2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2

Иван Грозный выслушивает письмо от Андрея Курбского. Чориков Б.

Итак, 1563–й. Вершина успехов. Восток Ливонии не только занят, но и закреплен. Выход к морю пробит. Со Швецией — длинное доброжелательное перемирие. С Данией тоже. Литва в, мягко говоря, сложной ситуации. Правда, переговоры о мире, начатые по инициативе Вильны, идут ни шатко, ни валко (Полоцк отдавать литовцы не хотят), но позиции у русских куда крепче: их войска действуют уже и на территории Великого Княжества, тревожа аж виленские пригороды. Вполне очевидно, что ежели супостат будет кочевряжиться, дело может кончиться походом на столицу. И вот при таком-то, казалось бы, предельно благоприятном раскладе, у Ивана начинаются сложности в тылу: «старомосковские» начинают показывать зубы.

Как мы уже говорили, «западный» проект этому сектору элиты активно не нравился. А теперь, когда, при всех успехах, стало ясно, что блицкригом не пахнет, раздражение стало очевидным. По массе причин, из которых главными назову, пожалуй, две.

Во–первых, как и опасались аристократы, потребность в средствах породило тенденцию к ревизии царем земельного фонда. Еще в 1561–м он приказал дьякам разработать новое уложение о вотчинах, а 15 января 1562 года проект был утвержден. Отныне «отчины и дедины» переставали быть полной собственностью владельцев. Ранее они могли делать с ними все. Продавать, менять, при отсутствии сыновей или зятьев, передавать по наследству родичам по боковой линии. А теперь на продажу и обмен накладывался запрет, а братья или племянники могли наследовать вотчины лишь в особых случаях, с разрешения царя, — что означало в реале уход выморочных фондов в казну.

На деле это означало резкий подрыв не столько экономической мощи «древлей знати», сколько удар по ее социально–политическому статусу (ведь царь отбирал не дарованные права, а доставшиеся от предков, тем самым указывая, что традиции ему не указ). И княжата это прекрасно понимали. Гневное обвинение Курбского в «разграблении» многих «сильных и славных» родов, сделанное, — прошу заметить! — задолго до начала больших репрессий, — яркое тому подтверждение. Аристократия не становилась беднее, её грабили на политические права, а этого терпеть было невозможно. Тем паче, что царь, избегая волокиты и прочих радостей сословного правления, все больше опирался на подчиненные ему лично приказы, укомплектованные худородными грамотеями, во всем зависящими от государя. Как писал тот же Курбский, «ныне им князь великий зело верит, а избирает их ни от шляхетского роду, ни от благородна, но паче от поповичей или от простого всенародства, а то ненавидячи творит вельмож своих».

Ничего удивительного, что недовольство, долгое время скрываемое, начало обретать зримые формы. Если раньше дело ограничивалось интригами с опорой на Адашевых (которым, можно предположить, сулили «принять в свои» в случае успеха), то теперь, когда Избранная Рада прекратила существование, «старомосковским» пришлось выходить из тени. О мятеже речи, конечно, не было, зато возникла тенденция к «отъездам». То есть, к уходу от «плохого» государя к другому, «хорошему». Что любопытно, по традиции (которая формально не была запрещена), такое право у княжат было (иное дело, что с этим государи московские жестоко боролись). Однако даже по этой традиции «отъезд» был допустим только в мирное время. В военное же справедливо рассматривался и карался как государственная измена.

Впрочем, такими мелочами аристократы не особо заморачивались. Вскоре после взятия Полоцка при попытке «уйти в Литву» был арестован князь Иван Вельский, видный лидер Думы, причем при обыске у него обнаружились грамоты от короля и великого князя Сигизмунда, гарантировавшие ему «защиту и службу», а также ряд документов, однозначно свидетельствовавших о длительных контактах с врагом. Князю, естественно, отсекли голову, но прочти тотчас, — опять при попытке бежать, — был перехвачен еще один князь, Дмитрий Курлятев, занимавший стратегически ключевой пост воеводы Смоленска. Ему, правда, повезло: никаких бумаг при нем не нашли, он упирал на то, что никуда не бежал, а всего лишь заблудился, охотясь, дело ограничилось ссылкой в отдаленный монастырь, но тенденция определилась, и опасность этой тенденции была очевидна.

Небольшое, но важное отступление для тех, кто не вполне понимает, что такое «отъезд» и в чем его опасность для государства. Дело не в том, что боярин Х или князь Y паковал чемоданы, садился на коня и уезжал служить другому господину. Это чепуха. Дело в том, что московское общество было в те времена очень патриархально, и если в аппарате подвижки еще случались (те самые приказные), то в вотчинном мирке все было как при дедах–прадедах. У княжат были «свои» дворяне, «свои» боевые холопы, «свои» крестьяне, — короче говоря, «свои», из поколения в поколение, подданные, служившие прежде всего своим природным господам, — а уж кому там подчиняется или не подчиняется господин, это его дело. Таким образом, «отъезд» боярина ставил под сомнение верность престолу тысяч людей и целых подразделений. А если боярин, ко всему, был еще и старшим в роду, то и всего рода, поскольку власть «отца» считалась непререкаемой (недаром же позже убийство Федором Басмановым отца по приказу царя общество правильно восприняло, как жесточайший удар по традиции). Если же учесть еще и родственные связи, паутиной связавшие «старомосковскую» знать, то при каждом «отъезде» под вполне обоснованное подозрение попадал уже не один род, а сразу несколько, — а значит, и еще десятки тысяч служилых людей, воинов и налогоплательщиков. Сами подумайте, дорогие читатели, какими средствами гасили бы такую тенденцию вы, особенно, в военное время.

И вот в такой напряженной ситуации, в довесок ко всему, всплывает вслед за ним и «дело Хлызнева–Иванова», раскрывающие очень нехорошую картину поведения царского кузена, князя Владимира Старицкого. «Принц крови» и вообще-то был на нехорошем счету. Даже не из-за каких-то собственных претензий (сам он, судя по всему, был тряпка и неумен, — недаром Иван пишет о его «дуростях» с явным презрением). Но он имел слишком много прав на престол и слишком много «стармосковских» об этом не забывали (чего стоил один только «бунт у смертного одра», когда боярство отказало умирающему Ивану в присяге его сыну). Так что, присмотр за кузеном, следует полагать, был особый, «кротов» в его окружении внедряли с пристрастием, — и вполне вероятно, одним из таких «внедренцев» был некто Савлук Иванов, удельный дьяк Старицкого, присматривавший за его личной канцелярией. Именно от него потянулась страшноватая ниточка.

Сюжет имел предысторию: когда русские войска еще только шли к Полоцку, по пути делая все, чтобы создать у литовцев впечатление, что идут не туда, куда идут, из ставки Старицкого «бежал» некто Борис Хлызнев–Колычев, один из самых доверенных дворян князя, сдавший полоцкому коменданту планы русских войск. Это была прямая измена, но «тиран и деспот» все-таки не захотел раскручивать дело, заявив, что не верит в причастность брата, и всего лишь установив над ним открытый надзор. А спустя пару–тройку месяцев на Москве стало известно, что в уделе Старицкого брошен в поруб тот самый Савлук Иванов, пытавшийся «съехать в Москву с некоими вестями». Естественно, арестованный был вытребован в столицу, допрошен лично царем, — и по итогам допроса выяснилось нечто такое (протоколов нет), что был отдан приказ о конфискации Старицкого княжества и аресте князя Владимира и его матери, дамы политически весьма активной и однажды уже пытавшейся сделать придурковатого сына государем.

При этом, крови Иван опять-таки не жаждет. Имея на руках какие-то очень серьезные улики, он отказывается судить родственников, а все документы по делу передает в руки тех, кого трудно заподозрить в пристрастности: «и перед отцом своим богомольцем Макарием митрополитом и перед владыками и перед освященным собором царь… княгине Ефросинье и ко князю Владимиру неиспроавление и неправды им известил и для отца своего Макария митрополита и архиепископов гнев свой им отдал…». То есть, как бы отдает вопрос на решение церкви. И церковь решение принимает: 5 августа княгиня Ефросинья пострижена в монахини и сослана в монастырь, но весьма престижный, с режимом, позволяющим вести жизнь не монахини, а вдовствующей княгини. То есть, в реале, просто отделена от сына–марионетки, сам же Владимир получает обратно свой удел, а уже в октябре царь приезжает в Старицу и едет с кузеном на охоту. На мой взгляд, говорящий нюанс: на такое мероприятие, где и оружия полно, и чужих людей, руководители высокого ранга с теми, кого всерьез опасаются, не ездят.

Как видите, все еще никакой крови. Кроме тех, по ком плаха и так плакала, в строгом соответствии с законом. Беззаконие начинается позже, зимой, и очень красиво об этом пишет, разумеется, Курбский, со слов которого все пикантные подробности собственно нам и известны. Если вкратце, то так: на обычном царском пиру решил психопат Ваня поиздеваться над заслуженным воеводой, князем Михайлой Репниным, и велел ему плясать вместе со скоморохами. Типа, все пляшут, а чем ты лучше? — «Веселися и играй с нами!». Князь Михайла, однако, «личину» растоптал и гордо обвинил безумца во всех грехах, за что его, бедолагу, вытолкали взашей, а затем и пролили «святую» кровь, прямо в церкви, где он молился Богу вместе с зятем, князем Юрием Кашиным, тоже воеводой далеко не из последних.

На самом деле, все здесь фигня. Вплоть до подробностей. Точно известно, что убили Репнина не в церкви, а около нее, не оскверняя храм, и что с зятем покончили не там же, а «опосля», на дому, и вообще, никаких деталей Курбский, находившийся далеко от Москвы, знать не мог. По мнению историков, даже очень Ивана не любящих, сюжет вообще напичкан вымыслом, чтобы страшнее было. С Курбского станется. Единственное, чего оспаривать нельзя, да и не надо, — это убийство обоих воевод утром 31 января 1564 года по приказу царя без должной процедуры, в рабочем порядке. Событие, в самом деле, для тогдашней Москвы неординарное, требующее разъяснений, — и на мой взгляд, в этом смысле представляет интерес версия Януша Вильчака, основанная на найденных им в варшавских архивах документах, а позже поддержанная рядом исследователей, в частности, Натальей Прониной и Михаилом Зарецким.

Коротко. В конце 1563 года Сигизмунд, король Польши и великий князь Литвы, прислал в Москву очередное посольство. Обсуждали условия мира. Не договорились. И послы уехали восвояси, а русские войска возобновили военные действия. Однако практически сразу стало ясно, что игра идет по правилам врага: литовцы действовали на упреждение, предугадывая все маневры русских частей, предотвратили их соединение и 28 января 1564 года на берегах Улы нанесли тяжелейшее поражение армии Петра Шуйского, остатки которой бежали в полном беспорядке. Элементарная логика указывала на измену, а поскольку враг был в курсе всех перемещений русских войск, на наличие «крота» в самых верхах, поскольку диспозицию во всех деталях знали только сам царь и думные бояре, утверждавшие план (то есть, в основном, воеводы).

Что, собственно, подтверждается и тем самым документом из польского архива, — частью «малого отчета» Юрия Ходкевича (главы посольства), — где помянуто о «добро и важно услуге нашего друга на хорошее будущее». Ясно, что «друг» не поименован, но ясно и то, что Михайло Репнин был и думным, и воеводой, а значит, входил в круг подозреваемых. А поскольку репрессии были «точечными», не обрушившись на всех подряд, ясно и то, что были у государя какие-то, пусть нам и не известные, но очень серьезные мотивы заподозрить именно его. Что, собственно, подтверждает и он сам, указывая по этому поводу, что «суд не крив», поскольку «сия их измена всей вселенной ведома», а «таких собак везде казнят!». Отсюда же и проясняется вопрос, почему обошлись без законной процедуры, то есть, без рассмотрения в Думе. Чтобы Дума выдала под топор одного из авторитетнейших аристократов, нужны были совершенно убойные доказательства, но такие доказательства, будь они озвучены, могли ставить под удар слишком многих членов той же Думы (едва ли Репнин действовал совсем в одиночку), а к схватке со всеми «старомосковскими» кланами сразу он, разумеется, готов не был. Потому две головы с плеч, а остальным намек.

А вслед за тем, — не день в день, но вскоре, — бежал Курбский. Казалось бы, без всяких оснований, с поста главного наместника в Ливонии, «аки тать в нощи», бросив жену с детьми на произвол «тирана и деспота» (который их пальцем не тронул), но не забыв прихватить очень много денег. Бежал, как только узнал о казни Репнина и Кашина, что само по себе еще ни о чем не говорит, — до того не значит из-за того, — а вот будучи дополненным некоторыми деталями, говорит о многом. Совершенно точно ведомо, например, что задолго (минимум за полтора года) до бегства князь Андрей установил контакты лично с королем Сигизмундом и его «ближним кругом», получив от них официальные, с подписями и печатями, гарантии «королевской ласки», — то есть, называя вещи своими именами, стал штатным (и платным) агентом врага. Более того, известно и что за год до побега князь, находясь в полной силе и славе, взял большой заем у какого-то монастыря, и вся сумма, взятая в долг, была не потрачена, а находилась при нем во время бегства, — то есть, вариант отхода был просчитан заранее.

И на том довольно о Курбском. Мудак он был по жизни, и кончил плохо, — на том и весь сказ. Разве что, связывая воедино все сказанное, считаю возможным предполагать, что, в самом деле, к бегству князя, не знавшего, о чем там в Москве уже знает царь, подвигли именно поражение на Уле и последовавшая за оным казнь Репнина, служившего ранее, кстати, под его руководством. Куда важнее другое. Затеяв свою знаменитую переписку с Иваном, князь Андрей, совершенно несомненно, руководствовался своим чересчур развитым ego. Типа, не догоню, так согреюсь. Хорошо зная друга детства, он ничуть не сомневался, что тот будет уязвлен, и радовался этому. Однако, при всей образованности, был, видимо, глуп, потому что в первом же своем письме проговорился о том, о чем не следовало бы говорить. А Иван, как ни обидчив был, умом обладал незаурядным, — и. прочитав о «сильных во Израиле», которые не забудут и не простят, все понял вполне конкретно, сделав вывод, что беглец говорит не только от своего имени.

По сути, главным врагом царя оказывалась не Вильно, а Москва. Не вся, конечно, но аристократическая — однозначно. Тем паче, что переплетение родственных связей, многократно перекрещенное свойство, дружбы и так далее предполагали, что вполне надежных людей среди «старомосковских» просто нет и потенциально в заговорах, нынешних или будущих, могут оказаться завязаны все. Или, по крайней мере, все, по–настоящему сильные. Такие роды, как недавно еще «худородные» Захарьины или Годуновы, конкурируя с княжатами, скорее всего, оказались бы на стороне престола, но их сил, влияния, да и военных возможностей для успеха при вероятной конфронтации, безусловно, не хватало. А необходимость, пока не поздно, наносить по княжатам удар была отчетлива необходима. И направление удара тоже подразумевалось само собой: разбить «обоймы», разорвать те самые связи «отчичей и дедичей» с их «отчинами и дединами», вырвать из традиционной почвы.

Иными словами, вопрос стоял об уничтожении основы основ, о ломке традиции раз и навсегда. Не ограничении в наследственных правах, как было сделано в 1562–м, но именно лишении аристократии главных ее прав, привилегий и, главное, возможностей, непоколебимо наследованных от предков. Учинить такое просто указом государя было невозможно: его бы просто сбросили. Провести подобное через Думу, тем более, даже предлагая взамен «отчин и дедин» более выгодные владения, — это сочли бы просто насмешкой, и опять-таки, сбросили бы, и никакие «новые люди», никакие Годуновы и Захарьины ничего бы не сумели сделать. Выбор был предельно прост: или делать вид, что все нормально, ограничиваясь точечными репрессиями и лавируя, — но такая политика надолго не годилась (напряжение в элитах было слишком велико), или идти ва–банк...