Глава X. Скитальческий быт малорусских поселян. — Запугиванье бунтовщиков казнями. — Триумф, устроенный киевскими мещанами и митрополитом усмирителю казаков. — Попытка казаков призвать на помощь татар. — Трагическое в казако-панской усобице. — Отсутствие единодушия между казаками. — Блокада казацког
Глава X.
Скитальческий быт малорусских поселян. — Запугиванье бунтовщиков казнями. — Триумф, устроенный киевскими мещанами и митрополитом усмирителю казаков. — Попытка казаков призвать на помощь татар. — Трагическое в казако-панской усобице. — Отсутствие единодушия между казаками. — Блокада казацкого становища на «Устье Старца». — Казаки покоряются панам. — Зловещее положение победителя.
Между тем как на русской стороне Днепра была решена судьба павлюковцев, на татарской ничего о том не знали. В отсутствие Скидана, там властвовал полковник киевских казаков, Кизим. Торжество над местною шляхтою, безнаказанные разбои и насилия над казацкими ворогами, а ими были все зажиточные люди, даже попы и монахи, непробудное пьянство в кабаках, оглашаемых звоном кобз и пронзительным криком кобзарей, до того поглощали умственную энергию беспутной толпы, что она и не думала устроить правильное сообщение с русским берегом, а плывущий по Днепру лед отбивал у неё и последнюю к тому охоту.
Притом же в казацких купах, титуловавших себя Запорожским войском, кроме вражды к панам, не было ничего общего. Не только новобранцы казачества, но и выписчики, называвшие себя старинными казаками, — в самом начале Павлюковщины, в случае неудачи затеянного бунта, имели в виду или Дон, или белгородские пустыни Московского царства, где уже много панских и королевских подданных поселилось на вечной, как им казалось, «воле». Кроме того, они легко могли найти приют в новых панских осадах по реке Ворскло, за которою к востоку шли уже необитаемые степи.
Новые Санжары, Кобыляки, Лучки, Переволочня и другие слободы, или воли, против запрета самих осадчих и собственников, служили убежищем тысячам голышей, оставлявших полуопустелыми сравнительно старые осады, из одной мечты о полной независимости. Поэтому воспреобладать над панами для заднепровского скопища значило пьянствовать на счет зажиточных людей, а быть побежденными значило разбежаться по своим притонам и перебиваться кой-как до новой усобицы с украинскими землевладельцами.
Не дорожить ничем, кроме движимости, было тогда свойственно не только казакам, и татарам, но и многому множеству шляхты. Стих украинской песни:
Ой мала я журитися, —
Нехай на Петрівку:
Та заберу дітей в торбу
Та піду в мандрівку.
или такой стих:
Ой весна красна, ой весна красна:
Та із стріх вода капле.
Ой уже ж тому та козаченьку
Та мандрівочка пахне, —
выражает бытовую действительность украинской массы. Целый народ, на пространстве от Вислы до Сейма, от псковской и смоленской границы до Днестра мандровал [57], переселяясь беспрестанно из одной осады в другую [58]. Но больше всякого иного сословия мандривка была свойственна казакам. Германия, Швеция, Сибирь, Персия, Рим — вот круг, описываемый радиусами казацкого забродничества.
Отсюда вечная готовность казаков к бунту и драке; отсюда их сторожевая и боевая служба вотчинникам и поместным владельцам, как светским, так и духовным; отсюда их продажность не только единоверцам, но католикам и протестантам, не только государям христианским, но и магометанским. Побитые под Кумейками и втоптанные в землю под Боровицею, казаки мало дорожили тем, что делает нас осмотрительными в словах и поступках, — до того мало, что Потоцкий не позволил своим жолнерам въезжать в местечко из опасения нового бунта, а чтобы никому не было повадно, не въезжал сам, и встретил рождественские святки среди лагеря.
Слыша о похождениях казацкой орды за Днепром, он порывался спасать от последнего разорения свое нежинское староство и прислужиться королю да коронному великому гетману восстановлением порядка в их заднепровщине. Но переправа через «казацкий шлях» была крайне затруднительна. Наконец ледоход на Днепре превратился в плотную массу, и дал полевому коронному гетману возможность, в самый день польского Рождества Христова, выслать в одну сторону полковника Станислава Потоцкого с легкими хоругвями, а в другую — Ильяша Караимовича с покорившимися казаками.
Казаки выступили за Днепр в числе трех тысяч, и такой имели вид, как будто над ними не совершилось никакой катастрофы. Это была реестровая конница, которая под Кумейками загребла жар чужими руками. Это были те люди, которые завидовали домовитой шляхте и ухищрялись вырвать у неё господство над Украиной, подучивая на панов-ляхов ленивую и пьяную голоту. Это были отцы тех, которые, чрез двадцать лет по отпадении Малороссии от Польши, вписывали в свои местности сыновей той голоты, которая с таким самозабвением гибла для них под нидерландским огнем и шляхетскими саблями.
Глядя теперь на них, не один землевладелец, по словам участника похода, видел в них новых бунтовщиков. Но следом за реестровиками переправился по льду Потоцкий с артиллериею, которая дала себя казакам знать и в Медвежьих Лозах, и под Переяславом и, наконец, под Кумейками. Хотя казаки и сами были недурные пушкари, но стратегия и тактика шляхетского рыцарства торжествовала над их боевою рутиною, а недостаток единства действий уничтожал их численное превосходство.
Двадцатитысячное войско, которым павлюковцы давно уже хвалились на татарской стороне Днепра, разделялось на несколько самовольных орд, из которых каждая имела в виду собственную добычу. Еще не зная, что постигло их сообщников на русской стороне, Павлюковцы, под предводительством Кизименка, овладели Лубенским замком, разграбили имущество князя Вишневецкого, вырезали его слуг шляхтичей и шляхтянок вместе с торговцами жидами, сожгли костел, пили горилку из его престольной чаши, а состоявших при костеле бернардинов обезглавили, и бросили тела их на съедение собакам, строго запретивши погребать их. Священнические аппараты и церковная утварь из других костелов беспрестанно попадались Потоцкому в кабаках. Содержатели кабаков приносили их сами, как товар, от принятия которого за пропой было и страшно отказываться, и соблазнительно.
При наступлении жолнеров на казацкие купы, засевшие в таких замках, как Лубенский, не было встречено отпора нигде; напротив, и Кизименко, и множество других ватажков были выданы жолнерам самими казаками, старавшимися принять вид людей благомыслящих, но запуганных запорожцами. Схвачен был и сам Кизим среди его сообщников.
Имея на своей стороне реестровиков, Потоцкий хотел показать заднепровским гайдамакам наглядно, что эти соблазнители не только не защитят их от заслуженной кары, но еще будут присутствовать при их казни. Он решился поступить с пойманными разбойниками так строго, как поступлено было с Карвацким и другими зачинщиками жолнерского бунта в 1613 году: велел всех без пощады сажать на колья по городским рынкам и на перекрестных дорогах.
Но он ошибся в своем рассчете. В глазах попов и монахов, которым было всё теснее и теснее в Малороссии от папистов, сидящие на кольях мертвецы были не разбойники и святотатцы: они были мстители за поруганное благочестие. Так смотрели на них и многие миряне. При всей очевидности истины, упорно держался в Малороссии слух, что казаки воюют из-за унии. Даже такие люди, как игумен Филипович, твердили всюду, что «казацкая война была за унию». Даже лучший из украинских летописцев, названный мною самовидцем, говоря, что поспольство в Украине жило во всем обильно, тем не менее приписывает начало и причину войны Хмельницкого только гонению от ляхов на православие и отягощению казаков.
Только монахи могилинских монастырей, или вернее сказать — поставленные Петром Могилою игумены, не участвовали в распространении такого слуха. На расспросы Москвичей: за что поляки побивают черкас и грабят их животы? они отвечали, что казаки стали своевольничать, побивали по городам урядников да ляхов да жидов, да стали жечь костелы, — «за то-де их, казаков, и побивают, а не за веру» (записали Москвичи в своих свитках-столбцах, для сведения).
В устах антимогилинской партии (а к ней принадлежало все убогое, невежественное, загнанное духовенство) казаки были борцами за православие и за то, что мы теперь называем русскою народностью. По их воззрению, в Украине боролась вера с верою, а не казаки с панами, не номады с колонизаторами пустынь, не чужеядники да голыши с людьми трудолюбивыми и запасливыми. По одной украинской легенде, грехи некоторых гайдамак были так велики, что, когда покаявшийся разбойник причащался, так два человека должны были держать под руки попа, чтобы не упал от гайдамацкого духу. По другой легенде, гайдамака перебил нескольких попов одного после другого за то, что они не находили покуты соответственной великости его злодеяний. Из монастырских сочинений Павлюкова времени мы знаем, что монахи исповедовали не одного казацкого вождя, обремененного грехами чрезвычайными, и не сомневаемся, что внушали им то самое, что столетние старики сообщали мне самому о монахах-исповедниках эпохи Железняка и Голты. [59]
Жолнерские вожди, преследуя разбойников, считали нужным заворачивать в местные монастыри «для молитвы» несмотря даже на свое католичество, и, помолясь, твердили монахам, что побивают казаков совсем не за веру, до которой им нет никакого дела, а за грабежи, убийства, за сожжение костелов, за поругание святыни. Их, очевидно, беспокоила молва, распускаемая в Украине то простодушно, то злостно. Они щупали пульс простонародной жизни, и своим почитанием православных святилищ старались успокоить лихорадочное возбуждение умов. Но и тут им портили дело просветители полско-русской республики. С ревнивою подозрительностью походные капелланы и местные ксендзы нашептывали им, будто монахи снабжают казаков порохом, а казаки рассылают монахов и монахинь по всей польской Руси, чтоб они возбуждали против ляхов не только простой народ, но и шляхту греческой веры.
Это заставило Николая Потоцкого призвать к себе игумена Мгарского монастыря с десятью монахами для допроса. Он отпустил неповинных иноков, не сделав им никакой неприятности; но монашеское перо вписало по сему случаю в Густынскую летопись такие слова, которые, в своих практических последствиях, выместили сугубо за переполох честной братии не на одних ксендзах, но и на людях, вовсе не причастных церковной политики Рима: «Тогда попусти Бог в земле гнев свой, си есть междоусобная рать: восташа бо ляхи на род российский, глаголемых казаков, и нещадно резаху мечи своими благочестивых и невинных человек, а наипаче же вооружи их сатана на иноческий род: глаголаша бо вси, как калугоры исполняют казаком своим порохи, и яряхуся зело».
Раздуваемое церковным соперничеством с одной стороны, а разбойничаньем «благочестивых и невинных человек» с другой, пламя социальной усобицы достигло уже в то время таких размеров, что погасить его могло бы только возвращение всей русской шляхты с её магнатами из католических костелов и протестантских «зборов» к заброшенным в течение столетия или преданным в руки иноверцев древнерусским церквам. Днепровские и днестровские русины низших классов стали смотреть на всех польско-русских землевладельцев, каковы бы ни были их верования и добродетели, как на врагов своего племени, ляхов, а представителям высших классов польско-русского общества, с их депендентами, весь оказаченный и добровольно и насильственно люд представлялся заговорщиками против короля и республики, против установленного веками права, против всего благородного и священного.
И там и здесь работали не столько явно, сколько келейно, люди, обидчивые по самой профессии своей и влиявшие на мнения мирян освященным церковью авторитетом своим. Одни, повторяя с ненавистью и злобой роковое слово ляхи, придавали ему значение иноверного деспота и вместе отступника, предателя родного племени своего; а другие, не зная, чем объяснить упорство нашего духовенства в принятии такой благословенной по их воззрению выдумки, как соединение под главенством папы церквей, прозвали наше православие Наливайковой сектою, волчьей религией, и внушали шляхетно урожденным питомцам своим свойственную фанатикам и деспотам подозрительность.
Как ни воздержны были победители казаков под Кумейками в обвинении сословия, которое князь Збаражский назвал genus sceleste hominum, но внушения католических патеров, без сомнения, возымели свое влияние на расположение духа полевого коронного гетмана относительно заднепровских павлюковцев и скидановцев.
«Не для чего иного приехал я в Нежин», писал он к великому коронному гетману, «как для того, чтобы видеть этих злодеев на кольях собственными глазами. Не стоит их возить в Варшаву: пусть возьмут плату в тех местах, где заслужили. Но эта плата не соответствует тому, что у меня перед глазами. Какие тиранства, убийства, грабежи! Еслиб я казнил всех виновных так, как они заслуживают, то пришлось бы все Поднеприе и Заднеприе без изъятия вырубить в пень. Но казнь немногих поразит ужасом толпу. расставив по дорогам сторожами перекрестков десять сотен казненных, я покажу на них пример сотне тысяч. Теперь такое время, что из них можно вылепить, что угодно, как из воску, чтоб уж больше это зло не появилось в недрах Речи Посполитой».
Он ошибался горестно. В его время статистика не сделала еще поучительного наблюдения, что большая часть уголовных преступников совершала свои злодейства непосредственно после казней, которых они были свидетелями.
Усмирив Заднеприе, Николай Потоцкий распределил своим жолнерам зимние квартиры, вверил над ними главное начальство племяннику своему, Станиславу Потоцкому, а сам поспешил на контрактовую ярмарку в Киев, чтобы отдать в аренду некоторые имения и, «уплатив старые долги, искать новых кредиторов». Это его собственные слова.
Можновладные паны были постоянно в долгах, исключая таких «доматоров», каким был князь Василий, и это не от страсти к роскоши, в которой обвиняют их у нас поголовно. Они были государи в своих владениях, и несли государственные расходы не только по делам военным, политическим, административным, но и по делам народного просвещения. Им дорого стоила независимость, которой завидовали мелкие шляхтичи и казаки, а еще дороже — та зависимость, в которой они были принуждены держать своих вассалов, во что бы то ни стало. Обширные владения принадлежали им только юридически. За громкие титулы и за влияние в Посольской и в Сенаторской Избах они нуждались в деньгах больше своих поссессоров, и подвергались таким беспокойствам, каких не знал ни один из их клиентов.
В то время, как панегиристы свивали Потоцкому венки бессмертной славы, он видел всю шаткость устроенного им компромисса с казаками и все бессилие свое довершить победу, от которой зависела целость республики. По выражению современного наблюдателя Украины, умитворенные и приведенные к сознанию своего долга казаки смотрели на жолнеров так покорно, как волк, попавший в западню. Между тем в новых осадах над Ворсклом, в этих «рассадниках казацких бунтов», как называл их сам Потоцкий, сидели люди, бежавшие из старых слобод после падения Павлюка и Скидана. В порубежных московских городах также было много казаков, приютившихся до нового случая «варить с ляхами пиво». Потоцкий сознавал необходимость идти на Ворскло, в притоны мятежной черни, прямо из-под Боровицы, тем более, что для всего войска в голодной и обобранной Украине не хватало сытных стоянок, но не пошел потому, что не осмелился сделать этого без разрешения коронного великого гетмана; а коронный великий гетман не мог дать ему разрешения потому, что Варшава понимала вещи иначе, не так как те, которые по самому положению своему в виду казацких и татарских кочевьев, чуяли, откуда придет великая беда для государства.
Король, между тем, продолжал мечтать о Турецкой войне, и давал завистникам коронного гетмана надежный способ останавливать его распоряжения относительно казаков. Легкомысленно зловредные люди не хотели принять во внимание, что это была та пора года, в которую представлялась возможность подавить окончательно казацкий мятеж. Отложить расправу с бунтовщиками до весны — значило увеличить их военные средства в сто крат.
Потоцкий понимал это лучше, нежели кто-либо другой, и в письме к Конецпольскому говорил, что необходимо разогнать скопища черни из новых осад, пока у него под рукой войско, и пока не наступила весна; а его походный капеллан, в дневнике похода, объяснил нам, почему именно следовало предупредить наступление весеннего времени. «Военные люди», пишет он, «прибегают к разнообразным средствам для торжества над неприятельскими силами. Одни возлагают свои надежды на стены и окопы, другие на запасы и огнестрельное оружие; но надежды и мужество казаков, живущих на Дону и на Днепре, поддерживают вода, река, болото. Где у казака нет болота или яра, там ему беда. Много может он сделать при этих условиях; много у него тут искусства, мужества. В противном случае он — глухой немец, ничего не умеет, и гибнет, как муха. Потому-то зима — жестокий враг его: зимой нельзя уж ему ни рыть окопов, ни уходить водою. Плохо ему воевать в эту пору года. Но весна, лето и отчасти осень — это его хлеб, его скарб, его достатки и всяческая фортуна».
Но землевладельческая, хозяйственная Украина была в восторге от быстрых успехов Потоцкого, и всех больше радовался сам великий коронный гетман, Станислав Конецпольский. На его колонизаторский взгляд, Потоцкий сделал для общего блага столько же, сколько, на взгляд Фомы Замойского, сделал, в отсутствие Конецпольского, Стефан Хмельницкий, и даже больше. Чуждый того славолюбия, который заставляет быть скупым на похвалы товарищу, он объявил, что полевой коронный гетман великим своим подвигом проложил себе дорогу не только к высшим наградам из королевской руки, но и к бессмертной славе, которая не умолкнет (прибавил он с бессознательной иронией) «до тех пор, пока будет существовать Речь Посполитая».
Одно только десятилетие суждено еще существовать славолюбивой республике шляхты до того рокового момента, когда она, вместе с нынешним победителем, пала во прах перед казако-татарскою ордою, чтобы не встать уже из своего позорного упадка.
В Киеве предводителя казаков и творца широкой, небывалой еще в Королевской земле казни встретили мещане и шляхта со всевозможною торжественностью. Киевские мещане вечно враждовали с окрестными помещиками в силу старинного антагонизма между городским и сельским населением, вечно с ними тягались, как и другие города, за обширные некогда мещанские займища, но в казатчине видели они такое же разлагающее начало общественной и экономической жизни, как и хозяйственная шляхта. Они приветствовали Потоцкого искренно.
С одинаковой искренностью приветствовал его и митрополит Петр Могила, в качестве архипастыря, но нуждающегося больше в казацких «слезных мольбах об успокоении древней греческой церкви», и в качестве хозяина, терпевшего в наследственных и ранго-церковных имениях своих казацкие буйства наравне с экономистами светскими. Могила поспешил поздравить коронного полевого гетмана с победой у него на дому, а могилинские коллегианты сочинили в честь кумейского героя латинскую орацию, превратив Павлюка в Катилину.
В следующее затем утро, схваченные за Днепром бунтовщики, Кизим и его сын, были посажены на кол среди киевского рынка, а их сообщнику, Кущу, отрублена голова. Павлюка и Томиленка Потоцкий отослал в Варшаву.
По праву победителя, он отправил в свои замки взятые у казаков пушки, в числе которых находились и заслуженные некогда казаками у немецких императоров. На одной из них была надпись: Ferdinandus me fecit (может быть, памятник поражения, в сообществе лисовчиков, чешских утраквистов); на другой: Rudolphus Secundus Imper.; на третьей: Rudolphus Secundus Imperator, Bogemiae Rex etc.; на четвертой была арабская надпись; на пятой не было никакой надписи. Шестую пушку Потоцкий возвратил киевской мещанской муниципии, так как она была из числа киевских, захваченных казаками на Кодаке; седьмую подарил своему сподвижнику, коронному стражнику Лащу Тучапскому, а восьмую позволил удержать у себя реестровикам.
Но беспокойства, возникшие за Днепром, показывали, что торжество противников казатчины было преждевременное. Королевские коммиссары, Адам Кисель и Станислав Потоцкий, с нетерпением дожидались верных вестей из Запорожья. Туда давно уже было послано несколько чигиринских казаков с универсалом, который объявлял о поражении бунтовщиков под Кумейками, об осаде Боровицы, о выдаче Павлюка и Томиленка с двумя другими казацкими вождями, и приглашал всех, кто дорожит казацким званием, покориться правительству, по примеру городовых реестровиков. Посланцы не возвращались. Отправлены были другие, — и другие пропали без вести.
Между тем по Украине разнесся слух, что Скидан и Чечуга собрали вокруг себя тысяч пять отважных людей на днепровских островах, и готовились к морскому походу по первой весенней воде, с тем, чтобы, вернувшись из похода, вторгнуться в королевские и панские имения. Поразили эти слухи Киселя и Станислава Потоцкого, тем более, что, как они писали, «еще не слеглись могилы кумейские, и в недрах Украины сидели творцы этих могил, готовые подавить всякое волнение черни».
Но причины глухого внимания оказаченной массы были очевидны. С одной стороны наши монахи, пугаемые сомнительными действиями Петра Могилы и подстрекаемые партиею Копинского, готовились уходить за московский рубеж со всею движимостью и даже с монастырскими крестьянами, чтобы спастись от насильственного обращения в унию и латинство. С другой, раздраженное казацкими разбоями и святотатствами католическое духовенство, предупреждая события, хвалилось недалеким торжеством «истинной» веры над греческою схизмою, и ободряло такое же бравурство со стороны расквартированных по Заднеприю жолнеров, которые, в своих попойках и в драках с казаками, являлись борцами за католичество, тогда как наши пьяницы горланили про свое «благочестие».
Сидящие на кольях мертвецы отнюдь не уменьшали раздражения ни в духовенстве, ни в мирянах, — тем более, что настроенные своими исповедниками жолнеры указывали на них православникам, как на вывеску зловредной схизмы. На свою беду, ксендзы и ярые паписты вообще своими россказнями делали из казненных злодеев, в глазах нашей черни, праведных мучеников. Во многих городах, казацкие головы, выставленные на позорных столбах, среди рынка, неизвестно как исчезали. Розыски и допросы по таким случаям вели вовсе не к тому, к чему были направляемы. Но королевские коммиссары поняли это только весною 1638 года. Покамест, они все еще надеялись уладить дело посредством преследования строптивых и благосклонного обращения с людьми покорными.
Произведя тщательную ревизию по всем семи полкам, так чтобы никто не вписался под именем убитого, или чтобы сын падшего бунтовщика не занял места своего отца, коммиссары открыли, что число реестровиков убыло с прошлого года всего только на 1.200. Реестровики воспользовались этим открытием, чтобы весь бунт взвалить на выписчиков, которые де насильно вовлекли их в войну с панами. «Нет», отвечали им коммиссары, «мужики не бунтовали бы, когда бы вы их к тому не подстрекали. Поднявши мужиков, одни из вас поджидали дома, как им послужит счастье, а другие, явившись на конях под Кумейками, разбежались в наших глазах».
Уличенные в недавней измене реестровики кричали, что не желают больше подвергаться кровавой каре и докорам из-за изменников и своевольников и дали новую торжественную присягу в том:
- чтобы не изменять правительству и не поднимать на него руки;
- не посягать на жизнь старшин, и не сзывать казаков в черную раду;
- не ходить за Пороги и на Черное море без воли коронных гетманов, сжечь все чайки и истреблять всех бунтовщиков.
Последняя статья присяги была всего важнее для правительства. Немедленно были разосланы приказания схватить мятежников, укрывающихся в Полтавщине, и в том числе славного в наших летописях Остряницу. Но Остряница подкупил и местных урядников и прикомандированных к ним казаков. Его представили умирающим, даже покойником, и дали ему возможность выйти за московский рубеж со всем родом своим и со всеми своими соумышленниками, причем бунтовщики угнали в придонецкие пустыни и всю слободу, в которой гнездились. А сыщики, понаделавши тревоги среди местного населения и вынудив у многих зажиточных людей окуп, расположили умы вовсе не в пользу правительства.
Между тем коммиссары, воображая, что решимость казаков разорвать связи с мятежниками, не уступит новым соблазнам, отправили их на Запорожье, под начальством Ильяша Караимовича и полковника коронного войска, Мелецкого, придав последнему значение королевского коммиссара. В городах оставили на страже только по сотне казаков из каждого полка. Полки Чигиринский и Белоцерковский предназначались оставаться за Порогами для содержания очередной стражи; но голод не позволял собрать съестных припасов разом на все время очередной стоянки, то есть на три месяца, и потому было приказано им явиться под Крылов только в половинном составе.
Прибыв к ознаменованному уже Павлюковщиною Микитину Рогу, где кочевала запорожская вольница, Мелецкий послал в Сечь универсал, приглашавший проживающих там реестровиков воспользоваться королевскою милостью, по примеру их украинских братий, а оказаченной черни, бежавшей из королевских и панских имений, дозволявший свободно вернуться домой со всею своею добычей. В противном случае универсал грозил лишить жизни оставленных ими в Украине жен и детей.
Сколько известно из актовых книг и других точных свидетельств, подобные угрозы никогда не были приводимы в исполнение; но они давали такое убедительное основание для сочинителей ложных слухов о ляшской тирании, что эти слухи и теперь еще кажутся справедливыми людям несведущим и несообразительным.
В настоящем случае они оправдывали распространяемые умышленно за Порогами рассказы об избиении казацких поселений в Корсуни и других городах и селах по реке Роси. Озлобленные и без того сечевики приняли универсал Мелецкого с яростью, изорвали в клочки, и приковали посланцев к пушкам.
Прождав несколько дней ответа в своем стане, Мелецкий нашел однажды утром на берегу Днепра угрожающее письмо. Оно подействовало, точно чары, на реестровиков, боявшихся запорожского террора пуще всякой грозы со стороны правительства. Реестровики перебегали в Сечь толпами, а в стане Мелецкого происходило такое волнение, что он и его товарищ Ильяш боялись очутиться в плену у собственных подчиненных.
Воду в Днепре между тем «пустило», а с весеннею водою ожили самые дерзкие надежды запорожской вольницы. Мелецкий от 28 февраля (10 марта) писал к Станиславу Потоцкому, чтоб он разослал по украинским городам предостерегательные универсалы и снабдил города стражею, которая бы не пускала к низовцам ни съестных припасов, ни вспоможений, «потому что те, которые кочуют за Порогами» (говорил он), «руководят всем бунтом».
С своей стороны Ильяш Караимович послал гонца «вскачь» с универсалом ко всем атаманам и товариществу, оставшимся дома, чтоб они, под опасением смертной казни, до возвращения войска из похода, ни одного человека не пускали для рыбного промысла ни за Пороги, ни на Дон, ни на другие речки. В то же время он умолял гетманского наместника в Украине, чтоб он приказал всем старостам и подстаростиям удерживать народ от побегов на Запорожье, и не пропускать туда никаких съестных припасов. Он был уверен, что запорожцы изменят сами себе, когда у них не станет чем питаться.
Станислав Потоцкий немедленно разослал строгие универсалы, грозившие конфискацией имущества и смертною казнью тем, кто будет посылать на Низ борошно и другие нужные для войска припасы. Вместе с тем он поставил сильную стражу в Чигирине и в Кременчуге, которого никто не мог миновать, идучи за Пороги ни водою, ни сухим путем: «ибо там Днепр» (писал он в реляции) «идет уже в речки». Одна была беда, что на вопросы, как поступать здесь в предстоящих событиях, от коронных гетманов получались ответы весьма нескоро. Там были свои причины медленности, о которых было неудобно даже выражаться иначе, как пословицами.
Между тем по Украине разнеслась (распущенная, без сомнения, с умыслом) молва о поражении верных правительству казаков на Низу, и долетела в одну сторону до пограничных московских воевод, которые уведомили о том своего царя, а в другую — до коронных гетманов. Всего сильнее действовала она на украинских мещан и мужиков, которые страдали от жолнерских постоев. Охранители безопасности Речи Посполитой, своим самоуправством, бравурством, своими упреками в измене, придирками к заподозренным людям ради подарков и в особенности «непочестными речами» с женщинами (в которых издавна были грешны и запорожцы) накликали на свое государство опасность горше прежней.
Кто прежде и не думал бунтовать, и тот желал теперь низовцам успеха, склонял в их пользу мнение близких к себе людей, и уходил за Пороги от действительной или кажущейся беды. Озлобленных людей в Украине прибавлялось; расположенных в пользу порядка и закона уменьшалось. Перед жолнерами и местными властями все сохраняли вид покорности. Перед вечистыми панами, старостами, державцами и дозорцами разных имений чернорабочие не высказывались. Но бегство на Запорожье усиливалось; беспокойство шляхетского сословия вместе с духовными папистами возрастало, и, можно сказать, в самом воздухе ощущалось уже дыхание нового бунта.
Возвращение реестровиков из похода не восстановило в простом народе ни охоты к мирным занятиям, ни уверенности, что села и города, объедаемые жолнерами, не подвергнутся мстительному набегу запорожцев. Тревожные слухи предупреждали события. Начальники военных отрядов, разбросанных по зимним стоянкам между Нежином и Чигирином, бросались опрометью защищать пограничье от вторжения казацкой орды. Но казацкая орда нигде, покамест, не появлялась.
В начале апреля, Станислав Потоцкий получил известие, что за Ворсклом собралось до 3000 низовцев, и покушается на пограничную от Московского царства крепость Гадяч, чтоб овладеть тамошними пушками. Гадячские урядники умоляли Потоцкого спасать их город. Потоцкий поднял на ноги все свои хоругви; велел и Ильяшу двинуться с реестровиками к Гадячу. Но оказалось, что несколько десятков казаков, бежавших за московский рубеж, угнали в Вишневетчине стадо рогатого скота, и весть об этом, переходя из уст в уста, выросла до громадных размеров.
Но в отсутствие Станислава Потоцкого, Нежин обнаружил, что в нем есть люди, готовые затеять новый бунт. На рынке перед замком, выставлено было на столбах несколько казацких голов. Ночью кто-то снял эти головы, и замковая сторожа слышала, как бунтовщики, вместо бубнов, стучали в пустые бочки. По слухам, в ту же ночь собралось 200 гультаев, и вышли было на грабеж панских имений, но, заслышав о возвращении Потоцкого, вернулись в город «мелкими червячками». Вследствие розысков о похищенных головах и злонамеренных гультаях, было набито битком три тюрьмы подозрительным народом. Неизвестно, как с этим народом поступлено, но достойно замечания, что один приходский дьяк, обвиненный в похищении казацких голов, оправдан только потому, что присягнул в своей неповинности.
Адам Кисель ездил в это время в Варшаву на сейм, перед которым был представлен знакомый уже сеймующим панам Павлюк вместе с Томиленком и еще двумя соучастниками казацкого бунта, которых имена остаются нам неизвестными. Кисель напрасно твердил земским послам и сенаторам, что эти старшины выданы за его ручательством; напрасно предостерегал, что их казнь породит недоверие к представителям правительственной власти, и раздражит казаков пуще прежнего. Его не слушали, ходатайства его не уважили. Слухи о сожженных костелах, о поругании священных сосудов и аппаратов, об избиении апостолов «единой спасающей церкви» вместе с теми, которые оставили невежественную Наливайкову секту и волчью религию ради веры, вносящей в общество просвещение и человечность, — эти слухи дали римской партии решительный перевес над польскою и русскою, — клерикалам католикам над протестантами и дизунитами, — иноземному фанатизму над национальною терпимостью. Общественное мнение правительственной шляхты было слишком сильно раздражено против казаков. Сам король, помиловавший Павлюка по просьбе коронного канцлера, должен был теперь согласиться с решениями национального собрания, каковы бы они ни были. Поэтому он утвердил и все прочие меры принятые сеймом для предупреждения казацких бунтов на будущее время.
Реестровые казаки представили королю и его радным панам просьбу о возвращении прежних прав, которые, по их словам, были им пожалованы за их «кровавые услуги».
Они просили также о защите казацких вдов от притеснений украинских урядников, и жаловались на коронного стражника, Лаща Тучапского, завладевшего тремя селами Трахтомировского монастыря, да на киевского земского писаря, православного пана Проскуру, присвоившего четвертое село того же монастыря. «Упомянутая церковь Божия», сказано было в казацкой инструкции на сейме, «терпит множество обид от этих двух панов, и потому послы должны горячо и со слезами просить его королевскую милость, чтобы все оные села были возвращены».
Но на горячие просьбы последовал холодный ответ, или вернее — выговор, в котором, между прочим, сказано, что казачество не вырвано с корнем только по особенной сердечной доброте его королевской милости. А в сеймовой конституции 1638 года о казаках постановлено следующее:
«.............. разгромив их и отвратив от Речи Посполитой imminens periculum, [60] отнимаем у них на вечные времена все их давние юрисдикции, почетные звания, прерогативы, доходы и иные отличия, заслуженные ими от наших предков, а ныне утраченные их бунтом, и будем считать уцелевших от гибели на войне поспольством, обращенным в мужиков».
Что касается трахтомировских сел, то они не только не возвращены казакам, напротив, сеймовая конституция назначила особых коммиссаров, которые бы сделали розыск, что отнято казаками у шляхты в соседстве Трахтомирова, и все то возвратить старым владельцам.
Жестоко отомстили казаки правительствующей шляхте в том же году за её строгость; но их тайные сообщники, попы и монахи, бессильные в борьбе с панами современниками, наделали еще горшей беды панским потомкам. Они в своих летописях заставили польских панов, на варшавском сейме 1638 года, казнить с Нероновскою свирепостью тех казаков, которые в то самое время угоняли в Московщину полтавских слобожан, потом пытались, как увидим, повторить в Украине Павлюковщину и, наконец, были побиты товарищами в домашних драках за рубежом Королевской земли. Летописные ужасы переходили в виде исторических фактов из поколения в поколение, воспроизводились литературными талантами в стихах и в прозе, давали работу казуистике русских историков, и воспитывали в русском обществе умственную казатчину, которая до сих пор не перестала действовать на множество честных и добрых от природы сердец крайне зловредно.
В действительности казнен был за бунты 1637 — 1638 года только Павлюк с тремя его сообщниками, но их не терзали инквизиторски, как это было нужно украинским летописцам. Правда, злой гений польской нации, воплотясь в какого-то ксендза, предлагал сейму своею возбудительною брошюрою — надеть Павлюку на голову раскаленную железную корону и дать в руки раскаленный железный скипетр. Но позорный для государства и общества ксендзовский проект был отвергнут. Дело кончилось тем, что преступникам отсекли головы и взоткнули на колья.
Между тем погибельная для Польши мысль, заявленная первым возмутителем казачества, Криштофом Косинским, продолжала свое темное дело в казацкой среде. Враги польской гражданственности делали новые попытки уничтожить ее с помощью своих товарищей по ремеслу, татар.
Преемник Павлюка, гениальный варвар Димитрий Гуня, еще в феврале 1638 года, просил помощи у ханского соправителя, султан-калги, против своих «неприятелей», готовящихся, как он знал, к походу на Запорожье. Но в помощи ему, как и Павлюку, было отказано, потому что казаки, которых крымский хан в своей жалобе королю назвал «пограничными», напали на его послов между Белгородом и Очаковом, на урочище Кочубей (где ныне Одесса) и двоих убили, а двоих взяли в неволю.
Получив отказ в Крыму, запорожцы звали к себе на помощь донцов. Но в это время донцы, вместе с 6.000 выписчиков, которые пробирались на службу к персидскому шаху, овладели Азовом, и были в нем осаждены турками. По выражению походного капеллана Николая Потоцкого, «казаки готовы были взывать о помощи даже к Плутону, лишь бы только воскресить свою славу, погребенную под Кумейками, и спасти свою честь, придавленную намогильным курганом». Не являлись к ним на помощь ни мусульманские, ни христианские товарищи по ремеслу. Пришлось еще раз стоять с новобранцами-гультаями против панов.
В первой половине апреля 1638 года запорожцы приплыли челнами в Кременчуг, а сухим путем, под предводительством Скидана-Гудзана, явились неожиданно в Чигирин (два стратегические пункта, заменявшие панам Кодак). Еще весть об этом не дошла до ближайшей жолнерской стоянки, Ирклиева, как Максимовка, Пива, Черная Дуброва, вместе с Кременчугом, были заняты выписчиками, и панское добро в этих новых осадах было обращено в войсковую собственность.
В Пивах, один из украинских монахов, названный в реляции «добрым шляхтичем», попал случайно между торжествующих казаков, и видел, как Скидан переправлялся на татарскую сторону Днепра, везя с собой связанного Чигиринского полковника. Монах узнал, что у казаков на байдаках пять пушек, выведал об их намерениях, выкрался от них, и дал знать жолнерам, стоявшим в Ирклиеве, что казаки хотят ударить на них всеми своими силами, потом идти на Переяслав и перехватать поставленную коронными гетманами казацкую старшину, как это сделал в прошлом году Павлюк.
Нашествию новых Торков и Берендеев, Черных Клобуков, предшествовали распущенные ими вести о гонениях, претерпеваемых украинскими жителями от своих постояльцев, жолнеров, за то, что держатся старой греческой веры, и за их русское происхождение.
Хотя жолнеры не наругались ни над одной церковью, и заключали в своем личном составе множество, если не большую часть, людей православного исповедания, но жители какого-нибудь Нежина верили, что в Прилуке, Ромне, или Лубнах совершаются такие-то насилия, святотатства, кощунства, а в этих городах рассказывали то самое про Нежин. Этим способом пропаганда ненависти к так называемым панам ляхам усиливалась по мере того, как она представляла выгоды для тех, которые были себе на уме, и в мутной воде ловили рыбу.
Представители польских порядков среди малорусского хаоса были обречены бороться, можно сказать, с воздухом, наполненным заразительными миазмами вражды, которую породили сперва те, кого они признавали своими просветителями, а потом и те, кого они отверглись за отсутствие у них наук и за «умножившееся у них от того грубиянство». Вот в чем собственно заключалось трагическое польско-панской усобицы, а вовсе не в том, кто кого побивал, или вырезывал до ноги. Это была не столько видимая борьба людей с людьми, сколько незримый бой богов с богами, — богов, посягающих взаимно на приносимые им жертвы, и, для достижения эгоистических целей своих, не колеблющихся с обеих сторон в выборе средств.
В Ирклиеве и в Переяславе были приняты все меры предосторожности со стороны жолнеров и остававшихся верными правительству реестровиков. По слухам, низовых казаков накопилось уже до шести тысяч. Было получено известие, что 2.000 мятежников переправились у Кременчуга через устье Псла и пошли, как можно было догадываться, к Хоролу и Миргороду.
Между городами, охраняемыми коронными и казацкими отрядами, сообщение сделалось затруднительным, и от этого распускаемые запорожцами слухи действовали на приверженцев правительства еще тревожнее. Было слышно, что атаман Сухий стоит над Сулою в Жовнине, верстах в 20 от Ирклиева. Между тем знали, что казаки Гуни овладели четырьмя перевозами через Днепр, именно: в Кременчуге, Максимовке, Бужине и Чигрин-Дуброве, или Черной Дуброве. То же самое старались они сделать и по всему Днепру, чтобы прервать сообщение между коронными гетманами и их украинским войском.
Шляхта боялась, чтобы низовцы не подплыли к Киеву, и не овладели стоявшею там коронною артиллериею. Положение жолнеров, квартировавших в Украине, представлялось отчаянным. Край был до того голоден, что охранители городов больше страшились осады, нежели приступа. Подвергаясь лишениям, жолнеры тем бесцеремоннее обирали мужиков, и этим вооружили против себя все простонародье, может быть, еще больше, чем измышленным на их счет поруганием церквей, до которого не допустил бы их ни один из тогдашних ротмистров, питомцев Конецпольского. Теперь им предстояла расплата за всякую курицу, что была принуждена сготовить своему постояльцу жена какого-нибудь сиромахи, которому волей и неволей пришлось на Запарожье «луги потирати, своим тілом комарів, як ведмедів, годувати». Теперь предстояло им сводить с казаками счеты за все ласки, похищенные у их жен и дочерей насилием, или соблазном. Постонародная память сохранила в кобзарских думах до нашего времени память об этом наравне с ненавистными казакам жидовскими арендами и с казацкими вымыслами о поругании церквей.
Предчувствуя беду, жолнеры каялись, что, имея в виду зимнюю стоянку, записались в квартяное войско до самого лета. «Мудрено воевать с неприятелем», рассуждали они, «который, если только захочет, легко может увеличить силы свои, — которому ничего не стоит добыть себе оружие, и которого не вдруг испугаешь, когда у него есть хоть небольшая защита — какая-нибудь заросль, или болото. Не даром говорят: берегись примиренного врага! а наш враг умеет выдержать татарские атаки, привык переносить жажду и голод, зной и стужу, неутомим в нападениях, и не остановится даже перед нидерландскими батареями, парапетами, валами и шанцами. А на море что он делает! Посреди волн нападает легкими чайками своими на суда, искусные в чужеземных оборотах, и побеждает все их военные хитрости. Изволь воевать с таким неприятелем на тощий желудок»!
Но казаки, кроме самых завзятых, сомневались в успехе своего предприятия. Их предводители, как Остряница, вывезли даже своих жен и все свое имущество за московский рубеж. Задача их состояла в опустошении, а не в завоевании края; опустошать же безнаказанно край можно было в таком только случае, когда бы левобережные жолнеры были отрезаны от правобережных. Для этого предположено было держаться главными силами вдоль «обычного Казацкого шляху» и овладеть во что бы то ни стало Киевом.
Но привычные к стройным движениям реестровики, утратив несколько сотен, перебежавших к запорожцам, оставались на стороне панской. В ополчениях Гуни, Скидана и Остряницы немного было людей, опытных в военном деле. Большею частью они состояли из новобранцев, которым старые казаки наобещали шуб, серебра, коней и всякой добычи; а было много в этих ополчениях и таких нетяг, которых выписчики и взбунтовавшиеся казаки заставили силою участвовать в войне против панов. Казацкие купы были вооружены плохо. Значительная часть скидановцев имела одни дубины да косы. Надеяться на удачное столкновение с коронными силами было нельзя. Приходилось бороться с жолнерами только выносчивостью, искусными передвижениями да сиденьем в недоступных окопах.
Захватив на Днепре переправы, низовцы поплыли байдаками к Киеву, а сухопутное войско их открыло свои действия против панов между реками Пслом и Ворсклом. Это междуречье изобиловало в то время обширными лесами и болотами, которые представляли для казацкой стратегии множество неприступных позиций. Здесь казаки добывали и выпасали коней для войны. Здесь у них были неведомые жолнерам пастбища для скота, угоняемого из богатой Вишневетчины. Воюя и вместе кочуя по окраинам панских владений, они усиливали себя новыми беглецами, и заготовляли в лесах запасы селитры, в которой жолнеры часто нуждались в самый разгар военных действий.
Вскоре Остряница, вместе со Скиданом, занял город князя Вишневецкого, Голтву, отличавшийся крепкой позицией над рекой Пслом. Станислав Потоцкий соединил главные отряды своего войска и поспешил на берега Псла. Не было никакой возможности пробиться в город обыкновенным боем. Надобно было против казацких насыпей сделать собственные. Заняв здесь неприятеля атакою, Потоцкий устроил шанцы против города с другой стороны реки, и под их прикрытием перебросил через реку мост, по которому пытался вломиться в Голтву. Казаки оборонялись бешено, отбили нападение, сожгли мост. На другой день снова началась постройка моста, под прикрытием немецких эйлеров. Предвидя это, казаки переправились ночью в лес, завалили дорогу, по которой могло бы прийти к немцам подкрепление, открыли по ним из-за пней пальбу и, когда немцы выстреляли заряды, истребили всех до одного.
В это время Станислав Потоцкий ударил всеми силами на казацкие укрепления. Но, когда жолнеры и реестровые казаки были заняты приступом, бунтовщики, засевшие ночью в байраках, ринулись на его стан. Только превосходство вооружения и боевого искусства помогло Потоцкому устоять на позиции. Он отступил к Лубнам и решился ждать подкрепления из-за Днепра.
Остряница и Скидан вообразили, что ляхи намерены бежать за Днепр, и выступили из Голтвы по следам Потоцкого. Они получили вести о движении к ним новых казацких куп, навербовали их тут же в Заднеприи, и надеялись охватить Потоцкого со всех сторон. Но, к удивлению своему, наткнулись на ляхов, стоящих в боевом порядке на левом берегу Сулы.