Ворошиловские завтраки
Ворошиловские завтраки
Учителями курсантов были опытные летчики — участники гражданской войны, а также инженеры и техники старой школы. Конкурс в техникум был большой, поскольку звание авиатора считалось почетным. Все знали, что летчикам покровительствует сам Сталин. Газеты много писали о «Добролете», превратившемся позднее в Аэрофлот, об ОСОАВИАХИМе. В отчете за 1931 год указывалось: «Собрано около 10 млн. руб., из которых 8 млн. руб. переданы на строительство военно-воздушных сил Военведа, а остальные — на постройку самолетов». Это была новая мощная волна энтузиазма и деятельного нетерпения. Много было самолетов именных: «Искра», «Пролетарий», «Красная звезда», «Наш ответ», «Правда», «Гудок», «Крокодил»…
Кампания по созданию воздушного флота была действительно добровольной и приняла характер эпидемии. Отчасти это был косвенный эффект ликбеза — массовой ликвидации безграмотности населения России. Грамотность резко раздвинула горизонты мира перед миллионами людей, знавших до этого только свою деревню, свой поселок. Радио, газеты, пропагандисты-учителя каждый день объясняли, как огромен мир и что революция, свет знания, сделали его доступным каждому. Культ «сталинских соколов», полеты агитационных дирижаблей и аэропланов наглядно показывали: «нам нет преград ни в море, ни на суше…» Полярные экспедиции, восхождения на горные вершины, штурм стратосферы, открытия науки, достижения техники, метрополитен — все подтверждало реальность успеха. Тысячи добровольцев бредили идеей покорения просторов, страстно желали упорядочить открывшиеся перед ними сказочные пространства. И, разумеется, наиболее ярким воплощением идеи покорения бескрайних просторов, неизведанных полярных горизонтов была авиация. Героями времени стали летчики.
Тушино 1931 года представляло собой неказистый, изрытый вдоль и поперек поселок, только что вылупившийся из пригородной деревеньки. Рядом — железнодорожная платформа среди болотистой местности. Но чувствовалось — перемены наступают серьезные. Рядами поднимались бараки, в которые тут же селились строительные рабочие. А чуть подальше обозначались и сами объекты: корпуса авиационного завода, здания техникума, дирижаблестроительного учебного комбината… На все это требовались огромные средства и время.
Газеты сообщали о закупках летательных аппаратов за границей. Это были аэропланы самых разных фирм, и самолетный парк в стране образовался чрезвычайно пестрый. Особенно много было немецких самолетов: «Фоккеров», «Юнкерсов», «Дорнье». Кроме них были итальянские «Ансальдо» английские истребители «Мартинсайд» с двигателями «Испано-Сюиза» в триста лошадиных сил, «Бристоль-Файтер», «Виккерс-Викинг», французские «Анрио» и «Фарман-Голиаф». Всего после гражданской войны было приобретено свыше 700 самолетов. При таком обилии систем квалификация наших механиков и конструкторов поневоле росла очень быстро; однако эксплуатировать столь разношерстный парк было исключительно трудно. Поэтому уже к 1927 году закупки готовых самолетов за рубежом были резко сокращены; исключение делали лишь для летающих лодок, да и то пока не появились свои удачные конструкции. Впрочем, «деревянный век» авиации еще не закончился, и летчиков учили азам не только слесарного, но и столярного дела. Основой были деревянные лонжероны, а также шпангоуты, поперечины, а обшивка делалась в основном фанерная, если не тканевая. В этом имелись свои преимущества. Например, для учебной рулежки с крыльев снимали часть тканевой обшивки, чтобы курсант случайно не взлетел — сажать-то самолет он еще не научился…
Добровольский был прав, курсантам приходилось трудно, потому что подготовка большинства оказалась очень слабой, многих пришлось даже отчислить. Однако те, кто остался, с какой-то отчаянной решимостью впитывали знания. Загрузка занятиями оказалась такая плотная, что нечего было и думать о возможности подзаработать где-нибудь на пропитание. Многие курсанты жили впроголодь. И страна, и люди жили надеждой на светлое завтра.
Федор Румянцев из своей стипендии в 37 рублей по пятерке-десятке в месяц отправлял матери. Постоянное чувство голода изнуряло его, и однажды он сделал удивительное открытие — снетки. Эта мелкая сушеная рыбешка стоила копейки, но если с утра пожевать снетков, то после такого завтрака потом только водичкой запивай, и — никакого аппетита, ощущение сытости обеспечено на весь день. Завтраки со снетками продолжались неделю или чуть больше, пока не грянула беда.
Поздним вечером курсант Румянцев возвращался из города с тяжелой связкой книг в руке. Шел мимо ресторана, откуда всегда доносились звон посуды, веселые голоса пирующих людей, но на этот раз и запахи из кухни не дразнили аппетит, — снетки действовали безотказно. Обойдя ресторан, Румянцев свернул в темный переулок, чтобы спрямить дорогу к вокзалу, и вдруг замер в ужасе: все окружающее стало меркнуть, растворяясь в мутной пелене. Федор понял, что слепнет: он мог различить лишь пятна электрических фонарей.
Курсант шел, как в густом тумане, по памяти, почти ощупью. Он едва владел собой, чтобы не разрыдаться на улице. Но не стал никого звать на помощь, самостоятельно добрался до общежития.
Ночью, когда товарищи уснули, он несколько раз тихонько вставал, выходил в коридор, смотрел на электрическую лампочку, зажигал спички. Зрение то прояснялось, то вновь угасало. Сомнении не оставалось: подступала слепота, и надежды стать летчиком рушились. Жизнь была кончена — протайте, звездные миры и земные пространства под крылом… Только под утро Федор забылся тяжелым сном. На занятия не пошел; во время обычной суматохи общего подъема лежал, закрывшись с головой одеялом. Только когда остался один в комнате, заставил себя подняться и, как на смертную казнь, потащился к врачу.
— Ге-ме-ра-ло-пия! — по складам произнес доктор, пристально глядя на сидевшего перед ним с видом полной обреченности тощего долговязого курсанта, и в тоне, каким произносился приговор, не было ни малейшего снисхождения.
Услышав загадочное и потому особенно страшное слово, Федор онемевшими губами произнес: «Что это?» С утра он видел лучше, но потрясение от внезапной вчерашней слепоты, которая обрушилась неумолимо, как рок, все ещё жило в нем.
— Гемералопия. — повторил доктор. — Куриная слепота у тебя, соколик.
Голос у врача грубый, и тон какой-то едкий, сатанински насмешливый:
— А еще на летчика учишься, цыпленок пареный. Вон — щеки бумажные, глаза кроличьи. Она, матушка, — классическая гемералопия. Ну-ка, говори, что ешь, что пьешь. Да не ври, не то худо будет — совсем зрение потеряешь.
Федору показалось странным, почему грозный доктор спрашивает про еду, тогда как беда случилась с тазами, но рассказал без утайки все, что было, — и про воду, и про фокус со снетками.
— Цыган совсем было, приучил свою лошадь овса не есть — проворчал доктор. — Одного дня не хватило — околела.
Он взял в руки перо и, обмакнув его в чернильницу, стая писать рецепт, потом диету: витамины, рыбий жир, бульон куриный… На слове «куриный» запнулся и бросил перо — где курсанту купить все это?! — а летать, небось, охота до смерти? Федор торопливо кивнул. В голосе врача ему почудился какой-то проблеск надежды.
Доктор скомкал обе бумажки, словно лепил снежок, и через весь кабинет метнул в угол, где стояла корзина. Попал и почему-то снова рассердился:
— Ну, скажи, долго вы меня еще мучить будете?!.. Ох, горе мне с вами. Ох, чует сердце, попаду я из-за вас, чертей, отсюда прямым ходом в Бутырки.
Он встал и на короткое время вышел из комнаты, потом вернулся, держа какую-то бумагу:
— Вот, бери. И делай, что велят. А главное, помалкивай. Если спросят — отвечай: ничего не знаю, ничего не понимаю, — вот, мол, бумага и в ней все прописано.
С этой бумагой Федора стали гонять из кабинета в кабинет, от врача к врачу, где его крутили, мяли, простукивали. И уж, как водится, кто ищет, тот всегда найдет — нащупали у него в подбрюшье небольшую грыжу. А коли обнаружили — назначили операцию, поставили на казенный кошт.
Операция пустяковая, но готовили к ней долго, не спеша. Вначале хирургу все было некогда, да и после выписывать не торопились. Впервые за последние годы Федор отъелся, окреп и повеселел: куриная слепота пропала бесследно. Грозный доктор только раз появился в дверях палаты, увидел улыбающегося во весь рот счастливого курсанта, даже подходить не стал — подмигнул заговорщицки и исчез.
А когда Федор вернулся в техникум, его ждала там радостная новость. Для курсантов ввези бесплатные, «ворошиловские», как их тогда называли, завтрак.
Вся эта скудость происходящей жизни казалась Румянцеву и его товарищам несущественной по сравнению с тем сказочно замечательным, что должно было открыться в ближайшем будущем. Газеты писали о коллективизации и ликбезе, о Днепрогэсе и Магнитке», о Турксибе и московском метро, о тысячах новых тракторов и самолетов. И все эти реальные чудеса должны были уже вскоре совершенно изменить жизнь. Миллионы людей жили этим «завтра». Курсанты учились по бригадному метолу, бегали в стрелковый кружок и в тир, сдавали зачеты на значки ГТО — «Готов к труду и обороне», «Ворошиловский стрелок». «Красный Крест», а по вечерам, также бригадами, не жался сил, с воодушевлением работали на строительстве нового здания техникума, повторяя стихи Маяковского: «Через четыре года здесь будет город-сад»…
Так или иначе, учеба Феди Румянцева продвигалась. Через год сильно поредевший отряд молодых летчиков-наблюдателей и аэрофотосъемщиков повезли на практику за Урал. И там, на аэродроме города Туринска, произошла поистине удивительная встреча. Когда курсант Румянцев познакомился со своими новыми наставниками, оказалось, что именно они, летчик Станислав Калан и штурман Яков Свиридович, тогда, в 1930 году «пахали небо» — производили аэрофотосъемку Калужского района. Это на их самолет смотрел с ветки старою дерева мальчишка-оборвыш А теперь в одной машине с опытными «небожителями» он поднимался расчерчивать небесный купол. Забот много: расчет курса, высоты, скорости полета и режима съемки. Стеклянный глаз аппарата под хруст шторок затвора бесстрастно запечатлевал поверхность земли, и воробьиные стаи подростков с восторгом наблюдали за их орлиным парением.
Но узнал Румянцев еще и другое. Оказалось, что летчик Калан пережил тяжелую драму. 24 августа 1929 года он вел К-4 пассажирским рейсом по маршруту Сочи — Тбилиси. Близ Сочи отказал двигатель, и самолет упал в море. Погибли пассажиры, в том числе рослый 48-летний усатый латыш с четырьмя боевыми орденами Красного Знамени на груди. Это был возвратившийся после лечения в сочинском санатории бывший политкаторжанин, ветеран Первой мировой, герой гражданской войны, помощник командующего Кавказской армией, член ЦК ВКП(б) Ян Фабрициус.
Вот что рассказывает писатель Николай Кондратьев, исследовавший историю жизни и обстоятельства гибели Фабрициуса. «Ян Фрицевич сидел у тяжелого чемодана с подарками для малышей и смотрел в окно. Самолет миновал Ривьерский мост, неожиданно закачался и стал резко снижаться. Кто-то из пассажиров громко вскрикнул. Испугалась и заплакала маленькая дочка инженера Андреева Инночка.
— Тихо, тихо! — воскликнул Фабрициус. — Мы опускаемся на воду у самого берега, — и стал торопливо развязывать ремни, которыми был пристегнут к сиденью. Понял — пилот Калан не может посадить самолет на пляж: на нем очень много отдыхающих…
Пропеллер врезался в воду. От сильного толчка груз свалился на пассажиров. Летчика и бортмеханика выбросило в море. Инженер Иванов потерял сознание. Фабрициус помог его жене отстегнуть ремни. К окну кабины подплыл Калан, крикнул:
— Товарищ Фабрициус, выходите! Скорее выходите!
Фабрициус попросил:
— Вначале помогите женщине с ребенком.
И успел протолкнуть их в окно кабины, а когда стал вылезать сам хлынула темная тяжелая вола, и перегруженный самолет пошел на дно.
Спасательной станции поблизости не было. Утонувший самолет вытащили на канате многочисленные отдыхающие, загоравшие на пляже. Помощь опоздала…»
Комиссия, расследовавшая катастрофу, признала, что вины летчика в аварии нет, он сделал все, что было возможно сделать в той ситуации. Тем не менее, Станислав Гаврилович Калан горько переживал случившееся.
Румянцев выслушал эту историю, не проронив ни слова. Мысленно он представлял себя, свои действия на месте летчика, желая в душе, чтобы судьба послала ему такое испытание, которое он смог бы выдержать с честью. Молодость не боится смерти.