Певцы Амура и Биджана[23]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Певцы Амура и Биджана[23]

Прежде чем проститься с несостоявшейся Землей обетованной, оглянемся напоследок на творцов поверженной грезы.

В идиллическую застойную пору местные очеркисты любили воспевать Биробиджан в духе «Медного всадника»: где прежде гольдский зверолов, печальный пасынок природы и так далее, теперь громады стройные теснятся.

«Сегодня площадь Советов — одно из красивейших мест Биробиджана. Летом она утопает в цветах, под прохладной тенью белой сирени, у памятника Владимиру Ильичу Ленину весело резвятся дети. Кто расскажет им, скольких трудов стоило создание этого великолепия? Когда-то был здесь заброшенный карьер, откуда брали песок и щебень на строительство железной дороги, в пору летних дождей и паводков тут разливалось целое озеро, хоть катайся на лодке». С. Панман «Воплощенная мечта первостроителей». Сб. «На берегах Биры и Биджана», Хабаровск. 1972).

Но самыми поэтичными, разумеется, были поэты.

Изи Харик, расстрелянный в 1937-м, воспевал, хотя и на языке идиш, прежде всего индустриализацию — чтоб, мол, чахлой зеленью не сквернили скверы, в небеса шарахаем железобетон. Бродя по родному покинутому местечку, он либо не ощущает, либо не дает воли ностальгическим чувствам:

О чем я, местечко, мечтаю, как встарь,

Чего желаю тебе сердечно:

Хотел бы одеть тебя в камень и сталь,

Мной покинутое местечко.

Бетон и железо — самые поэтические предметы в этой поэтике. И еще — грядущее!

Среди высочайших

В сапожищах из юфти,

В соседстве лазури небесной,

Мы стоим средь лесов

На стропилах, висящих над бездной.

Как покорную глину,

Меся неоглядные дали,

Локоть в локоть стоим

На железе, на камне, на стали…

День за днем на стропилах

Проводим в труде напряженном,

И — растущие в высь,

Насыщаются стены бетоном…

И отсюда мы вглядываемся

В просторы без края,

Мы следим, как в лазурь

Убегают ступени, сверкая…

Что ни день, убегают

Ступеньки все выше и выше,

И, на миг оторвавшись,

Мечтаем: — Дожить бы до крыши!

И отрадно нам чувствовать,

Цемент и камень кладущим,

Что среди высочайших

И мы засверкаем — в грядущем!

Превыше всего промышленное строительство. Однако для торговцев уже и шаг к крестьянскому труду — тоже шаг вверх. Хотя особая ценность земледелия для пропаганды так и осталась неосознанной… Но все же.

Песня бывших лавочников

«Никогда мы земли не имели,

Никогда бы мы прежде не пели,

Как сегодня, за плугом идя.

Наши руки неловкими стали.

Что мы знали? — аршин да весы.

Разве мы об усадьбах мечтали?

Мы земли и во сне не видали,

Не слыхали мы звона косы.

Наши крепкие, быстрые ноги

Не могли нас к земле привести,

Только время борьбы и тревоги

Нас лишило привычной дороги

И другие дало нам пути.

О прошедшем забудь поскорее!

Дни былые быльем поросли…»

………………………………….

И внезапно умолкли евреи.

Все отвесней лучи. Все светлее

Полевые просторы вдали.

Лирические размышления биробиджанской ночью тоже не порождают грусти расставания с уходящим миром — в отношении к прошлому доминирует либо предвкушение нового, либо мстительное торжество.

Многим думам нынче возникать дано —

Чутко прикорнула тишина у ног…

Небеса сползают, и в морозной мгле

Озираю край, лежащий на столе.

Режь и перекраивай… Будь упрям, суров…

(Жило-было некогда местечко Рогачев,

Где отец седой выкраивал и шил…)

Распростерся край, исполнен дивных сил…

Режь и перекраивай, разбуди от сна,

Да взойдет в нем жизнь, просторна и ясна!

Козочки-местечки средь равнин-болот…

На Востоке Дальнем дом родной встает.

* * *

Тишина великая нисходит на меня,

Голову мою кудрявую клоня.

Эх, товарищ дальний, брат мой Михаил,

Звон твоих цепей в тиши я уловил.

Как глухими трактами плелся ты в централ,

Ветры голосили, снег в лицо хлестал,

Ветры с ног сшибали вас, одевали в лед,

Арестанты серые, каторжный народ.

Пусть на хлеб и воду, в отдаленный край —

Мы с тобой сочтемся, император Николай…

Эх, товарищ дальний, брат мой Михаил,

Звон цепей твоих в тиши я уловил…

Среди тысяч сопок виден мне твой след!

На Востоке Дальнем — триумфальный свет.

* * *

Ночь. Путями звезд исчерчен небосвод.

Песня по просторам стелется-плывет.

Я к земле прикладываю ухо, — и слышна

Сокровенных недр густая тишина.

В недрах сокровенных тишина горда,

Как мое томленье, рвется ввысь руда.

Как тайга, там дико изобилье, и в ночи

Под землей промерзшею, ворочаясь, рычит.

Сотни контрабасов в темени слепой

Стонут, завывают, громыхают вперебой…

Уголь, медь и золото — а ветры так и жгут, —

Распластались недра, пртаились — ждут.

* * *

Перламутром синим светит ночью край,

Перламутром красным светятся утра.

Спозаранья слышно, как гремят в тайге

Взрывы динамитные вблизи и вдалеке.

Там тоску срубают, как старинный бор,

Там звенит-гудит уверенный топор.

Ну, и так далее, как говаривал Багрицкий, внезапно обрывая чтение стихов.

У Любови Вассерман те же мотивы — беспросветное прошлое и наконец-то обретенный сияющий дом.

Несется поезд вдаль, борясь с ночною тьмой.

Звезда уже горит рассветным перламутром.

Летит состав туда, где новый город мой,

Где в сопках над тайгой широко всходит утро.

И все прозрачней высь, путь краше и ясней.

Мелькает ширь степей, байкальские тоннели…

Встает моя страна в сплошной голубизне,

И струи мчит Амур у пограничных елей.

Среди зеленых рощ, среди долин и гор

Стремглав летит состав… И за оконным светом

В последний раз моих воспоминаний скорбь

Всплывает, как туман, дробясь в лучах рассвета.

В пути еще, минуя

Речной изгиб у Вятки,

Я вспомнила внезапно

Мрак нашей жалкой хатки.

И с ней местечко в Польше —

Как ветхое кладбище.

Я провела в нем детство

Без крова и без пищи.

Кляня и кровь погромов,

И черные руины,

Оттуда я бежала

Под небо Палестины.

Но здесь все тот же голод

Грозил своим оскалом.

И воспаленным взором

Я жадно путь искала.

С толпою демонстрантов —

Тот путь мой был суровым.

Тюрьма глухая стала

Моим невольным кровом.

Но дух мой не был сломлен —

И снова я бежала…

Теперь передо мною —

Огни Биробиджана.

Приводит путь мой к счастью —

С трудом и звонким пеньем.

И юность расцветает

Вторым моим цветеньем.

В раскрытое окно кропят росой кусты

И свежестью ветвей, расставшихся с дремотой.

Как дни мои опять, пройдя сквозь ночь, листы

Горят, озарены рассветной позолотой.

За маревом тайги и голубых дымов

Уже несет Бира течение сквозное.

Над нею город мой растет грядой домов,

И солнце льет лучи сверкающего зноя.

За любовь к этому дому она и получила свои десять лет. Вот то самое роковое стихотворение из следственного дела в более безопасной, книжной редакции времен перестройки.

Хочу, чтоб знали все, всем рассказать хочу:

Биробиджан — мой дом, душой к нему лечу.

К вам, пахари, творцы, строители дорог:

Не где-то — только здесь

Любви моей исток.

Я среди вас, друзья, трудилась и жила,

Писала по ночам, костры утрами жгла

И по ночам опять писала о тебе,

Мой город у Биры, единственный в судьбе!

Так шел за годом год, и не забыть вовек:

Болотам и тайге не сдался человек.

И вырос у Биры наш светлый добрый дом,

В котором мы с тобой, счастливые, живем!

Пусть юность пронеслась, как бирская вода,

Но город молодым остался навсегда.

И я хочу друзьям напомнить об одном:

Биробиджан — мой дом,

И песнь моя — о нем.

Как видите, сакраментальной строки — «люблю свою страну Биробиджан» — уже нет.

* * *

Арон Вергелис в моих глазах всегда был фигурой несколько комической — главный редактор декоративного журнала «Советиш геймланд» («Советская родина»), тогда как мой еврейский папа Мотель Аврумович накрепко внушил мне, что все мало-мальски стоящие евреи давно уже перешли на русский, за идиш держатся только те, кому не по силам выдержать конкуренцию с «нормальными» поэтами и прозаиками. Надеюсь, папа был не совсем прав в своей предвзятости, но и «Литературная энциклопедия» насчет Вергелиса не вдохновляет: в центре стихов В. — становление характера сов. человека, В. воспевает героизм сов. воина и строителя…

Тем не менее места среди певцов Биробиджана Вергелис безусловно заслуживает.

Родившийся в тайге

Мой брат, родившийся в тайге Биробиджана,

С рожденья знал пути в лесах наверняка;

Дремучая тайга и в сумраке тумана

Была ему ясна, как степь для степняка.

Он был, как юный кедр, не тот, что пересажен

В угрюмую тайгу, чтобы сродниться с ней,

А тот, что из земли здесь вырос ростом в сажень,

Вцепясь в тяжелый грунт сплетением корней.

Его отцы прошли по всем дорогам мира,

Чтоб не пришлось ему скитаться на возах,

И нету для него родней реки, чем Бира,

Он любит этот край, как любит степь казах.

Здесь он родился, здесь переболел он корью,

И терпкий сок берез сосал, как молоко,

И в шелковой траве зеленые нагорья

Его, запеленав, баюкали легко.

Тайга крепила рост его зубов молочных

Пахучею смолой и корешками трав,

И ветви в колыбель тянула, чтоб неточный,

Неверный первый шаг он сделал, не упав.

Она вела его, как нянюшка, играя,

В атласный мир листвы, где мог он без конца

Свистеть и щебетать, дразня и повторяя,

Такого же, как он, задорного певца.

Медведя мягкий ход, стремительность фазана

Узнал и перенял он с самых ранних пор;

Река его труду учила неустанно,

И вечно юным быть — тысячелетний бор.

И тишину дарил ему покой долинный,

Движение и шум — гремучий водопад,

А сопка — небеса на высоте орлиной;

На голубых полях он был простору рад.

Медовою смолой и хвоей пахли бревна:

В грудь леса врублен был его сосновый дом.

В артельный, общий труд с врожденной страстью кровно

Он сам — еще малыш — вошел своим трудом.

Теперь он великан с могучими руками;

Открытое лицо, и взгляд по-детски чист,

И бронзовый загар, и кудри — ручейками,

Он зорок, как орел, и по-оленьи быстр.

И потому, что он, иной удел приемля,

Родился, вырос здесь, — переселенца сын, —

Он любит этот край, как любит корень землю,

Его ветра, леса и шум речных теснин.

На юношу взглянув, припомнишь ты нежданно

Скитальческую жизнь и ощутишь острей:

Вот поросль коренных сынов Биробиджана,

Взращенная трудом еврейских матерей!

Вергелис пытался (и это сошло ему с рук) привести в некую гармонию тему русского и еврейского подвига: я, дескать, еврей, но одновременно и русский. Вот характерный отрывок из поэмы Вергелиса «Песнь о герое» — Иосифе Бумагине, повторившем подвиг Александра Матросова (это его дочь стоит первой в списке тех, кто отвергал лицемерное сочувствие израильской военщины):

Я русский воин, я еврей из-за сибирской дали.

Я в бой пришел с хинганских гор, где вся моя семья,

Меня в труде сибиряки умельцем называли,

И смельчаком теперь зовут меня в бою друзья.

Врагу известно — у меня рука тяжеловата.

На русском поле рос и креп мой род из века в век.

Я на Матросова похож, как на родного брата,

Я русский воин, я еврей из-за сибирских рек.

Я родины своей солдат. Я к площадям Европы

С боями тяжкими пришел, не сдавшись, не устав.

Я с теми, кто под пули шел, сражался, рыл окопы,

Россию милую храня, на страже счастья встав.

Я волю нес друзьям, врага карая неустанно.

Готов гранатой сердце я швырнуть в лицо ему.

Я русский воин, вырос я в тайге Биробиджана.

Я с теми, кто спасает мир в пороховом дыму!

Да, и впрямь изящное решение: «я русский воин, я еврей».

Субэтнос?

* * *

Исаак Бронфман в «Литературную энциклопедию» не попал, но в биробиджанской плеяде он фигура вполне заметная.

Улица Шолом-Алейхема

…Мне дорог этот город.

Люблю гудков его

Рассветный говор,

И звон Биры,

И сумерки аллей —

Здесь я встречаюсь

С юностью моей.

И часто снятся мне

Костры и ливни,

Гул тракторов

И перебранка пил.

Легли проспектов

Солнечные линии

В местах,

Где зверь таежный воду пил.

И не жалею,

Что кирпичиком здесь лег я

Вот в эти мостовые

И дома.

Взметнулся город

Птицей-песней легкой,

И я шепчу

Шолом-Алейхема слова:

«Смеяться здорово,

Врачи велят смеяться!»

На площадях цветет сирень, акация.

Шолом-Алейхем —

                    это значит

«Мир вам!»

Что может быть дороже

Этих слов!

Мой город спит

Под небосводом мирным,

Укутанный таинственностью

Снов.

Шолом-Алейхем —

Звонкий мастер слова —

Любил людей.

И был любим он ими.

Сегодня мы встречаемся

С ним снова

На улице,

Носящей это имя.

Здесь поднялись дома

До неба синего,

Здесь встали корпуса

Заводов новых.

Живут здесь люди

Честные и сильные —

Строители

Невиданнейшей нови.

Когда рассвет

Крыло зари расправит

И приподнимет

Черный полог ночи,

Ему навстречу

Двери открывает

К станкам своим спешащий

Люд рабочий.

О, если б мог

Шолом-Алейхем видеть,

Как труд их светел,

Радостен и славен.

Он — вечно молодой,

Смешливый витязь,

Великой Песнью

Труд людей прославил.

Над городом —

Распахнутые дали…

— Шолом-Алейхем, люди,

Мир вам, люди!

И улице мы это имя дали —

Она достойна.

И всегда так будет.

Гешефт

(из фронтовой тетради)

Мне с венграми досталось разделить

Победы радость.

                     Было все похоже

На то, что мне в тот день любой прохожий

Считал за долг улыбку подарить.

И я бродил, той радостью согрет,

По городку с беспечностью разини,

И подошел дорогой к магазину,

По случаю нехватки сигарет.

А он являл собою пустоту,

Среди развалин чудом уцелевший.

Да, пуст был он.

                     Но за прилавком плешью

Поблескивал хозяин на посту.

Хозяин — толст, в ермолочке и скор

В движениях —

                     развел руками: видишь…

На языке простого люда — идиш —

С хозяином заводим разговор.

На языке знакомом и веселом

Приветствие радушное звучит:

— Шолом Алейхем! — мне он говорит.

И отвечаю я: «Алейхем шолом!»

— Откуда ж вы, позвольте вас спросить?

Какие ветры по миру носили?

— Как видите, хозяин, из России… —

Он на погоны глазом стал косить.

— Э-э-э, как же не слыхали!

                     Мир болтлив,

Как тот раввин из нашей синагоги.

Мой дед едва унес оттуда ноги,

Когда еще, хи-хи,

                     Я был соплив.

Вы скажете, он подобру сбежал?

Его богаче не было в Одессе!

А вы — откуда?

                     Извините, если…

— Есть город там такой — Биробиджан…

— Ах, — будто треснул на зубах орех, —

Туда же можно ехать на кончину!

Тайга, медведи, небеса с овчину…

Простите мне, хи-хи,

                     мой глупый смех… —

И он, повеселев и поблажев,

Прошелся за прилавком, подбоченясь…

— Еще вопрос имею к вам, почтенный:

Какой вы там имеете

                     гешефт?

То на меня он весело глядел.

То зло —

                     на автоматную гашетку…

— Простите, — отвечаю, — но гешефтом

В знакомом идиш

                     я не овладел.

— Как можете шутить, — скривил он рот.

Но вот опять затараторил бойко:

— Мы магазин имеем?

                     Маслобойку?..

Чем делаем свой маленький доход?

Тут я захохотал — о, бизнесмен!

Лицо дельца

                     враз вытянулось тупо. —

А мой гешефт понять вам недоступно!

Простите мне, — ха-ха! —

                     мой глупый смех.

Спросить позвольте: вы давно с Луны?

Я вижу бизнес вам проел печенку.

Вы все еще — хозяином лавчонки,

А я давно — хозяином страны.

Я — тракторист, хозяин. Я пашу —

И пышен хлеб мой на столе

                     Отчизны!

Вот это, я сказать вам должен, — бизнес.

О чем я, кстати, и стихи пишу.

О, у меня богаты закрома,

Засыпанные этими руками!

Но час пришел — бороться с сорняками

Нас призвала история сама.

А как живем, так тот напрасен спор:

Что спорить, если прежде не увидишь?..

Тем кончился на языке,

                     на идиш,

Приятный обоюдно разговор.

Боюсь, это его последний разговор и с российским читателем…

* * *

Эммануила Казакевича, автора знаменитой «Звезды», рекомендовать не нужно. Хотя, может быть, и стоит задуматься, почему он не вплел в свой шедевр никаких еврейских мелодий. В расчетливости геройского разведчика, пробивавшегося на фронт с риском загреметь в штрафбат, заподозрить трудно. Скорее всего, он стремился в своей балладе избежать психологической и идейной усложненности, с которыми неизбежно связана еврейская тема.

За свою военную прозу Казакевич дважды награждался Сталинскими премиями, но его идишистский биробиджанский период сегодня совершенно забыт. И может быть, напрасно. Советую прочесть его стихотворение и маленькую поэму 1936 года. Как минимум, это документы эпохи.

Земля, на которой я счастлив

Я, коня не седлая,

Взлетел на него.

И шарахнулись в стороны

Синие тени.

Я наметом лечу

Среди сказочных гор

По обильному августу

В рыжем цветеньи.

От Биры до Хингана,

Коня горяча,

Мимо пасек,

Пропахших медвяным настоем,

Сквозь смолистые запахи

Кедрача

Я лечу. И я вижу —

Земля моя строит.

Мне навстречу

Выходят мои земляки.

Я приветствую их,

Поздравляя с успехом…

— О-го-го!

Возвращается из-за реки

Их ответ многократным

раскатистым эхом.

И девчата с полей

Мне помашут вослед.

Тракторист улыбнется

Приветливо, щедро.

Я люблю свою землю!

Мне мил белый свет!

В зимовье нахожу

Я смолистые щепки.

Сухари.

И хрустящую

Соль в туеске.

И заботу о том,

Кто придет сюда следом.

В моем сердце

Нет места старухе-тоске,

Залита она ярким

Улыбчивым светом.

Я наметом промчусь

По родимой земле,

Да, она для меня!

И, как тысячи радуг,

Расцветает в душе,

Расцветает во мне

Неизбывная, полная

свежести, радость!

Становлюсь я похожим

На эти края.

Не прохожий,

А общего дела участник.

Полюбила меня,

Присушила меня

та земля,

На которой я счастлив!

Начинается город

Маленькая поэма

1

Когда под сердцем трепетным комочком

Забьется песня,

                     торопясь наружу.

В минуты эти мне теплее ночью,

И сад отцовский расцветает

                     в стужу.

Я выхожу на площадь,

                     как в поля,

Июльской ночью, пахнущей укропом.

А подо мной вращается Земля,

Наматывая,

                     будто нитки, тропы.

В такую ночь хожу я и смотрю

На край,

          что мнился мне

                     таким далеким.

И предо мной встают, как на смотру,

Его хребты,

               поля,

                     разливы, реки…

Меня облепит колдовская тьма.

А купол неба в дырах,

                     будто сито.

И сознаю я сам:

                     О, как я мал

Пред тем, что не забыто,

                     не избыто.

Пахнет в лицо мне запахом

                     жилья

И свежим хлебом,

                     на поду печенным.

И заблужусь в ночном

                     сияньи я,

Приду к речной воде,

                     густой и черной.

По утреннему городу спешу

К столу редакционному

                     простому.

За ним совсем немного лет

                     пишу

О тех, кто этот город

                     нынче строит.

Вот обогнал я одного

                     из них

И на ходу взглянул

                     в лицо пытливо.

Ты — человек. Приподнят воротник.

Улыбка — белозубейшее диво.

Я тороплив.

                     Мне многое увидеть,

Мне многое запомнить

                     суждено.

Вот новый дом

               встает,

                     как в сказке витязь.

Вон вальс плывет

                     в открытое окно.

От радостных улыбок

                     в мире тесно,

Легли дороги,

                     в дальний путь маня…

Проходят люди,

           и не слышат

                     песни,

Что родилась под сердцем у меня.

2

Он был одним

           из лучших

                     зданий города,

Сарай, что выводил

                     под крышу я.

Он на тайгу глядел

                     светло и гордо,

По ветру спелым

                     кумачом звеня.

Шел первомай.

                     Я шпалы просмоленные

Пустил на мостик,

                     что к сараю вел.

По ним

                     шагали первые влюбленные

За речку,

           где багул

                     лиловый цвел.

Они ломали

                     на букеты ветки

И украшали ими мой «дворец».

А я смотрел на них

                     с терпеньем редким,

Как смотрит на детей своих отец.

И мой сарай

                     был кораблем влюбленных,

Несущимся на алых парусах

Туда,

                     в весенний и вечнозеленый

Мир,

                     тающий в задумчивых глазах…

Теперь сарай мой

                     лишь обыкновенный,

Довольно куцый и смешной сарай.

Влюбленные в тайге подняли стены,

И город встал, где был медвежий край.

И былью стало все,

                     о чем мечтали,

О чем просили: «Еселе, сыграй!»

И он летит сквозь

                     дымчатые дали,

Дворец мой первый,

                     первый мой сарай!

3

Перрон Биробиджанского вокзала!

Взошла твоя счастливая звезда.

Ни водокачки, ни большого зала

Тут не было.

                     Но были поезда.

Сердито отдуваясь,

                     привозили

Они народ со всех

                     концов России.

Вот едут Тунеядовка и Шпола,

Вот Витебск, Минск,

                     Одесса и Лунгин.

И на вокзале

              тяжко

                     стонут шпалы,

Висят гудки,

                     протяжны и туги.

Тут матери качают

                     ребятишек,

Там двое в споре

                     яростном сошлись.

В теплушках, на подножках

                     и на крышах

В наш край таежный приезжала жизнь.

С веселыми и грустными глазами,

С плечами просто

                     и в сажень плечо.

И был перрон толпой густою

                     залит,

Тут пели

                     и рыдали горячо.

И лошадей

                     по сходням выводили,

И выносили сундуки с добром…

И стар и млад —

                     как молоды мы были!

Нам в шевелюры город серебром

Еще не лег тогда.

                     Нам всяко будет:

В палатках надрожимся под дождем…

Но никогда, наверно,

                     не забудем

Вокзал.

Наш первый в этом крае дом…

Уже звенят над городом антенны,

Дрожит над клубом алая звезда.

Я каждый вечер,

                     каждый, непременно,

Хожу встречать ночные поезда!

4

Привыкли к взлету

                     третьих этажей,

На тротуар не смотрим,

                     как на диво.

И скептики порастеряли

                     желчь,

А город стал приветливо

                     красивым.

Привыкли к телефонам

                     и к тому,

Что на работу не идем,

                     а едем.

И в скверах «Штерн»,

                     а вовсе не Талмуд

Читают старики.

                     Привыкли к детям,

Что целый день

                     с настырностью грачат

На улицах кричат.

                     Привыкли к свету,

Что вспыхивает в окнах по ночам

И озаряет заревом планету.

К людской толпе

                     у театральных касс,

К домам,

                     встающим из болотной ряски…

Могло ли быть без вас,

            без них,

                     без нас

Такое воплощенье старой сказки?

А город все растет.

                     Еще вчера

Всех жителей я кликал поименно.

И скверы обходил по вечерам,

Чтоб не спугнуть нечаянно влюбленных.

Вчера я знал,

                     кому чем досадить,

И чем могу

                     обрадовать другого…

А нынче столько незнакомых

                     лиц,

Что я уже теряюсь,

                     право слово.

О чем мечтали

                     мы в крутой мороз,

Вбивая в хлябь болота

                     сваи гати,

Сегодня в нашем городе сбылось,

И счастливы с тобою мы, приятель!

5

Улыбку моего отца я вижу

В лучах рассветных

                     над седой Бирой.

И город мой становится

                     мне ближе.

Он как отец мой — добрый и родной.

О, где мне взять

            ту силу

                     и ту ласку,

Ту правду,

                     что улыбкой он дарил.

Кончаются немыслимые сказки

У дорогих и горестных могил.

По улицам,

                     как гулким коридором,

Плывет фрегатом

                     алый этот гроб.

По улицам,

          по улицам,

                     которым

Он отдал все.

                     Остыл высокий лоб.

И я один.

                     И лишь улыбка светит,

Его улыбка светит сквозь года.

Город, просыпаясь на рассвете,

Встречает голубые поезда.

И песня из моей

                     груди наружу,

Как кровь из раны,

                     начинает бить.

И сад отцовский

                     расцветает в стужу,

И клок зари,

                     как знамя новых битв.

Встает рассвет

           над синью

                     дальних сопок,

Колышет горизонт трава лучей.

Как в сине небо

                     серпокрылый сокол

Вдруг грянет песня —

                     лучше и звончей

Той,

         что писал я,

                     что носил —

<???>

И я в ответ бросаю: «Хорошо!»

А он встает

                     в неровном свете буден,

Наш новый день,

                     прорвавшийся из тьмы.

Над всем, что было,

                     и над всем, что будет,

Над городом, который строим мы!

Над нашей верой

                     в светлые дороги,

Которым нету края и конца.

Идет рассвет, помедлив

                     на пороге

При входе в город

                     моего отца!

Хм, «город моего отца»… А не отца народов. Понятно, почему и Казакевич в 37-м лишь чудом избежал ареста, срочно перебравшись в Москву.

* * *

О приезде в Биробиджан «величайшего еврейского писателя современности» Давида Бергельсона «Биробиджанская звезда» писала как о выдающемся событии в становлении культуры ЕАО. Это был действительно, не в обиду местным «писательским кадрам», прозаик «нормального», федерального, так сказать, масштаба, и, судя по всему, он серьезно отнесся и к воспеванию Биробиджана, и к работе с молодыми. Сначала он жил в гостинице, затем получил отдельный дом. Однако предвоенные чистки, а может быть, и связанный с ними упадок веры в биробиджанскую грезу вернули его в Москву, так что расстрелян он был только в 1952 году по делу Еврейского антифашистского комитета.

Книги Д. Бергельсона, по сравнению с другими, намного более доступны, однако, чтобы не доставлять читателю ненужных затруднений, я позволю себе привести здесь цикл его биробиджанских зарисовок. На тогдашнем фоне они смотрятся вполне профессионально, однако на фоне обычного творчества Д. Бергельсона, пожалуй, выделяются не всегда естественной приподнятостью.

Веселый ветер

Как горячие кони, проносились предоктябрьские дни над деревнями и селами, раскиданными на краю тайги, по горным склонам, у подножия гигантских утесов. Они вернули Малому Хингану летнее тепло и синеву неба, они в каждого вселяли желание вскочить на них, крепко ухватиться за гривы и мчаться, мчаться…

На бурном заседании горсовета выяснилось: нет достаточно поместительного здания для празднования октябрьской годовщины.

Строители — сорок с лишним человек — вынесли решение:

— Будет помещение!

На рассвете, за тринадцать дней до праздников, заступ впервые вонзился в землю на одном из пустырей. Поздно вечером был готов котлован. На другое утро выложили из камня и промазали глиной с известкой фундамент. На солнце сушились сформованные ловкими женскими руками глиняные блоки, росла гора шлакобетонных кирпичей и лесных материалов. Из реки доставляли бревна, с соседних сопок — камень. Стремительный темп строительства заражал и тех, кто был занят на другой работе.

В небе, совсем как в июле, светило ослепительное солнце.

Бригадир плотничьей артели Велвель Грайвер был светловолосый крепыш с зеленоватыми смеющимися глазами и круглым сдобным лицом. Его прозвали «Веселый ветер». Двадцать семь лет его жизни складывались из работы подмастерьем у столяра в родном Хащеватом, службы в Красной Армии и работы в Биробиджане, куда он прибыл четыре года тому назад гол, как сокол, в надежде на все радости жизни, да еще — из чистой любви к одной девушке в том же Хащеватом.

В Биробиджане ему случилось однажды взяться за оружие, чтобы плечом к плечу с красноармейцами дать отпор нарушителям границы.

Орудуя пилой и топором, «Веселый ветер» возводил леса, и, по мере того как дом поднимался, в нем крепло ощущение, что это, в сущности, не работа, а одно удовольствие. Иногда, вполне уверенный, что рука и сама ровно поведет пилу, он смотрел на копошившихся внизу мужчин и женщин, рывших землю, таскавших кирпич и доски, и от избытка радости кричал:

— Живее, евреи! Пошевеливайтесь!..

Человек не слишком развитой, Велвель забывал, что обращается к пожилым людям, которых всю жизнь носило по белу свету, из одной страны в другую. Он не мог также объяснить, что его привело сюда вместе с ними на Малый Хинган. С высоты лесов он видел черные пятна сопок, белые шапки горных вершин, серебристую ленту реки, и на душе у него делалось хорошо. Но под ложечкой посасывало даже тогда, когда он, глядя сверху на подносивших материал людей, весело кричал им:

— Живее, евреи! Пошевеливайтесь!..

Очень недоставало той девушки из Хащеватого.

Среди тех, кто приходил любоваться, как быстро растут стены, был и прикомандированный райисполкомом товарищ Бинем, силач лет сорока, с приятным, почти юношеским лицом, с проседью на висках, с пепельно-серыми глазами, в которых можно было прочесть живость мысли и настойчивость. Все знали его, всех влекло к нему, не раз уже Велвель кричал ему сверху:

— А! И ты здесь? Вот хорошо, мне нужно с тобой поговорить!..

Раза три Бинем сам лазил к нему наверх и, улыбаясь, спрашивал:

— Когда же ты, наконец, скажешь, о чем тебе надо со мной говорить?

И Велвель каждый раз отвечал:

— А где я с тобой говорить буду — неужели здесь, среди стука и гама?.. Нет, нет, у меня личное дело… и деликатное. В-ва! Очень деликатное!

— Ах, чтоб ты скис! — улыбался Бинем.

— Живее, евреи! — опять кричал, больше не глядя на него, Велвель. — Пошевеливайтесь!..

Молодой таежный город перестал спать по ночам. Костры вокруг стройки напоминали ночные пожарища, и, как венец мироздания, из огней глядели на строителей, торопя их, предстоящие Октябрьские праздники.

Сутками не смыкал глаз и Велвель.

В самый канун праздника Бинем столкнулся с ним. Велвель очень спешил.

— Постой! — с лукавой усмешкой в пепельно-серых глазах остановил его Бинем. — Тебе же хотелось со мной поговорить… Стройка, я видел, почти закончена.

— Да! — запыхавшийся Велвель просветлел. — Почти готова. Но… видишь ли, у меня к тебе деликатное дело… В-ва!.. У меня, понимаешь ли, есть девушка в Хащеватом… Хотелось бы, чтобы она была в праздники со мною. Но теперь уже поздно.

— Почему поздно? — воскликнул Бинем, хлопнув его по плечу. — Дай ей телеграмму! Она, что, тебе только на праздники нужна?

Пальцы Велвеля нервно теребили пуговицу на пальто собеседника.

— В том-то и беда, — полушепотом ответил он, — я ей ни разу за все время не написал… А тут подошли праздники… В-ва!