к нему, умоляла его выслушать показания Монморанси и Крийона, верных судей в том, что касается храбрости и чести, – показания, которые парламент не согласился выслушать.
Все было напрасно! Король, или, лучше сказать, министр его, был неумолим. После уже Людовик XV раскаялся в этой жестокости, близкой к зверству.
Наконец сомнения превратились в угрызения совести, и однажды слышали, как Людовик XV сказал Шуазелю:
– К счастью, не я буду отвечать за пролитую кровь, ибо вы, герцог, меня обманули.