Глава 2 Н. М. ЛУКИН: У ИСТОКОВ СОВЕТСКОЙ ИСТОРИОГРАФИИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 2

Н. М. ЛУКИН:

У ИСТОКОВ СОВЕТСКОЙ ИСТОРИОГРАФИИ

Первоначало и ещё первоначало — вот дверь ко всем тайнам.

Лао-Цзы «Дао дэ цзин»

Чтобы постичь суть того или иного феномена, нередко бывает полезно поближе ознакомиться с историей его возникновения: ad fontes![50] — призывали древние. Соответственно, чтобы понять некоторые характерные особенности советской историографии Французской революции, есть смысл обратиться к творчеству «отца-основателя» советской школы исследований в данной области исторической науки — Николая Михайловича Лукина (1885–1940). Двоюродный брат Н. М. Бухарина, одного из ведущих большевистских теоретиков, сам большевик с 1904 г., принимавший участие во всех российских революциях, Н. М. Лукин уже с конца 1918 г. был брошен, говоря языком того времени, на «исторический фронт», где стал для исследователей всеобщей истории таким же «комиссаром» партии, каким для специалистов по отечественной истории был М. Н. Покровский. Уже в 20-е годы Н. М. Лукин играл ведущие роли практически во всех основных научных и учебных заведениях Москвы, занимавшихся изучением истории: на факультете общественных наук Московского университета, в Университете им. Я. М. Свердлова, в Институте истории РАНИОН, в Коммунистической академии, в Институте красной профессуры, Обществе историков-марксистов. В 1930-е, после смерти М. Н. Покровского, академик Н. М. Лукин стал наиболее высокопоставленным государственным функционером в области исторических исследований. Возглавляя Институт истории Комакадемии (с 1932 г.), а после объединения её в 1936 г. с Академией наук — Институт истории АН СССР, он занимал также посты главного редактора журнала «Историк-марксист» (с 1933 г.) и заведующего кафедрой новой истории Московского университета (с 1934 г.). На протяжении почти 20 лет Н. М. Лукин оказывал определяющее влияние на развитие советских исследований по новой истории Запада и, в частности, по истории Французской революции XVIII в., являвшейся одним из приоритетных направлений его собственных научных изысканий.

Даже после того, как в 1938 г. Н. М. Лукин был репрессирован, его многочисленные ученики занимали ведущие позиции в академической науке вплоть до 80-х годов. Более всего это касалось исследователей Французской революции. Выходцы из «школы Лукина» Альберт Захарович Манфред (1906–1976) и Виктор Моисеевич Далин (1902–1985) оставались бесспорными лидерами советской историографии с 50-х годов и до конца своих дней. Мне кажется глубоко символичным то, в общем-то случайное, совпадение, что 1985 год, когда ушел из жизни последний ученик Лукина — В. М. Далин, стал первым годом «перестройки» в СССР и фактически началом конца советской историографии Французской революции[51]. Разумеется, эта историография отнюдь не исчерпывалась трудами «школы Лукина», однако именно последняя задавала ей тон на протяжении всей советской эпохи.

С посмертной реабилитацией Н. М. Лукина в годы хрущевской «оттепели» его жизнь и деятельность стали темой целого ряда статей и книг. Их авторы (многие были учениками покойного академика) довольно подробно освещали биографию Н. М. Лукина и в сжатом виде знакомили читателей с содержанием его трудов. Последнее, несомненно, было необходимо, так как после ареста Н. М. Лукина его публикации были изъяты из научного оборота и в основной своей массе (за исключением вошедших в 1960–1962 гг. в трехтомник «Избранных трудов») оказались недоступны широкой публике. Разумеется, о каком-либо критическом анализе научного творчества Н. М. Лукина в этих биографических работах не могло быть и речи, поскольку такой анализ предполагает определенную отстраненность ученого от объекта исследования — «взгляд со стороны», а указанные авторы никоим образом не отделяли себя от заложенной Н. М. Лукиным историографической традиции, а потому находились «внутри» этого объекта. Теперь советская историография принадлежит прошлому, и сегодня, думаю, мы уже обладаем достаточной отстраненностью для того, чтобы попытаться критически проанализировать творчество одного из её основателей, дабы понять механизм формирования советской интерпретации Французской революции.

В этой главе мы подробно рассмотрим ряд работ Н. М. Лукина о Французской революции, ставших не только главными вехами в его творчестве как исследователя данной темы, но и немаловажными рубежами его научной карьеры в целом.

* * *

Авторы биографий Н. М. Лукина практически единодушно утверждали, что к тому моменту, когда пришедшая к власти партия большевиков направила его на руководящую работу в систему преподавания и изучения истории, он был уже вполне сложившимся ученым, обладавшим солидным профессиональным опытом. «Его годами накопленные громадные знания в истории, — писал А. З. Манфред, — были целиком поставлены на службу революционному пролетариату»[52]. И по мнению В. А. Гавриличева, «сразу же после революции 1917 г. он[53] выступил в качестве крупнейшего знатока Великой французской революции»[54].

В подтверждение биографы Н. М. Лукина ссылались на его раннее исследование «Падение Жиронды», выполненное в период учебы на историко-филологическом факультете Московского университета и представленное в 1909 г. в качестве дипломного сочинения. Однако большинство из них с текстом этой работы знакомы не были. Долгие годы она считалась утраченной, о чем, в частности, и сам её автор много лет спустя говорил на I Всесоюзной конференции историков-марксистов: «Я изучал падение Жиронды, но моя кандидатская работа оказалась погребенной в университетских архивах»[55]. По словам Н. М. Лукина, своим исследованием он доказывал, что «падение Жиронды надо объяснять массовым движением на почве продовольственного кризиса, который начинается с конца 1792 г. и развертывается в начале 1793 г.»[56]. Эта реплика академика позволила некоторым его биографам заключить, что в своём дипломном сочинении молодой историк «в известной степени предвосхитил Матьеза»[57], чей классический труд «Борьба с дороговизной и социальное движение в эпоху Террора» увидел свет только в 1927 г.

И. С. Галкин в подтверждение высокого качества ранней работы Н. М. Лукина ссылался на мнение его научного руководителя Р. Ю. Виппера, выраженное в частной беседе: «С ним[58] было интересно и полезно заниматься. Он много читал, ценил источники, погружался в их анализ… Он увлеченно и плодотворно исследовал Французскую революцию. Его дипломное сочинение „Падение Жиронды“ было свежо, оригинально»[59]. Справедливости ради заметим, что это суждение 88-летний академик высказал уже в 1947 г., спустя 38 лет после того, как, прочтя дипломную работу своего ученика, поставил ему «весьма удовлетворительно» — высший балл по тогдашней шкале оценок.

И только в середине 80-х годов, словно подтверждая известный афоризм «рукописи не горят», сочинение Н. М. Лукина «Падение Жиронды» было обнаружено в Центральном государственном историческом архиве города Москвы (ныне — Центральный исторический архив города Москвы[60]) известным отечественным историографом В. А. Дунаевским. По его же инициативе были сделаны фотокопии этого документа, а затем машинописная распечатка. Работу предполагалось опубликовать в выпуске «Французского ежегодника», посвященном 200-летнему юбилею Французской революции, от чего, однако из-за большого объема рукописи (около 4 а.л.) пришлось отказаться, и фотокопии вместе с машинописным экземпляром остались в архиве редакции. В результате первое проведенное Н. М. Лукиным самостоятельное исследование так в научный оборот и не попало, а тем, кого оно могло заинтересовать, приходилось верить на слово авторам последней из его биографий, которые имели возможность ознакомиться с указанной рукописью: «Работа „Падение Жиронды“ представляла собой отнюдь не ученическое сочинение, а во многих отношениях зрелое научное исследование, в котором выдвигались определенные идеи, находившие убедительное обоснование. В ней отчетливо проявилась глубокая приверженность автора марксизму»[61].

Особо отметим последнюю часть фразы, которая требует отдельного комментария. Если в период работы над «Падением Жиронды» Н. М. Лукин ещё только дебютировал как историк, то в социальном и политическом плане он был уже вполне состоявшимся человеком. Активист РСДРП, он принимал самое активное участие в первой русской революции, и к её завершению являлся влиятельным деятелем партии — членом её Московского комитета. Арестованный в 1907 г., он после четырехмесячного заключения был сослан в Ярославль, откуда смог вернуться в Москву только в конце 1908 г.[62] Таким образом, его приверженность марксизму носила отнюдь не академический характер, а являлась убеждением опытного политического бойца.

Обратимся теперь собственно к тексту «Падения Жиронды». То, что немногочисленные историки, имевшие возможность лично ознакомиться с дипломным сочинением Н. М. Лукина, подчеркнули его приверженность марксизму, далеко не случайно.

Именно она составляет, пожалуй, единственную оригинальную черту данной работы. Все остальные её достоинства, априорно предполагавшиеся биографами Н. М. Лукина, обнаружить в тексте, увы, не удается.

Это относится и к количеству привлеченных источников, и к качеству их использования. По сути, «Падение Жиронды» представляет собой реферат трех трудов французских авторов: «Истории Террора» М. Терно[63], «Политической истории Французской революции» А. Олара[64] и «Социалистической истории» Ж. Жореса[65]. Эпизодически встречаются также ссылки на книгу А. Лихтенберже «Социализм и французская революция»[66]. Иначе говоря, в том, что касается фактов, включая данные по продовольственному вопросу в первой половине 1793 г., работа Н. М. Лукина, безусловно, вторична. Если её автор в чем-то и «предвосхитил» А. Матьеза, то ничуть не в большей степени, чем историки, на работы которых он опирался.

Круг привлеченных в «Падении Жиронды» документальных источников ограничивается собранием протоколов Якобинского клуба, изданных А. Оларом[67]. Правда, использование их в работе Н. М. Лукина носит скорее вспомогательный, иллюстративный характер. Но даже будучи таковым, оно, увы, произведено крайне небрежно. И дело не только в том, что, цитируя протоколы Якобинского клуба, автор постоянно ошибается с номерами страниц или одни цитаты переводит, а другие нет, и может даже, начав цитату по-русски, в середине фразы оборвать перевод и перейти на французский (Л. 7об.). Гораздо хуже, что он путает имена выступавших и приписывает слова П. Ж. М. Шаля П. Л. Бентаболю (Л. 16), Ж. М. Купе — Б. Бареру (Л. 20–20об.), К. Демулена — Л. А. Сен-Жюсту (Л. 22), П. Ф. Ж. Робера — М. Робеспьеру (Л. 73). Иными словами, в тексте работы при всем желании довольно трудно найти подтверждение позднейшему свидетельству Р. Ю. Виппера о том, что его ученик «много читал, ценил источники, погружался в их анализ».

Впрочем, сам автор «Падения Жиронды» большой необходимости в таком «погружении», похоже, и не испытывал. В его работе не ставилось какой-либо эвристической задачи, ответ на которую нужно было бы искать, анализируя источники. Уже в самом начале исследования он обозначил жесткую методологическую схему объяснения конфликта между жирондистами и якобинцами как конфликта классового. В основе его, согласно Н. М. Лукину, лежало противоречие между «крупной буржуазией», представленной жирондистами, и «народными низами» («мелкой буржуазией и пролетариатом»), на которых опирались якобинцы. По отношению к данной схеме собственно факты играли сугубо подчиненную роль и приводились автором скорее для иллюстрации, нежели обоснования. Поэтому-то для него и не имело принципиального значения, откуда — из источников или из работ других историков — черпать фактический материал, выступавший своего рода «наполнителем» изначально заданной методологической формы. И даже если подобный материал сопротивлялся жестким рамкам схемы, это никоим образом не побуждало автора к её изменению, что вызывало определенные логические, противоречия в содержании работы. Приведу некоторые примеры.

Наиболее ярко, по мнению Н. М. Лукина, связь Жиронды с «крупной буржуазией» проявилась при обсуждении проекта отправки из департаментов в Париж стражи для охраны Конвента, а также в ходе процесса над королем (Л. 73).

Говоря о дискуссии по первому из этих вопросов, М. Н. Лукин цитирует выступления Барбару и Бюзо, предлагавших набирать департаментскую стражу из людей, достаточно состоятельных, чтобы самостоятельно экипироваться и некоторое время прожить в столице за свой счет. Отсюда следует вывод: «Итак, проект Жиронды создать вооруженную охрану Конвента является попыткой опереться на крупную буржуазию, враждебно относившуюся к дальнейшему развитию революции, против революционного Парижа, где преобладали низшие и средние слои общества» (Л. 13об.). Правда, тут же автору приходится объяснять, почему отряды федератов, созданные в департаментах якобы «контрреволюционной крупной буржуазией», вскоре по прибытии в Париж поддержали монтаньяров. Объяснение это, надо признать, несколько смахивает на словесную эквилибристику: «Изменение в настроении федератов, совершившееся в революционной атмосфере Парижа, ещё ничего не говорит о непрочности контрреволюционного настроения в тех общественных слоях, которые они представляли» (Л. 14). Иначе говоря, никакие проявления со стороны федератов революционной экзальтации не способны повлиять на изначально заданный автором тезис о том, что «крупная буржуазия», которую они «представляли», была «контрреволюционной».

Не менее произвольно молодой историк обращается с фактами, доказывая, что и в процессе над королем позиция жирондистов отражала интересы все той же «крупной буржуазии». Процитировав выступление Верньо, где лидер жирондистов предложил воздержаться от казни короля, дабы не спровоцировать вступление в войну против Франции новых держав, что неизбежно привело бы к подрыву французской торговли и падению курса ассигнатов, Н. М. Лукин заключает:

«Когда читаешь эту речь Верньо, кажется, что говорит сама блестящая торговая буржуазия Бордо, представителем которой был знаменитый оратор Жиронды. В самом деле: лейтмотив его речи — опасение за благосостояние французской торговли и за устойчивость государственных финансов. Но опасения, высказанные Верньо, могли тревожить, прежде всего, крупную торговую и промышленную буржуазию…» (Л. 31–31об.).

При этом автор не замечает, что противоречит самому себе, ведь не далее как на первых страницах своей работы он констатировал, что расстройство государственных финансов и падение курса ассигнатов «должно было особенно тяжело отозваться на положении народных масс» (Л. 5об.). Впрочем, едва ли не на следующей странице после приведенной выше оценки речи Верньо Н. М. Лукин опять замечает, что «заминка в промышленности и дороговизна продуктов, вызванная падением курса ассигнаций, спекуляцией с бумажными деньгами и войной», вела к «прогрессивному ухудшению материального положения парижской бедноты» (Л. 32). То есть и этот аргумент в пользу того, что жирондисты защищали интересы «крупной буржуазии», оказывается с точки зрения логики далеко не безупречным.

Впрочем, это далеко не единственное противоречие работы. Стремление во что бы то ни стало найти классовую подоплеку в политических событиях, порою приводит автора к весьма парадоксальным заключениям. Так, широко заимствуя из книги А. Олара фактический материал, свидетельствующий о столкновении интересов столицы и провинции, лежавшем, по мнению французского историка, в основе конфликта монтаньяров и жирондистов, и механически прикладывая к этому материалу схему классового подхода, Н. М. Лукин рисует совершенно удивительную картину, где территориальное деление Франции фактически совпадает с классовым:

«Якобинцы может быть инстинктивно уже чувствовали, что эта тяжба между Парижем и департаментами означает нечто большее. Так, например, Фабр видит в её осуществлении зародыш гражданской войны…; и мы могли бы добавить — громадной войны между различными классами французского общества. В самом Деле, жирондисты боялись Парижа; но какого Парижа? — Парижа народных низов: мелкой буржуазии и пролетариата… Против этих общественных групп Жиронда могла апеллировать только к общественным верхам; крупной буржуазии провинциальных городов и землевладельцам» (Л. 12–12об.).

Любопытно, что ни одна из работ французских историков, на которые опирался Н. М. Лукин, не дает никаких фактических оснований для столь упрощенной трактовки проблемы в духе наивного социологизма. Впрочем, автор «Падения Жиронды» явно не придавал большого значения возможному несоответствию фактов принятой им методологической схемы. Его марксизм носил ярко выраженный догматический оттенок, это был скорее марксизм пропагандиста (кстати, именно такую функцию Н. М. Лукин выполнял в своей парторганизации), нежели исследователя.

Такое отношение к марксизму хорошо видно в полемике Н. М. Лукина с Ж. Жоресом. Последний тоже был не чужд марксистской методологии объяснения истории и считал К. Маркса (наряду с Ж. Мишле и Плутархом) мыслителем, оказавшим на него, Жореса, наибольшее влияние. При этом воззрениям французского историка были свойственны значительная гибкость и плюрализм. Далекий от жесткого экономического детерминизма, он готов был искать объяснения тех или иных исторических явлений не только в сфере экономики, но и в области политики (за которой признавал известную автономию по отношению к экономике), культуры, социальной психологии. Так, в борьбе Горы и Жиронды он видел, прежде всего, столкновение политических партий, а не классов, поскольку между социальными концепциями монтаньяров и жирондистов не было принципиальных различий.

Подобный взгляд на вещи вызывает у Н. М. Лукина резкое неприятие, ведь всякое отступление от экономического детерминизма оставляет лазейку для проникновения в историю случайного, а значит, угрожает вере в непреложное действие открытых Марксом исторических законов. Отповедь следует незамедлительно:

«…Соображения Жореса, действительно, следует признать „поверхностными“. Ведь все эти объяснения в лучшем случае могут доказать, почему вокруг Роланов сгруппировались определенные личности, но политическое поведение жирондистской партии остается чем-то случайным. Конечно, во всякой политической борьбе проявляются человеческие страсти, но они всегда лишь отражают более глубокие конфликты, лежащие в самой общественной жизни, в взаимоотношении различных классов. В общем, точку зрения Жореса можно назвать невыдержанной и противоречивой» (Л. 69об. — 70).

Чем же интересна для нас первая научная работа Н. М. Лукина? Нужно ли нам было уделять столько внимания этому квалификационному сочинению, так и оставшемуся неопубликованным? Убежден, что нужно. Во-первых, анализ этого текста позволяет нам выявить некоторые особенности исследовательского почерка его автора, которые, как мы увидим дальше, проявились и в более поздних его трудах. А во-вторых, к тому времени, когда Н. М. Лукин стал «одним из зачинателей советской исторической школы»[68], других научных работ, кроме «Падения Жиронды», у него и не было.

* * *

Первая опубликованная научная работа Н. М. Лукина была также посвящена Французской революции. Книга «Максимилиан Робеспьер» вышла в 1919 г., а пять лет спустя увидело свет её дополненное и переработанное издание.

Жанр этого сочинения разные авторы определяли по-разному. Сам Н. М. Лукин вполне отдавал себе отчет в его популярном характере и в общем-то не претендовал на то, что написал исследование. Об этом, на мой взгляд, свидетельствует его реплика в предисловии ко второму изданию, где он отмечает, что книгой «пользовались и пользуются как учебным пособием в наших комуниверситетах и партшколах второй ступени»[69]. Однако в позднейшей советской историографии ее, напротив, неизменно трактовали как первую опубликованную исследовательскую работу Н. М. Лукина. Так, по мнению В. М. Далина, она, «будучи доступной широкому кругу читателей, являлась вместе с тем законченным научно-исследовательским очерком, написанным по первоисточникам»[70]. Почти дословно повторил эту оценку и В. А. Гавриличев: «…Книга, будучи доступной широкому кругу читателей, была оригинальным исследованием, основанным на изучении первоисточников»[71]. Как «первый большой научный труд ученого» определяли её В. А. Дунаевский и А. Б. Цфасман[72].

Почему же в исторической литературе возникло подобное расхождение в оценках жанра данной работы? Возможно, повод этому дала следующая фраза Н. М. Лукина из упомянутого предисловия: «Популярный характер книжки сохранен, хотя у автора было большое искушение придать ей характер научного исследования. Впрочем, специалисты-историки без труда, вероятно, заметят, что работа в значительной степени написана на основании изучения первоисточников»[73].

В списке использованных источников и литературы, приложенном автором ко второму изданию «Максимилиана Робеспьера»[74], действительно, приведен ряд публикаций документов. Это и упоминавшееся выше издание протоколов Якобинского клуба под редакцией А. Олара (тома 3–6), и газета Moniteur Universel за 1792–1794 гг., и полное собрание французских законов под редакцией Ж. Дювержье[75], и знаменитая «Парламентская история Французской революции» П. Бюше и П. Ру[76], и собрание парламентских протоколов[77].

Однако означает ли это, что книга и в самом деле была выполнена в жанре научного исследования? Внимательное ознакомление с её текстом заставляет усомниться в правомерности такого вывода. И дело отнюдь не в отсутствии научного аппарата. В конце концов, историографии известно немало работ, выходивших без подстрочных ссылок, тем не менее считавшихся исследовательскими, например «Социалистическая история французской революции» Ж. Жореса. Решающее значение для определения той или иной работы в качестве исследовательской имеет не наличие в ней научного аппарата, хотя его отсутствие, конечно, затрудняет оценку обоснованности выводов автора, а соответствие самого её содержания законам жанра исследования. В отличие от популяризатора, чья задача состоит в занимательном и доступном широкому читателю изложении уже готовых результатов своих или чужих изысканий, исследователь имеет дело с ещё нерешенной научной проблемой и решает её путем анализа источников. Иными словами, механизм любого исторического исследования, в конечном счете, сводится к цепочке операций: постановка проблемы — анализ источников — решение проблемы. В книге же Н. М. Лукина «Максимилиан Робеспьер» подобный механизм, увы, отсутствует.

Само по себе привлечение источников ещё не делает работу исследованием. Важно, чтобы их выбор отвечал поставленной задаче. А какую задачу можно было бы решить на основе очерченного выше крута источников? В подавляющем своём большинстве эти документы отражают перипетии политической жизни, причем в основном Парижа, или, если ещё точнее, работу центральных органов власти. Соответственно, подобный круг источников вполне мог бы стать основой для изучения публичной стороны политической, прежде всего парламентской, деятельности Робеспьера. Так, из этих документов можно узнать, что он говорил по тому или иному поводу в Конвенте или Якобинском клубе и какие отклики в данной аудитории получило его выступление. О внутренней же подоплеке событий, к примеру о борьбе мнений внутри Комитета общественного спасения, по этим источникам судить уже трудно.

Однако к тому времени, когда Н. М. Лукин приступил к работе над своей книгой, политическая биография Робеспьера была уже достаточно подробно изучена французскими исследователями, в частности Э. Амелем, А. Оларом и А. Матьезом, причем на основе несравнимо более широкого круга источников, чем те, которые имелись в распоряжении советского историка. Впрочем, состязаться с ними он и не пытался. Работы Э. Амеля, А. Олара и А. Матьеза, так же, как и ряд других наиболее значимых трудов о Революции, вышедших на русском и французском языках в конце XIX — начале XX в., Н. М. Лукин знал, в списке литературы упомянул и, скорей всего, использовал, рисуя общую канву жизни и политической деятельности своего героя. Во всяком случае, ничего нового в этом отношении он, по сравнению с указанными историками, не сообщил, а материал собственно источников если и привлекал, то исключительно в иллюстративных целях: время от времени в тексте встречаются цитаты из выступлений Робеспьера, приводимые практически без какого-либо критического комментария.

Впрочем, книга Н. М. Лукина обладала и ярко выраженными оригинальными чертами, существенно отличавшими её от трудов большинства современных ему историков. Эта оригинальность определялась столь же последовательным применением автором классового подхода, как и в «Падении Жиронды». По сути, кроме Робеспьера, в сочинении Н. М. Лукина нет живых людей. На изображенной историком сцене Революции действуют некие абстрактные фигуры — «классы», «социальные слои», «массы», среди которых мечется одинокая фигура Неподкупного. Если другие деятели Революции изредка и упоминаются, то исключительно как представители определенных «партий», которые, в свою очередь, «выражали интересы» тех или иных «классов» или «слоев». Так, фейянов (фельянов), по утверждению автора книги, «поддерживала умеренно-либеральная финансовая буржуазия и фабриканты, производившие предметы роскоши»[78]. Жирондисты представляли «наиболее прогрессивную крупную торгово-промышленную буржуазию провинциальных городов», «крупных хлеботорговцев и зажиточных сельских хозяев»[79]. «Дантонисты были представителями интересов буржуазной интеллигенции — журналистов, врачей, адвокатов, молодых ученых, артистов и художников»[80]. «Группа Шометта представляла в Коммуне интересы беднейшей мелкой буржуазии»[81]. «Бешеные» опирались «на рабочих-кустарей, ремесленных подмастерьев, вообще на людей без собственности, городскую бедноту»[82].

Хотя, в отличие от схематичных изображений других деятелей Революции, портрет Робеспьера написан Н. М. Лукиным достаточно подробно, с прорисовкой определенных индивидуальных черт, всё же роль Неподкупного в Революции он также во многом сводит к выполнению аналогичных «представительских функций». Робеспьер для него, прежде всего, «типичный представитель» якобинцев — «партии мелкой буржуазии»[83]. На протяжении всей книги Н. М. Лукин не раз подчеркивает, что позиция якобинцев и их лидера Робеспьера по тем или иным вопросам политики определялась исключительно интересами их «классовой опоры», которую автор характеризует с разной степенью конкретизации — от абстрактных «мелкой буржуазии» или «городской и сельской демократии» до более определенных социальных категорий — «мелкие фермеры и крестьяне, производившие на рынок», «самостоятельные мастера, мелкие лавочники и хозяйственные мужички»[84].

Такой, возведенный в абсолют классовый подход, когда роль отдельной личности в истории сводится исключительно к выражению и проведению в жизнь интересов некоего «класса», был для Н. М. Лукина принципиальной позицией. Именно подобный подход, считал он, должен отличать «современного историка, стоящего на точке зрения пролетариата», от всех остальных: «Для него Робеспьер прежде всего — представитель определенного класса. Чисто личные, индивидуальные черты вождя революции всегда будут у него на втором плане, и не на них он будет строить свои заключения. Роль Робеспьера в революции будет оцениваться с точки зрения тех объективных исторических условий, в которых развертывалась Великая революция, с точки зрения тех исторических задач, выполнение которых выпало на долю его социальной группы — мелкой французской буржуазии конца XVIII в.»[85]

Однако установить путем исторического исследования подобную классовую подоплеку деятельности хотя бы одного из видных участников Французской революции — задача технически весьма сложная и трудоемкая, если вообще решаемая. Тот историк, кому удалось бы с ней справиться, несомненно, заслуживал бы самой высокой профессиональной оценки. Действительно, ему пришлось бы сначала доказать, что та или иная из подобных социальных категорий — «мелкая буржуазия» или, к примеру, «хозяйственные мужички» — представляла собой не абстрактную категорию, а вполне реальную общественную группу, достаточно гомогенную для того, чтобы иметь свои особые, специфические интересы, не только разделяемые всеми её членами, но и осознаваемые как таковые (ведь только осознавая их, можно было бы поддерживать «партию», выражающую эти интересы). Далее, этот историк должен был бы доказать, что данная «партия» такие интересы и в самом деле выражала.

Впрочем, можно сколько угодно размышлять о том, что ещё пришлось бы сделать этому гипотетическому историку, поставившему себе подобную исследовательскую задачу, для нас важно то, что в работе Н. М. Лукина она не только не была решена, но и не ставилась. Все его рассуждения на сей счет носили сугубо аксиоматический характер. Читателю фактически предлагалось верить автору на слово, что во Франции XVIII в. такие «классы» и «социальные группы», действительно, существовали и что соответствующие «партии» на них опирались.

Описывая «крайности социологизирования» в общественных науках 20-х годов, А. З. Манфред приводит в пример одного литературоведа, который «связывал романтический пессимизм героев поэзии Лермонтова с падением цен на зерно на европейском рынке»[86]. Однако, в сравнении с концепцией работы Н. М. Лукина «Максимилиан Робеспьер», рассуждения этого литературоведа смотрятся всё же несколько более убедительно, ибо, в конце концов, он говорит о двух вполне достоверных фактах, которые сами по себе в дополнительных доказательствах не нуждаются: с одной стороны, романтический пессимизм героев Лермонтова, с другой — падение цен на зерно. Сомнение вызывает лишь произвольная констатация причинно-следственной связи между этими фактами.

В отличие же от указанного литературоведа, Н. М. Лукин оперирует не фактами, а некими абстрактными категориями («мелкая буржуазия», «сельская демократия» и т. д.), связь которых с социальной реальностью отнюдь не очевидна и сама по себе ещё нуждается в доказательстве. Тем не менее поверх одной абстракции выстраивается другая — столь же аксиоматическое утверждение о детерминации действий лиц и «партий», участвовавших в Революции, некими «интересами» вышеупомянутых умозрительных сущностей, поверить в реальность которых читателю и так уже предложили на слово.

Как видим, эта работа Н. M. Лукина выстроена по той же самой схеме, что и «Падение Жиронды»: изначально задается жесткая теоретическая конструкция, наполняемая затем фактическим материалом. По сути, это практически та же самая конструкция, которую Н. М. Лукин использовал и в своём дипломном сочинении. Только если там она применялась для интерпретации лишь одного из эпизодов Революции, то теперь экстраполирована на революционный период в целом. Причем некоторые её элементы перенесены из одной работы в другую практически в неизменном виде. Это, в частности, относится к упоминавшейся выше трактовке конфликта между жирондистами и монтаньярами как классового противостояния крупной и мелкой буржуазии. А чтобы объяснить, почему жирондистов больше поддерживала провинция, а монтаньяров — Париж, Н. М. Лукин опять аксиоматически формулирует свой прежний тезис: Париж в конце XVIII в. — «типичный мелкобуржуазный город»[87]; напротив, «крупные предприниматели и оптовые торговцы» — «внушительная социальная сила преимущественно в крупных провинциальных центрах»[88]. Автор, похоже, не замечает, что его тезис о «мелкобуржуазности» столицы Франции довольно слабо согласуется с теми фактами, которые он сам же приводит, видимо, по работам других историков:

«Ее[89] золотую верхушку составляли банкиры, снабжавшие правительство деньгами, откупщики налогов, пайщики привилегированных торговых компаний… Вся эта масса государственных кредиторов, чтобы быть в курсе всех перемен в политике, жила постоянно в Париже».

«За последние годы перед революцией в Париже и других больших городах наблюдалась настоящая строительная горячка: целые кварталы с тесными кривыми уличками заменялись прямыми широкими проспектами с большими домами, принадлежавшими преимущественно буржуазии… Возник богатый слой домовладельческой буржуазии, почти отвоевавшей Париж у знати и духовенства»[90].

Следуя априорно заданной схеме объяснения Революции, автор «Максимилиана Робеспьера» не придает большого значения не только логической согласованности приводимых им сведений, но и хронологии изложения. В ряде случаев он даже допускает хронологические инверсии, трактуя более поздние события как причину более ранних. Так, сентябрьскую резню в тюрьмах 1792 г. он интерпретирует как стихийный ответ парижан на… «контрреволюционное восстание в Вандее»[91], которое, в действительности, началось лишь в марте 1793 г. А вот как описывается история разрыва между Дантоном и Робеспьером:

«…K концу 1793 г. республиканские войска стали одерживать крупные успехи над армиями коалиции; удалось разгромить и важнейшие очаги контрреволюции внутри страны. Дантонистам казалось, что при таких условиях революцию можно считать законченной, что пора перейти от диктатуры мелкой буржуазии и системы террора к нормальным конституционным порядкам… В отрицании необходимости дальнейшего террора Дантон решительно разошелся с Робеспьером. Разрыв с якобинцами означал устранение от власти: Дантон, до сих пор самый влиятельный член правительства, не был избран во второй Комитет общественного спасения (10 июля 1793 г.)»[92].

Подобные противоречия в изложении событий и в хронологии — а перечень их не ограничивается перечисленными выше — нельзя, на мой взгляд, объяснить якобы незнанием автором фактического материала. Речь ведь здесь идет не о расхождениях, например, между его выводами и данными источников, а о внутренних противоречиях работы — противоречиях между разными частями единого текста, когда одна из них опровергает другую. Думаю, это скорее свидетельствует о том малом значении, которое для автора имеет сам фактический материал. На первом месте для него стоит теоретическая схема интерпретации событий, и никакие факты, даже если они в неё не вписываются, не могут заставить его что-либо в ней изменить.

Бот почему, несмотря на привлечение Н. М. Лукиным при написании «Максимилиана Робеспьера» определенного круга источников, эта книга мало похожа на научное исследование, её жанр можно определить как историко-публицистический. Созданная в годы гражданской войны, она имела целью, с одной стороны, познакомить широкие круги читателей с французским революционным прецедентом, к которому большевистская пропаганда активно обращалась для исторической легитимации советской власти, с другой — популяризировала марксистскую интерпретацию истории, которая должна была доказать неизбежность и объективную закономерность победы большевиков.

О подобном характере книги Н. М. Лукина свидетельствуют и присутствующие в ней многочисленные анахронизмы, которые должны были убедить читателей в сходстве французских событий конца XVIII в. с реалиями российской революции. В предыдущей главе мы уже видели, как аналогичный метод использовался русской публицистикой времен революции 1905–1907 гг. Тем же путем шел и автор «Максимилиана Робеспьера». Правые депутаты Национального собрания превратились под его пером во «французских черносотенцев» и «сторонников неограниченного самодержавия», неприсягнувшие священники — в «черносотенных попов», Эбер — в «анархиста-индивидуалиста»[93]. Франция во время революции, оказывается, «сбросила иго самодержавия»[94], а «в департаменте Жиронды буржуазия сорганизовала войско из белогвардейцев»[95], Во французской деревне XVIII в. разворачивался конфликт между «кулаками» и «бедняками»[96], причем «кулацкие элементы» активно сопротивлялись продовольственной «разверстке»[97].

Тем не менее, несмотря на столь ярко выраженный публицистический характер, книга «Максимилиан Робеспьер» оказала большое влияние на развитие советской историографии, став первой после 1917 г. обобщающей работой отечественного автора о Французской революции. Именно по этому сочинению молодые советские историки усваивали в 20-е и 30-е годы основы марксистско-ленинской интерпретации французских событий конца XVIII в.

* * *

И всё же главным вкладом Н. М. Лукина в изучение Французской революции XVIII в. специалисты по данной теме считают не эту книгу о Робеспьере, а две статьи об аграрной политике Конвента, увидевшие свет в 1930 г.[98] Даже спустя более полувека после их появления известный отечественный историк-франковед А. В. Адо отмечал: «До сих пор они остаются лучшим общим исследованием этой важной проблемы»[99].

Думаю, указанные статьи столь долго сохраняли свою научную актуальность во многом потому, что в основу их легли материалы французских архивов, собранные Н. М. Лукиным в ходе научной командировки 1928 г. Если для историков «русской школы» продолжительные поездки во Францию для работы в архивах были до 1917 г. нормой профессиональной жизни, то советские франковеды получили возможность побывать в изучаемой стране лишь в конце 20-х годов. Да и то чуть приоткрывшаяся калитка в «железном занавесе» вскоре захлопнулась почти на тридцать лет. Впрочем, и после того, как «оттепель» привела к возобновлению зарубежных командировок, они оставались уделом лишь немногих избранных. И такая ситуация сохранялась практически до самого конца советской власти. Ещё относительно недавно, на заседании «круглого стола» 1988 г., ставшего важнейшей вехой на пути становления современной российской историографии Французской революции, один из представителей старшего поколения исследователей грустно констатировал: «Французские архивы нам недоступны и ещё долго будут недоступны»[100]. К счастью, он ошибся, но его реплика позволяет понять, почему число работ, написанных советскими историками на основе французских архивных материалов, можно пересчитать буквально по пальцам. Неудивительно, что такие исследования привлекали к себе повышенное внимание коллег и ценились ими особенно высоко.

Но даже если абстрагироваться от всех привходящих моментов и оценивать «аграрные» статьи Н. М. Лукина только по научным критериям, нельзя не заметить, что они, и в самом деле, разительно отличаются в лучшую сторону от написанного им ранее. Конечно, и к ним можно предъявить определенные претензии. Так, далеко не бесспорна примененная автором «методология примеров»[101], когда на основе трех-четырех частных фактов, относившихся к той или иной коммуне, реже к тому или иному департаменту, делались выводы о ситуации во Франции в целом. Не безупречен и научный аппарат этих статей: часть ссылок на архивные фонды практически не несет смысловой нагрузки, выполняя чисто «декоративную» функцию. Например, говоря о недостатке в 1793 г. рабочих рук в департаменте Нор, Н. М. Лукин ссылается не на конкретные документы, а сразу на 20 (!) картонов Национального архива[102]. Учитывая, что в каждом из таких картонов обычно содержится по нескольку десятков, а то и сотен единиц хранения, подобная ссылка имеет более чем относительную информативную ценность. Однако все эти частные недостатки «аграрных статей» Н. М. Лукина во многом компенсируются их главным достоинством — обильной насыщенностью фактическим материалом, который позволяет читателю получить довольно яркое впечатление о многих реалиях жизни французской деревни периода Революции.

Опыт работы с первоисточниками побудил автора, в частности, к расширению диапазона используемой терминологии. Если в своих предшествующих работах Н. М. Лукин, касаясь аграрных отношений, обозначал сельских производителей собирательным понятием «крестьянство» — понятием абстрактным и в официальных документах XVIII в. практически не применявшимся, то в указанных статьях он уже использует термины, которыми современники на деле обозначали различные категории земледельцев: fermers, laboureurs, culivateurs, manouvriers, journaliers и т. д. Подобная диверсификация понятийного аппарата, так же, как и широкое привлечение источников, позволяют автору нарисовать гораздо более многогранную, насыщенную характерными деталями, более объемную картину жизни французской деревни революционной эпохи, нежели та, что была представлена, к примеру, в «Максимилиане Робеспьере».

Однако если воссоздание такой картины, несомненно, можно оценить как важное достоинство «аграрных» статей Н. М. Лукина, то, увы, того же нельзя сказать об её интерпретации автором. Более того, при внимательном прочтении указанных работ складывается впечатление, что описание фактов и их объяснение находятся в совершенно разных плоскостях, существуют независимо друг от друга. А все потому, что и здесь, как и в более ранних трудах, Н. М. Лукин в своих рассуждениях идёт не от фактов, а от заранее заданной теоретической схемы. И так же, как и там, факты сопротивляются ей, ну а поскольку на сей раз они представлены в гораздо большем объеме, это сопротивление особенно бросается в глаза. Впрочем, обо всем по порядку.

«Аграрные» статьи Н. М. Лукина предваряются ремаркой о том, что они являются частью готовящейся автором работы «Крестьянство и продовольственная политика революционного правительства»[103]. Выбор этой темы, думаю, был обусловлен не только научными соображениями. После того, как в 1927 г. XV съезд ВКП(б) провозгласил курс на коллективизацию сельского хозяйства, вопросы аграрной политики приобрели приоритетное значение для коммунистического режима. Политико-правовые меры в аграрной сфере сопровождались мощной пропагандистской кампанией. Ну а поскольку исторический опыт Французской революции традиционно служил для большевистской пропаганды неисчерпаемым источником аргументации в пользу самых разных поворотов политики, логично предположить, что, помимо чисто научных мотивов, такой закаленный «боец идееологического фронта», как Н. М. Лукин, в немалой степени руководствовался при выборе темы исследования и её политической актуальностью. Во всяком случае, именно на эту мысль наводит предложенная им схема объяснения событий во французской деревне периода Революции.

Казалось бы, что может быть общего между коллективизацией в СССР и аграрной политикой Конвента? Действительно, почти ничего. Однако ссылки большевистской пропаганды на опыт Французской революции отличались известной гибкостью: его упоминали как в положительном, так и в отрицательном контексте. Сходство в определенных аспектах между якобинской политикой и политикой большевиков использовалось для легитимации последней. Напротив, для оправдания действий, не имевших прецедента во Французской революции, провозглашалось, что якобинцы потому, в конечном счете, и потерпели поражение, что не поступили в данном отношении так, как теперь поступают большевики. Именно такое «негативное цитирование» якобинского опыта и составляло идеологическую сверхзадачу «аграрных» статей Н. М. Лукина. С 1917 г. лейтмотивом политики большевиков по отношению к крестьянству, при всех её поворотах, неизменно оставалась «опора на бедняка», и Н. М. Лукин постарался доказать, что «одной из важнейших предпосылок» падения якобинцев как раз и оказалась их неспособность заручиться поддержкой «деревенских пролетариев и полупролетариев». С этой изначально заданной идеологической схемой автор статей подошел к интерпретации фактов, почерпнутых из источников.

Любое сопоставление двух объектов или явлений, пусть даже подразумеваемое, предполагает наличие некой общей системы координат, в рамках которой только и возможно такое сравнение. Стремясь задать подобную систему координат, Н. М. Лукин применил к французской деревне XVIII в. принятое в Советской России деление крестьян на «сельскую буржуазию» (кулаки), «мелкую буржуазию» (середняки) и «сельский пролетариат» (бедняки). Но в источниках, на которые он опирался, таких понятий нет. Там представлена, как уже выше сказано, совершенно иная, гораздо более сложная и более дробная «сетка» категорий сельского населения. Тем не менее Н. М. Лукин чисто механически наложил марксистскую социологическую схему на те реалии, о которых повествуют источники, и просто разделил различные, исторически существовавшие категории сельского населения Франции по трём указанным классам: в «сельскую буржуазию» у него попадали: cultivateurs ais?s, riches propri?taires, gros fermiers, propri?taires en gros; в «среднее крестьянство» — cultivateurs, laboureurs, pauvres fermiers; в «пролетарии и полупролетарии» — petits cultivateurs, m?nagers[104].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.