Глава восьмая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава восьмая

В одном из залов Русского музея (Петербург), посвященных XVIII веку, висят портреты, для этого века неожиданные, – обычно они предстают пусть живыми, но все же скованными, часто безрукими, «манекенными», – и вдруг перед нами выступает во весь рост и в самых разнообразных и живых поворотах само воплощение жизни и юности. О них написано много, об этих «очаровательных дурнушках» Левицкого, смолянках (или «монастырках», как тогда называли). Большинство из них почему-то танцует, одна играет на арфе, другая сидит подле электрической машины – что все это значит? Кто они такие? И при чем тут электрическая машина?

* * *

Полагают, будто русская педагогическая мысль второй половины XVIII века, впитав в себя дидактику Монтеня, Фенелона, Локка, Руссо, французских энциклопедистов, не внесла в эту область ничего нового, ничего от себя; созданная ею система на первый взгляд действительно во многом являет собою чистую компиляцию. Воспитание и обучение должны основываться на сознательном усвоении того, что преподают, – об этом говорил еще Монтень, протестовавший против воспитания, плодящего попугаев. Главная задача педагогики – не обучение, а воспитание, формирование воли, характера, крепких нравственных основ – об этом говорил Локк, он же восстал против жестокости педагогики, насилия над личностью ребенка, в частности, против телесных наказаний. Это Руссо развил мысль, согласно которой ребенок рождается нравственно чистым, с непорочным сердцем, порок привнесен в его душу влиянием извне. Казалось бы, все взято с Запада, все заемно.

На самом деле русская педагогика времен Екатерины обладала неповторимыми чертами: руководители ее были не только талантливы, деятельны и упорны – ими владела великая идея.

В Наказе Екатерина, провозглашая основы нового законодательства, не исключала, что они могут оказаться недоступными сознанию общества, и делала отсюда вывод, для нее непреложный: если общество не готово, нужно его «приуготовить». А что это значит – подготовить? Несколько подучить? Повысить уровень образования и воспитанности? Ясно же, что такая глыба невежества обучению не поддается, что ее не обработать никаким воспитанием.

Остается одно: создать новую породу людей. Чистая утопия? Безумие и бред? Пожалуй, да.

Сейчас мы будем присутствовать при необыкновенном социальном и педагогическом эксперименте. Чтобы его провести, Екатерине нужен был не только единомышленник, но и крупный, очень образованный педагог.

Иван Бецкой хорошо знал европейскую культуру, он родился за границей: его отец Иван Трубецкой после взятия Нарвы шведами в 1700 году попал к ним в плен, там, в Швеции, и появился сын, рожденный от некой знатной шведской дамы; как незаконнорожденный, – по обычаю того времени – он получил часть («хвост») отцовской фамилии. Отец дал ему блестящее образование и возможность много путешествовать – а путешествия в те времена были частью образования и рассматривались в этом смысле как предприятие особой важности. Главной их целью было научиться уму-разуму – вникнуть в чужую жизнь с ее обычаями и законами, посмотреть, каковы в чужих краях ремесла, промышленность, художества, узнать, о чем там говорят и что думают. Ехали медленно, было время, чтобы вникнуть. Путешествие воспринималось не иначе как дело (недаром путешественник зачастую вел дневник).

Во Франции Бецкой оказался в пору ее общественного подъема и духовного расцвета. Молодой Бецкой попал именно в это кипение общественной мысли. Он был близко знаком с мадам Жоффрен и посещал ее знаменитый салон, где собирались энциклопедисты (Гольбах, д’Аламбер и многие другие), литераторы, общественные деятели. Живое общение с передовыми людьми Франции, живое обсуждение работ Вольтера, Руссо, Дидро – как новинок, как сегодняшнее событие – все это произвело огромное впечатление на молодого русского вельможу. Очевидно, уже тогда он избрал круг интересов, который предопределил его будущее.

Вернувшись в Россию при Петре III, Бецкой после переворота 1762 года оказался в стане Екатерины не только единомышленником, но, как мы сейчас увидим, ее постоянным сотрудником.

И тут началась их общая работа.

Особенность наших утопистов заключалась в том, что они решили осуществить на практике, двинуть в жизнь учение, которое, разумеется, утопическим не считали. Глубоко восприняв идею Руссо – если ребенка полностью изолировать от порочной социальной среды, из него можно вырастить человека идеального, совершенного во всех его помыслах и поступках, – они решили эту славную идею осуществить. Правда, Руссо скептически добавлял: чтоб изолировать ребенка, его нужно поместить на луну или на необитаемый остров, – а наши энтузиасты считали, что у них отлично получится в Москве и Петербурге. И то сказать, авторы были нетривиальные: одна сидела на престоле Российской империи, другой был в числе ее первых сановников.

Педагогическая система была создана совместной работой Екатерины и Бецкого – кому в каждом данном вопросе принадлежит авторство, расследовать не станем; оба автора работали вместе и оба были на высоте поставленной задачи.

Чтобы понять все значение их педагогической системы, ее живую новизну, нужно представить себе, в каком состоянии пребывала педагогика в России XVIII века – почти полное отсутствие школ, дремучие учителя (сами французы говорили о них, что это «грязная пена Франции», выплеснувшаяся за границу). Педагогика тех времен основывалась на глубокой уверенности (разделяемой всем обществом), что без насилия, без наказания обучить невозможно, педагогическая теория представляла собой настоящий «гимн розге», которая «ум острит» («целуй же розгу», – говорилось в одном учебнике середины XVIII века). А педагогическая практика была и того ужасней. Дети из дворянских семейств были целиком во власти гувернеров, зачастую каких-нибудь дремучих вральманов, лакеев или кучеров, выгнанных за непригодность. Гувернеры нередко отличались необузданной жестокостью в наказаниях (об этом часто рассказывают мемуаристы), и сердобольные матушки глотали слезы, но возражать не смели, слыша крики истязаемых детей; они полагали – кстати, вместе со всей своей эпохой, – что чем жестче наставник, тем он добросовестней.

Душу ребенка держали в мучительном страхе истязания.

Екатерина и Бецкой, ее сотрудник, хорошо понимали трудность предприятия, к которому приступали, сознавали, какие бастионы предстоит им штурмовать, но были полны надежд. Никак нельзя пожаловаться на способности русских, говорит Екатерина, это доказали уже те дворяне, что были посланы Петром за границу и «с хорошими возвратились успехами», а также те простолюдины, которые были «взяты к наукам» и «также весьма скоро успевали в оных», но, вернувшись в Россию, «скорее еще в прежнее невежество и самое небытие возвратились»: человек невежественный, не озаренный лучами Просвещения, для него как бы духовно мертв; если тем, кого послали учиться, и удалось на какое-то время подняться над своей средой, то по возвращении эта среда снова их поглотила.

Реформаторы полагали, «что один только украшенный и просвещенный науками разум не делает еще доброго и прямого гражданина». Если «кто от самых нежных юности своих лет воспитан не в добродетели, и твердо оные в сердце его не воскоренены» – иначе говоря, без твердых нравственных основ не может быть успехов и в науках и в художествах. «По сему ясно, что корень всему злу и добру воспитание» (любопытно непрестанное употребление курсива, с помощью которого авторы стремятся не только привлечь внимание читателя, но и как бы впечатать свои мысли глубоко в его сознание. – О. Ч.), а значит, «единое токмо средство остается, то есть произвести сперва способом воспитания, так сказать, новую породу или новых отцов и матерей, которые бы детям своим те же прямые и основательные воспитания правила в сердце вселить могли, какие получили они сами, и от них дети передали б паки своим детям; и так следуя из родов в роды, в будущие веки».

Вот она, главная мысль Екатерины и Бецкого, стержень их просветительской программы – создание новой высоконравственной «породы людей», от которых пойдет цепь новых прекрасных поколений. Немалая смелость нужна была для подобных намерений.

Есть у педагогики Екатерины – Бецкого удивительная особенность: несмотря на то что изложена она в официальных документах – «ясно, внятно и точно» (непременное требование Екатерины), – ее пронизывает какая-то особенная сердечность.

Ребенок – это драгоценность, которую отечество вручает педагогу. Это хрупкий дар, в обращении с ним требуется величайшая бережность. Все, связанное с ребенком, «так нежно и с такими сопряжено следствиями, что едва можно ли, так сказать, употребить в том точную и довольную осторожность». В каждом слове реформаторов видно горячее желание защитить детей от грубости мира и особенно от тогдашних зверских методов воспитания и обучения.

А главная цель образования – пробудить в воспитаннике живую мысль. Следует не столько учить детей, писала Екатерина в своей «Инструкции кн. Салтыкову при назначении его к воспитанию великих князей», «колико им нужно дать охоту, желание и любовь к знанию, дабы сами искали умножить его»; нужно приохотить детей к чтению (и чтоб создавали собственные библиотеки); тем самым решительно перечеркивался господствующий в тот век метод вытверживания наизусть, мертвенной зубрежки.

Осторожность должна соблюдаться в самом процессе обучения, особенно когда речь идет о маленьких, которых «по нежности их телосложения, так и по незрелому еще уму не должно отягощать многими и трудными понятиями, а тем менее принуждать с жестокостью, чтобы при самом начале учение не показалось им горестью и тем не сделало бы отвращения, того ради стараться приохочивать детей к учению пристойной кротостью, ласкою и обнадеживанием». «Обнадеживание» – внушение детям веры в их силы.

А сам педагог должен быть бодр и весел, свои собственные заботы и огорчения должен оставить на пороге класса и являться перед детьми с приветливой улыбкой, что способствует их хорошему настроению. Отсюда необходимость разного рода непринужденных игр и развлечений. Не нужно бояться детской резвости: «Часто излишнее благоразумие предосторожности внушают робость, видя беду там, где ее нет, и через то лишают дух бодрости. Предводительствовать их в играх также не надлежит, ибо по приказанию веселиться невозможно, тем более детям, которым всякое принуждение несносно».

В новом человеке важно воспитать чувство собственного достоинства – он должен не только сам быть учтив, но и с ним должны быть учтивы (педагогам предлагается «затвердить это в памяти»). Он должен расти в атмосфере уважения, чтобы можно было «вскоренить» в его душу не только «благонравие, учтивость, человеколюбие», но и «любление чести».

Надо ли говорить, что в учебных заведениях, созданных реформаторами, телесные наказания были категорически запрещены – тут Екатерина и Бецкой обогнали зарубежных педагогов, которые, выступая против телесных наказаний, все-таки не решались требовать их полного запрещения.

* * *

Один из московских переулков недалеко от Покровки, подъезд старого особняка, к нему подходит странная женщина – у нее закрыто лицо; она стучит, ее молча впускают. Она пробудет здесь неделю до родов и две недели после, уйдет, оставив ребенка, так ни разу и не открыв лица. Ее ребенка окрестит священник, будут вскармливать няни. Она же его вряд ли когда-нибудь увидит.

Рядом с подъездом в стене низкое окно, сюда тоже время от времени подходят какие-то люди, и тогда окно открывается, из него выдвигается плетеная корзина, пришедший кладет в нее ребенка. У него ничего не спрашивают (это запрещено), только одно: крещен ли и как зовут; он получает два рубля (сумма для бедняка весьма значительная) и уходит.

(А бывает, что с заднего двора выезжает телега, в ней маленький гробик, иногда их несколько, она направляется к приходской церкви, а оттуда на ближайшее кладбище.)

Все это первые шаги Московского воспитательного дома, которому предстояло стать питомником, готовящим рассаду для новой породы людей. Помещения, снятые для него, были не приспособлены для жизни детей; их были уже сотни, несчастных, никому не нужных, доверенных новому учреждению, а сотрудники его во главе с Бецким не могли обеспечить им даже жизни. Это было ужасом тех, кто работал в доме. От коровьего молока дети погибали, кормилиц не хватало. Бецкой (а именно он был главным попечителем) решился на крайнюю меру – раздавать детей по деревням, чтобы там их выкармливали, но тут же обнаружилась и опасность – помещики старались записать их себе в крепостные. А самым страшным были эпидемии, пожаловала сюда и оспа – в 1767 году она унесла едва ли не всех питомцев.

Со временем – особенно после того, как императрица, привив себе оспу, тут же распорядилась прививать ее всем детям дома, – смертность начала снижаться и в конце концов стала значительно меньше, чем по стране (детская смертность в те времена была очень велика).

А создание Московского воспитательного дома «с особливым госпиталем для неимущих родильниц» началось с плана, подробно разработанного Бецким (по существу, это трактат по педагогике); Екатерина не только утвердила этот план, но и сопроводила его особым манифестом (все это включено в Полное собрание законов Российской империи, то есть получило силу закона), призвала общество участвовать в создании этого дома. Он должен быть построен и существовать «общим подаянием, то есть на добровольные пожертвования», – заявляет царица и выражает надежду, что «прямые дети Отечества», следуя примеру ее и наследника Павла, «каждый по возможности своей потщиться снабдевать боголюбивым подаянием, как на строение сего дома, так и на содержание сего добродетельного дела, дабы и самые уже ближние наши потомки, к славе нашего века, могли пользоваться из того действительными благами».

Дом должен был состоять «под особливым монаршим покровительством и призрением». Покровительство было очень энергичным.

Для задуманного эксперимента нужно место. Бецкой просит большой участок земли – и тотчас его получает. Это владение, называемое Гранатный двор с Васильевским садом подле Москвы-реки, «со всею лежащею казенною землею и строением, купно с отданною от Адмиралтейства мельницею, что на Яузе, и старую городскую стену употребить в строение», а также «потребное число караулу, сколько вознадобится в строение» от военной команды.

Призыв Екатерины к обществу, к каждому гражданину – принять участие в создании дома – был услышан. Горячее обращение Бецкого к читателям и особенно к «любезной читательнице», которую он призывал представить себе горькую беспомощность нищей «родильницы» и судьбу ее ребенка, осужденного на гибель, – и это было услышано.

Расчет Екатерины оказался верен: предприятие, ею столь бурно рекламированное, вызвало острый интерес. Вельможам было лестно стать членами опекунского совета или попечителями. Дворяне и купцы дарили дому деньги, везли продукты и вещи. В конце концов в Воспитательный дом стали делать вклады (в дар или по завещанию), примерно так же, как некогда делали монастырям, – тоже ради своего рода спасения души (к тому же еще и предписывалось дарителя, «яко благодетеля, в церквах сего дома в жизнь и по кончине в молитвах поминать»), тем более успокоительно, что верховная власть не только благоволила к дарителям, но и предоставляла им значительные и разнообразные привилегии.

На плечи Бецкого и его сотрудников легла гигантская нагрузка – нужно было как-то обустраивать жизнь детей (а их все несли и несли) в случайных, неприспособленных помещениях, искать кормилиц, следить за судьбой тех, кого пришлось раздать по деревням, и одновременно руководить огромным строительством, развернувшимся на берегу Москвы-реки, в центре столицы, рядом с Кремлем.

Росло число воспитанников, но вместе с тем росло и благосостояние дома. Налаживалось его хозяйство. Был взят в аренду луг, чтобы завести скот, – и Екатерина тотчас этот луг дому подарила, а губернатор Архангельска прислал тридцать холмогорских коров. Росли земельные угодья, на них строили лавки, лабазы (и даже трактиры!), доход от которых шел дому. Он получил право продавать подаренные ему деревни, ему позволялось заводить мануфактуры и фабрики. А впоследствии дом получил право иметь собственную ссудную казну, то есть стал не только крупным землевладельцем и обладателем фабрик, но и крупным банкиром. Ему к тому же было дано право экстерриториальности, полицмейстер не мог без разрешения начальства дома ступать на его территорию.

Екатерине пришло в голову «заставить порок служить добродетели»: было приказано отдавать дому сборы с игорных и прочих увеселительных учреждений, более того, в его пользу шли поборы с каждой игральной колоды: на таможню, куда прибывали карты из-за границы, или на фабрику, где они изготовлялись, являлся государственный чиновник и ставил штамп (предложим, на даму треф и туза червей), без этого картами нельзя было пользоваться. Словом, дом оставался любимцем верховной власти. Наконец на берегу Москвы-реки воздвигся колоссальный архитектурный ансамбль: корпус для воспитанников, административные здания, церковь, разного рода службы (его и сейчас можно видеть на берегу Москвы-реки и легко узнать по воротам; выходящим на Солянку, над ними возвышаются скульптурные группы, изображающие женщин и детей).

Московский воспитательный дом был закрытым заведением – в полном согласии с педагогической доктриной Руссо. Кстати, в нашей исторической науке Бецкому ставится в вину, что он будто бы закрывал учебные заведения специально для того, чтобы дети не могли общаться с народом. Действительно, говоря о вредоносных контактах детей с внешним миром, Бецкой упоминает и о дурном влиянии на ребенка со стороны крепостных; но надобно знать, как он об этом говорит! «Тот самый крепостной, – обращается он к некоему обобщенному дворянину, – которого ты столь презираешь и всеми силами делаешь свирепым зверем, первый будет наставником твоему сыну», – за пороки крепостничества Бецкой делает ответственными дворян, а не самих крепостных и считает равно необходимым изъять ребенка из сферы влияния и тех и других.

В соответствии с этим питомцы должны были жить в доме «безвыходно» до 18–20 лет и во все время своего здесь пребывания «не иметь ни малейшего с другими сообщения, так что и самые ближние сродники, хотя и могут их видеть в назначенные дни, но не инако, как в самом училище, и то в присутствии их начальников» – воспитанник должен «непрестанно взирать на подаваемые ему примеры и образцы добродетели», условие, которое, естественно, ставило вопрос о том, каковы учителя. А в этом были «вся важность и затруднение». «Особливо же надлежит им быть терпеливыми, рассмотрительными (замечательное слово. – О. Ч.), твердыми «и правосудными»; одним словом, таковыми, чтобы воспитывающееся юношество любило их и почитало и во всем добрый пример от них получало». Недостаток таких учителей грозил погубить все предприятие, выход виделся в том, чтобы для начала приглашать зарубежных педагогов, с помощью которых можно было бы уже создавать русские кадры из числа собственных питомцев. Как бы то ни было, проблема учителя оставалась самой болезненной.

Тем важнее было утвердить основы педагогики и программу преподавания. Уже с пяти лет дети должны были приучаться к легким работам (чтоб не быть праздными); с семи лет начиналось уже школьное обучение (по часу в день), письмо, чтение и цифирь. В 14–15 лет дети начинают учиться мастерству, и тут важен принцип выбора профессии.

«Просвещая притом их разум науками и художествами, по природе, по полу и склонностям каждого, обучаемы быть должны с примечанием таким, что прежде, нежели отрока обучать какому художеству, ремеслу или науке, надлежит рассмотреть его склонности и охоту и выбор оных оставить ему самому. Душевные его склонности всемерно долженствуют в том над всеми прочими уважениями преимуществовать; ибо давно сказано, что не преуспеет он ни в чем том, чему будет прилежать по неволе, а не по своему желанию». Вообще в доме должен царить дух вольности (в границах добродетели, разумеется). «Что до наказаний, – пишет Бецкой в «Генеральном плане», – то я совсем не согласуюсь с мыслями тех, которые жестокость наказания почитают за наилучший способ к поправлению»; напротив, наказание ожесточает и озлобляет. Даже по отношению к служителям «телесные наказания крайне запрещаются и над самыми нижними служителями, дабы юношество не преобучить к суровости». Самих же детей надо наказывать выговорами, которые обязательно следует делать наедине, или, например, «непущением гулять» и т. д.

Но в высочайше утвержденном докладе Бецкого 1764 года о телесных наказаниях сказаны слова, которые (это видно по тексту) должны были как бы навек впечататься в сознание учителей и «приставников». «Едины ввести в сей дом неподвижный закон и строго утвердить никогда и ни за что не бить детей, ибо не удары в ужас приводят, но страх умножается в них от редкости наказания, что есть самое действенное средство… да и по физике доказано, что бить детей, грозить им и бранить, хотя и причины к тому бывают, есть существенное зло… Они становятся мстительны, притворны, обманщики, угрюмы, нечувствительны». Дети должны жить в атмосфере уважения и деликатности. Начальникам дома строго предписывается никогда «не оказывать грубости, злобы паче при детях».

И вот фраза, которую хочется выделить: «Хотя некоторые из воспитанников и родились в рабстве, но надо поступать с ними приятно, ласково, с учтивостью, чтобы такое обхождение поверженный их дух возвышало».

Детям нужно жить в атмосфере легкой и веселой, наставники обязаны «всякими невинными забавами и играми оное юношество увеселять, и чрез то мысли его приводить в ободрение; а напротив того искоренять все то, что токмо скукою, задумчивостью и прискорбием назвать можно; и сего правила из памяти не выпускать».

И еще: нужно сделать все, чтобы не упустить дарования; не может быть, чтобы среди детей не было бы особо одаренных, таких, кто имеет «проницательный разум, отменное понятие, способность к искусствам».

Атмосфера высокой культуры – вот к чему стремились создатели дома. Вместе с ним была заложена библиотека, где заботами Бецкого стояла полная французская «Энциклопедия», включая 11 томов гравированных иллюстраций; благодаря многочисленным дарениям эта библиотека пополнялась книгами по философии, разного рода наукам, особенно по живописи и другим видам художеств. Одновременно был создан музей, куда многие вельможи приносили в дар свои коллекции – кто древние монеты, кто чучела редких зверей и птиц, кто (в частности, сама Екатерина) разного рода исторические ценности (кресло царя Алексея Михайловича, например, или вещи, принадлежащие Петру I). Возникла картинная галерея, главный зал был украшен портретами опекунов и попечителей кисти Рокотова и Левицкого.

Если обучение в доме было весьма скромным, то художественное образование стояло на большой высоте. Из числа воспитанников были созданы театр, оркестр (струнные, флейта, гобой, клавесин); детей обучали танцам; вокальное искусство преподавали итальянские мастера. Особое внимание отдавалось художественному образованию, наиболее одаренным воспитанникам давали уроки профессиональные художники. Мальчиков, способных к наукам, предписывалось готовить в университет, способных к рисованию и живописи – в Академию художеств.

Московский воспитательный дом стал своего рода центром культурной жизни. Музей дома через газеты приглашал публику осматривать собранные в нем достопримечательности; дважды в год устраивался день открытых дверей – происходило общение воспитанников с жителями столицы, а сюда приходили люди всех сословий.

Дом стал энергичным пропагандистом оспопрививания. Бецкой выпустил специальную брошюру (тираж был передан дому, который должен был распространять ее в публике), где подробно описывалось, что такое прививка, как она проходит, какие рекомендуются режим и диета. В 1789 году в газетах было объявлено, что желающие могут приходить в дом, смотреть, как прививают оспу питомцам, а впоследствии тут стали делать прививки и детям со стороны.

И тут мы подходим к особо важному пункту педагогической реформы Екатерины – Бецкого: воспитанники дома, независимо от того, из какого сословия они происходят, были людьми свободными. Такими они должны были оставаться по выходе из дома и на всю жизнь; никто и ни при каких обстоятельствах не смел их крепостить и закабалять.

Бецкой понимал, что практически осуществить это будет не так-то просто, что надо подумать, «какова будет их жизнь» (как видите, эта утопия не только внедряется в практику, но соразмеряется с практикой). Казалось бы, рассуждает Бецкой, все эти мужчины и женщины, выпускники дома, искусные мастера, легко себя прокормят, без труда найдут применение своим силам в среде купцов и фабрикантов, но люди редко живут по разуму, «а особливо купцы и фабриканты (брадоносцы, ложною честию и мнимым правоведением ослепленные)», они, по-видимому, отвергнут эти «новые растения» – трудно одолеть застаревшую ненависть, «упрямство и зависть», плоды дурного воспитания. Можно опасаться и того, что питомцы дома, «новые сии жители», переймут старые нравы, заразятся социальными болезнями. И тут есть выход: заводить при доме собственные фабрики (так сказать, «экологически чистые»), на которых выпускники могли бы трудиться, зарабатывая деньги, чтобы открыть собственное предприятие.

И вот что любопытно: в качестве материала для социального эксперимента наши реформаторы избрали не знатных отпрысков, не детей зажиточных семейств, словом, не тех, за кем стоит могущество дворянского родового союза или просто крепкая семья, но бедных дворянских сирот и вовсе безродных подкидышей; или нищих, которых родители не в силах прокормить, – вот кто должен был стать «людьми новой породы». Их, беззащитных, беспомощных, легче было оградить от влияния окружающей среды. Тут, кстати, возникал некий социальный парадокс: дети дворян, включая и аристократию, как правило, находились в руках невежественных и часто жестоких гувернеров, а несчастные найденыши, безродные, то есть существа, стоящие на самой низшей ступени социальной лестницы, по предписанию имперской власти должны были жить в атмосфере уважения и учтивости.

Если Воспитательный дом был задуман как питомник растений, откуда саженцы пойдут по всей стране, тем более необходимо было обдумать, как все это осуществится практически: ведь в мрачный мир крепостнических отношений выходили люди, которые, с одной стороны, были свободны, а с другой – лишены каких бы то ни было социальных связей, защиты, в этом мире столь необходимой. Но и тут все заранее было продумано. Когда питомцы дома, в которых «с изящным разумом изящнейшее еще соединится сердце» (вот какими они будут, эти «новые отцы и матери»), выйдут в жизнь и утвердятся в ней, они не утратят связи с домом. Попечители, а они пребывают в самых разных концах страны, обязаны оказывать им покровительство и помощь. Старшие выпускники, в свою очередь, станут опорой для младших, тоже дадут им «прибежище и покровительство». Таким образом, по мысли учредителей дома, питомцам его предстояло создать в обществе некую сеть «людей новой породы», тесно связанных между собой единомыслием и взаимопомощью.

Так вырос и занял весьма видное место в московском обществе Воспитательный дом, рожденный союзом высшей власти, широкого круга дворян, знати, богатого купечества, объединившихся в период общественного подъема 60-х годов. Скоро появился и его филиал в Петербурге, затем ставший самостоятельным; подобные дома стали основывать и крупные администраторы (конечно же, Сиверс в Новгороде), их примеру последовали богатые дворяне, купцы и даже разбогатевшие крестьяне провинции.

Надо ли говорить, что предметом особого внимания Екатерины станет проблема женского образования.

Она уже вышла из терема – была выпущена на свободу Петром I, – однако свобода передвижений, общений и впечатлений еще не значила, что женщина действительно вышла в жизнь, с ее многообразием интересов, общественных связей и деятельности. К тому же старый уклад отнюдь не сдался, он жил не только в глубинах социальных пластов, но даже и в непосредственном окружении Петра. У нас есть редкая возможность заглянуть в терем той поры, когда он, открывшись, стал доступен обозрению.

При слове «терем» нашему воображению представляется нечто нарядное, узорчатое (Васнецов, Билибин, весь сказочный мир, воспроизведенный русскими художниками второй половины XIX века) – прелестное жилище скромных красавиц, очаровательных затворниц, что, сидя взаперти, вышивают шелками.

Старый Измайловский дворец, в нем живет царица Прасковья (жена Ивана – брата и одно время соправителя Петра), женщина, целиком приверженная старине, но из страха перед своим свояком являвшаяся на ассамблеи в платье с глубоким вырезом и в пудреном парике. Живет она с дочерьми (одна из них, Анна, станет российской императрицей); молодой камер-юнкер Бергхольц легко сюда проник, проведенный молодой хозяйкой, царевной, и в своих мемуарах это посещение описал.

Он проходил одну за другой неопрятными комнатами, в одной вповалку валялись на постели полуголые фрейлины. «Я еще был удивлен, – пишет Бергхольц, – увидев, что у них по комнатам разгуливает босиком какая-то старая, слепая, грязная, безобразная и глупая женщина, на которой почти ничего не было, кроме рубашки». Ему объяснили: «эту тварь» то и дело заставляют плясать и по приказу она «то спереди, то сзади задирает свои вонючие лохмотья».

Это верхи – так сказать, элита, грубые петровские взбаламученные времена.

В Смольном было не только «благородное» отделение, но и «неблагородное», куда принимали девочек всех сословий, включая даже крепостных (при условии, однако, разрешения от помещика). Обучение недворянок тоже было частью той программы по созданию в России «третьего сословия», которая так заботила Екатерину. Эти девушки должны были учиться «еще искусствам жизни человеческой и гражданству потребным, хранить в цветущем состоянии фабрики, купечество, ремесла, способность к заведению оных (это женщины-то! – О. Ч.), управлять все, а наипаче их полу принадлежащие части домостроительства, разуметь подробности оного…» – иначе говоря, из воспитанниц думали приготовить не только образованных хозяек в доме, но и нечто вроде управляющих в промышленности и торговле (а почему бы, собственно, и нет, если во главе самого государства стоит женщина?).

Но главное заключалось в том, что все эти девушки получили привилегию – ту же, сказано в уставе, какой пользуются воспитанники училища при Академии художеств. А там говорилось: «Наистрожайше запрещаем всем и каждому, какова кто звания ни был, из сих художников, мастеров, детей их и потомков в крепостные себе люди записывать и утверждать каким бы то ни было образом; а хотя бы паче чаяния сие обманом учинится или и сам таковой по уговору и доброй волей у кого-нибудь крепостным записался либо на крепостной девке или вдове женился, то однако оное не только кабальным его не делает, но и вступившая с ним в брак и рожденные от них дети от того часа имеют быть вольными».

Каковы женихи и невесты! В крепостническом обществе появилась категория людей не только вольных, но и несущих свободу.

Если «мещанское» отделение Смольного должно было пополнить «третье сословие» работницами и хозяйками, то отделению «благородных девиц» предстояло дать обществу высокоинтеллигентных женщин, которые несли бы культуру всюду, куда забросит их судьба. Что бы они ни делали: воспитывали своих или чужих детей, становились ли хозяйками дома или уезжали в свое поместье, – всюду должны были они вносить атмосферу духовности.

Екатерина вообще поощряла общественную деятельность женщин, в том числе литературную, именно при ней появились женщины-поэтессы, женщины-переводчицы и даже драматурги (в ее время вышла в свет написанная некоей девицей комедия под заглавием «Трактир, комедия, или Питейный дом, веселое игрище» – и пьеса эта шла); вспомним также, что главой двух Академий она сделала Дашкову.

В Смольном преподавали общеобразовательные предметы, главным образом гуманитарные, но были и начала математики и «опытная физика»; усиленно изучали иностранные языки; у «мещанок» – один; у дворянок – четыре; кроме того, воспитанниц обучали домоводству, умению вязать чулки и шить платья. Замечательно, что девочки старшего класса должны были вести уроки в младших, чтобы потом, став матерями, могли приложить свои знания и опыт. Трудно судить, каково было общее образование, есть основание думать, что оно шло весьма неважно (не было настоящих учителей), но преподавание языков и художественное воспитание стояли на большой высоте. Под руководством художников-профессионалов девочки лепили и рисовали (до нас дошли некоторые их рисунки, показывающие хорошую выучку), вышивали (по-видимому, тоже хорошо, поскольку на их работы поступали заказы). На музыкальных занятиях (включавших даже некие элементы теории композиции) смолянки готовили сложные музыкальные программы, давали концерты; «две благородные девицы играли на Давидовых гуслях, а третья воспомоществовала на английском пиано-форте, – так пишут «Санкт-Петербургские ведомости», – причем вмешались напоследок наиприятнейшие четырех девиц голоса с составленным нарочно для того хором», а потом был балет, который был разыгран смолянками так хорошо, что публика «почти беспрерывно изъявляла рукоплесканием свое удовольствие», особенно когда «с невероятною точностью и «удивительной приятностью» танцевала группа, составленная из малышей.

Но главным увлечением Смольного был театр.

Театр играл особую роль в культуре XVIII века. Вольтер говорил, что Корнель и Расин «обучили нацию мыслить, чувствовать и выражать свои мысли и чувства». Но и сам Вольтер мощно воздействовал на умы и сердца своих современников.

Екатерининское общество было охвачено своего рода театральным ажиотажем – кроме профессиональных театров, а также театров крепостных актеров (в домах больших вельмож), существовал еще и «благородный театр», где пьесы разыгрывала знать. Здесь шли и трагедии, и балеты, и комические оперы, и всякого рода пьески, подчас собственного сочинения (кто только не писал пьес и комических опер, начиная с самой Екатерины).

Влияние Вольтера на столичный театр было самое непосредственное. Он прислал в Петербург актера Жана Риваля, игра которого отличалась естественностью и простотой, – Риваль преподавал в кадетском корпусе, руководил многими «благородными спектаклями». По словам князя Ивана Долгорукова, известного нам не только подвигами на административном поприще, но еще и страстной приверженностью театру, князь – именно потому, что проходил свои роли с Ривалем, – играл так, что порою заставлял публику плакать.

Когда в Смольном возник свой театр – сперва спектакли играли в залах самого Смольного, но потом было выстроено специальное здание с двухсветным залом, – Вольтер давал Екатерине советы относительно и театрального искусства, и репертуара. Но в театре Смольного шел и сам Вольтер.

Можно предположить, что именно драматургия Вольтера сильнее всего воздействовала на русское дворянство – не скептико-ироническая проза его «Кандида», но его трагедии, потрясавшие сердца россиян. Отсюда, я думаю, шло подлинное вольтерьянство.

Театральный зал переполнен, дают Вольтерова «Магомета», все уже слышали о знаменитой пьесе и с нетерпением ждут, когда двинется занавес.

В центре трагедии характер поистине замечательный (и кстати, хорошо знакомый XX веку). Магомет – человек стальной воли, объявивший себя пророком и едва ли не обожествленный своими приверженцами, – а на самом деле он лжец, коварный демагог и великий мастер провокации. Он подавил души сограждан, требует от них слепой веры в собственную непогрешимость.

Герои трагедии – Саид и Пальмира, брат и сестра, – не только преданы Магомету всей душой, они им подавлены. И вдруг Саид получает приказ – убить благородного Сафира, народного вождя, и дает клятву выполнить приказ; но на душе у него неспокойно, он мучается, он не хочет убивать и, не зная, что делать, обращается за советом к сестре. Зал в тревоге ждет, что скажет брату благородная и добрая Пальмира. Но душа девушки объята ужасом:

Молчи, молчи! Пророк в душе читает,

Он слезы видит, слышит каждый вздох…

Сомненье грех…

«Так что же – убивать?» – спрашивает Саид.

Неужели Пальмира не скажет брату: «Бежим! Все, что угодно, только не убийство!» Но Пальмира отвечает нерешительно:

Когда сам Бог судил тебя за это

И крови требует, и ты уж обещал…

Пальмира одна, вдали слышит она чей-то стон. Является Саид. С чем он пришел?

Даже сейчас – чего только мы не видели и в литературе, и в жизни, и в кино, и в театре! – читаешь это место с волнением, можно себе представить, как в театральном зале тогда, двести лет назад, замерли неискушенные и простодушные зрители.

Пальмира. Все? Скажи мне – все? Все кончено?

Саид (переспрашивает). Как ты сказала?

Пальмира. Он погиб? Сафир?

Что ответит ей несчастный юноша?

– Сафир? А кто это? – говорит он.

Трудно найти слова, более потрясающие: Саид безумен, сознание его не выдержало ужаса происшедшего. А народ, перед которым разыгрывает свои кровавые спектакли коварный правитель, долго еще будет жить в полной его власти. Было тут над чем задуматься русскому дворянину.

В Смольном «Магомета» не ставили – девочки такую мощь поднять не могли (да и подобного характера сыграть было некому), зато тут играли другие пьесы Вольтера, в том числе и его «Заиру».

Действие происходит в XVIII веке при дворе сирийского султана Оросмана. Он любит пленную француженку Заиру и ею страстно любим, но тут снова вмешивается фанатизм, на этот раз – религиозный (причем христианский оказывается еще хуже магометанского), ясное и чистое чувство героев сбито с толку, погублено, растерзано. Спектакль был событием в культурной жизни Петербурга, и воспитанница Левшина – мы видим ее среди моделей Левицкого – в роли Заиры потрясла зрительный зал.

Воспитание в Смольном, как и в других педагогических учреждениях Екатерины, было религиозным – Закон Божий, посещение церкви, исполнение обрядов. Какова тут была позиция самой Екатерины? Это трудно определить. Она свято чтила церковные обряды, саму церковную службу; Порошин видел, как она плакала, слушая обедню в сельской церкви, – легко можно было бы заподозрить тут спектакль, разыгранный для присутствующих, но вот свидетельство другого мемуариста, очень приметливого, да к тому же еще не только иронического, как многие другие, но и прямо сатирического склада ума; он видел императрицу в Могилеве во время торжественной службы в соборе: «Известно, что государыня императрица рождена и воспитана в законе евангелическом, а греко-российский приняла уже перед бракосочетанием. Но с каким достойным зрения благочестием и нравственною простотою предстала она тогда священному алтарю и при важнейших действиях, заключающих в себе таинство греко-восточной церкви, изображала на себе полный крест и поклонялась столь низко, сколь позволяет сложение человеческого корпуса! Сие приметно было всем тогда, и единоверцам и католикам». Екатерина знала церковную службу, неуважение к церковным правилам вызывало у нее крайнее раздражение. Пушкин записал со слов старой екатерининской фрейлины: «Только два раза видела я Екатерину сердитой, и оба раза на княгиню Дашкову. Екатерина звала Дашкову в Эрмитаж. Кн. Дашкова спросила у придворных, как ходят они туда. Ей отвечали: через алтарь. Дашкова на другой день с десятилетним сыном прямо забралась в алтарь. Остановилась на минуту – поговорить с сыном о святости того места – и прошла с ним в Эрмитаж. На другой день все ожидали государыню, в том числе и Дашкова. Вдруг дверь отворилась, и государыня влетела и прямо к Дашковой. Все заметили по краске ее лица и по живости речи, что она была сердита. Фрейлины перепугались. Дашкова извинялась во вчерашнем поступке, что она не знала, чтобы женщине был запрещен вход в алтарь.

– Как вам не стыдно, – отвечала Екатерина. – Вы русская и не знаете своего закона; священник принужден на вас мне жаловаться».

Трудно сказать, во что верила Екатерина. Очень может быть, что красота православной службы, когда на душу воздействует все вместе – и архитектура церкви, и ее живопись, и огни, и сверкание одежд, и хор, и вся атмосфера набожности, – все это было ей дорого? Может быть, христианство смешивалось в ее душе со свойственным Просвещению поклонением Матери Природе или Высшему Разуму? Одно можно сказать с уверенностью: она ненавидела в религии все мрачное, всякий религиозный фанатизм, вытравливала его из созданных ею учебных заведений. Она писала Вольтеру о смолянках: «Мы далеки от того, чтобы сделать из них монашенок, как это практикуется в Сен-Сире. Мы их воспитываем, напротив, для того, чтобы они были отрадой семейств, в которые вступят, и были бы способны воспитать собственных детей и вести дом».

Прежде всего она хотела снять страх, который угнетал душу ребенка. «Ничто так не вредит детям, как устрашение их грозительными рассказами о мучениях ада», – она знала это по собственному опыту. И недаром требовала, чтобы воспитанников окружали веселые, приветливые лица.

«Смолянки» Левицкого старательно демонстрируют нам свои таланты и те знания, то искусство, которому их обучили. Конечно, перед нами прежде всего театр. На двойном портрете Хрущевой и Хованской разыгрывается сценка из какой-то пасторали.

Смолянки безудержно демонстрируют свои таланты – танцуют Борщева и Левшина, играет на арфе Алымова, а Молчанова ясно дает понять, что она тоже не лыком шита: в руке у нее книга (заложенная пальцем), рядом с ней чудо науки – электрическая машина (девушка, как видно, отличалась в точных науках).

Она отлично сидит, независимо и гордо выпрямившись, огромный казакин ее платья (великолепно написан белый атлас) шумно летит назад. Лицо с резко оттянутыми от висков волосами выражает совершенную уверенность в себе. Это явно первая ученица (да так оно и есть, у нее при выпуске золотая медаль первой степени), на ее губах улыбка, с какой подходят на экзамене брать билет те, кто все билеты знает назубок. Кстати, Молчанова была одарена еще и художественно, Екатерина, которая переписывалась с некоторыми смолянками, сообщает, что у нее в комнате стоит портрет Левшиной «работы девицы Молчановой», – стало быть, Катя Молчанова так хорошо нарисовала подругу, что царица взяла к себе в комнату этот портрет. Совершенная внутренняя раскрепощенность, энергия, ум – вот что такое эта героиня Левицкого.

И вдруг среди всех этих девушек, столь настойчиво и бурно демонстрирующих себя, мы видим одну, ничего не демонстрирующую.

Это маленькая Давыдова.

Она написана не только с любованием, как Алымова или Борщева, но еще и с глубокой неясностью. Стоит ребенок стриженый, упитанный, с толстыми руками, немного неуклюжий в своем коричневом (это самый младший – «кофейный» – возраст Смольного) платье, стоит, о себе не помнит, да и об окружающем забыла совершенно. Ее старшая подруга Ржевская, уже стройная, уже нарядная, на что-то указывающая, к чему-то призывающая (она в голубом платье второго – «голубого» – возраста), кокетничает со зрителем. Маленькая Давыдова не помнит ни о ком. Целиком погруженная в свой ребячий мир, она, как видно, мечтает о чем-то любопытном и приятном, ее неуловимая улыбка (легкими тенями по углам губ) никому не адресована, глаза в мечтательной дымке приветливы, даже ласковы, но ни на кого не глядят. Из этих двух девочек, где одна уже изящная и стройная (голубая), другая неуклюжая, толстоватая (коричневая), настоящим изяществом и поэтичностью обладает, конечно, младшая – деликатный ласковый ребенок, погруженный в мечтательное забытье.

Я нарочно остановилась у этих двух девочек, прежде чем перейти к признанному шедевру Левицкого – Нелидовой. Казалось бы, она вполне в ряду остальных, демонстрирующих молодость, талант и выучку (она в театральном костюме и пляшет), но вместе с тем в ней красота, энергия и живость всех остальных смолянок соединились с поэзией маленькой Давыдовой.

В театре Смольного играли и комедии, которые по обычаю того времени клеймили всякого рода пороки, в том числе, кстати, и пороки дворянского сословия. Представляли тут и комическую оперу Перголези «Служанка-госпожа», знаменитую тем, что в самом Париже она вызвала бурю негодования и восторга и буффонадой, и демократизмом. Здесь умная и веселая служанка, на чьей стороне симпатия автора, вертит, как хочет, своим господином и в конце концов заставляет его на себе жениться. Французская традиция глупых господ и умных слуг вообще перешла в русскую драматургию – в комедии самой Екатерины «О время!» есть служанка Марфа, которая учит грамоте барышню Христину, учит тайком от барыни, та держит Христину неграмотной по уже известной нам причине: дабы не писала любовных записок.

Нелидова как раз и играла ту самую «служанку-госпожу», к ней мы должны приглядеться с особым вниманием.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.