Так что же: европейцы или азиаты, или Появление живописи

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Так что же: европейцы или азиаты, или Появление живописи

«Всем известно, что…»

Загадка складывалась из треугольника: книги — музеи — документы. Книги — специальная литература — утверждали, что живописи на Руси XVII века не было. Музеи подтверждали это отсутствием памятников. Зато с документами все было сложно. Начиная с середины столетия налоговые списки, городские переписи упоминали живописцев постоянно. Именно живописцев — не иконописцев. И те, и другие стояли рядом в ведомостях, но приказные не путали их, оплата всегда была разной.

Допустим, авторы большинства исследований, отрицавших существование живописи в XVII веке, просто не использовали многих архивных фондов. Это так. Но кем были тогдашние художники, чем они занимались, иначе говоря — соответствовало ли понятие «живопись» в те годы нашим представлениям? Как вообще вошла она в русский обиход? В сплошной ломке Петровских реформ — куда ни шло, а вот так, неприметно, в потоке будней нетронутой новшествами Руси — можно ли это себе представить? Для ответа мне нужны были живые люди в живой среде. Но тут как раз и возникла настоящая трудность.

Историки занимаются историей, искусствоведы — конкретными памятниками искусства, эволюцией стилей. А где жизнь — весь ее уклад, традиции, быт, вся та «культура на каждый день», которые формируют человека (тем более художника!) нисколько не меньше, чем события из учебников истории? Как искать ее, эту «культуру на каждый день»?

И вот передо мной лежали «столбцы» — узкие исписанные колонки с делами Оружейной палаты. Имя, год смерти, перечисление (не описание!) работ, жалованье. И больше ничего. Нет, еще были анекдоты.

Где только не встретишь рассказа о том, как первый оказавшийся в Москве в 1643 году живописец Иван Детерс едва не поплатился жизнью за свое ремесло. Загорелся его дом в Немецкой слободе, тушившие пожар стрельцы решили бросить в огонь владельца за то, что среди его пожитков оказались скелет и череп. Трудно найти деталь колоритнее!

Но… Немецкой слободы — Лефортова, а именно ее имеют в виду рассказчики, в эти годы уже и еще не существовало: она не успела отстроиться после Смутного времени. Скелетами и черепами давно пользовались московские аптекари и врачи — мне приходилось встречаться с этим в описях имущества. К тому же Детерс был жалованным — состоящим на жалованье царским живописцем, и поднять на него руку — все равно что совершить государственное преступление. Как могли не подумать об этом знавшие порядки стрельцы? Вывод получался неутешительным. В анекдоте не было и крупицы правды.

Где же и как же тогда искать истоки живописного дела на Руси? Чему верить?

Смоленский шляхтич

Одутловатое, набухшее лицо. Недобрый взгляд темных широко посаженных глаз. Осевшая на брови царская шапка. Штыком застывший скипетр в руке. Царь Алексей Михайлович… И хотя делались попытки назвать другого художника, документы утверждали: портрет написан Станиславом Лопуцким.

Это не заурядный портрет. Его трудно забыть — из-за необычного сочетания лица с крупными цветами занавеса за спиной царя, из-за звучных переливов зеленоватого золота, из-за характера, властного и какого же незначительного!

Лопуцкий появился в 1656 году на месте умершего Детерса. Русские войска только что взяли Смоленск; живописец был выходцем и шляхтичем из вновь присоединенного города. С «персоны» начиналась его московская жизнь, и, видно, началась удачно. Недаром сразу по окончании портрета царским указом была дана ему в пользование казенная лошадь и корм для нее. Награда немалая, если подумать, что «брести», как говорилось, на работу приходилось регулярно, каждый день.

Хорошо сложилась «государская» служба, а Москва — как в московской обстановке складывалась жизнь живописца? Лопуцкий ехал из города, только что вошедшего в состав государства. Значит, по тогдашним понятиям, он иноземец. И если восстанавливать его жизнь, то не с этой ли особенности биографии? Может быть, отношение москвичей к иноземцам прежде всего определяло положение Лопуцкого?

Отношение к Лопуцкому, как сказали бы мы сейчас, на современном жаргоне, было нормальное. Ибо ставшим хрестоматийными разговорам о том, какой непроницаемой стеной отгораживались от всего иноземного коренные москвичи, противостоят факты. В основном законодательстве века — Соборном уложении Алексея Михайловича, принятом в 1648 году, разрешался обмен поместий внутри Московского уезда «всяких чинов людем с такими же всяких чинов людьми, и с городовыми Дворяны и детьми Боярскими и с иноземцами, четверть на четверть, и жилое на жилое, и пустое на пустое..» «Бюро обмена» того столетия не допускало только приезда из других местностей. Что касается происхождения владельца, то оно вообще не имело значения.

Итак, сторониться иностранцев — не московская действительность тех лет.

Правда, в том же Уложении подтверждалось введенное еще первым Романовым запрещение русским жить на работе у некрещеных иноземцев, но на деле кто его соблюдал! Главным всегда оставалась работа, обучение, мастерство. Перед ними страх религиозных «соблазнов» легко отступал на задний план. Государственные учреждения оказывались в этих вопросах гораздо более свободомыслящими, чем отдельные люди. А отдельные люди часто активно сопротивлялись всему иноземному. Что было, к примеру, делать царю с малолетними «робятами», которых пугала самая мысль обучаться не иконописи — живописи. А их история неожиданно всплывала из архивных дел.

Были «робята» присланы по специальному царскому указу из Троице-Сергиева монастыря к Лопуцкому перенимать его мастерство. Но не прошло и месяца, как пришлось отправлять в монастырь новый указ: «Да в нынешнем же во 167 году писали естя к нам, Великому Государю, и прислали иконного дела учеников робят, для учения живописного письма; и те робята отданы были по нашему, Великого Государя, указу живописцу Станиславу Лопуцкому для научения живописного письма; и они, не захотев учения принять от тово Станислава, збежали в Троицкой монастырь, и вы б потому ж тех робят прислали к нам, Великому Государю…» Монастырское начальство вынуждено было признаться, что подростки не только сбежали «от Станислава», но не пожелали вернуться и в монастырь: «А живописного дела ученики, приобретчи с Москвы, из монастыря разбежались безвестно». Оружейная палата ошиблась в выборе первых питомцев живописца. Но не хотели одни, хотели другие. И эти другие не только охотно учились, но и вообще жили со своим мастером в одной избе.

Протопоп Аввакум, Никита Пустосвят, раскольники, споры о вере, неистовый фанатизм православных церковников и рядом — признания иностранцев, на первый взгляд невероятные, что в XVII веке Московия была самой веротерпимой в Европе страной. Современников трудно заподозрить в предвзятости: никто не заставлял их сохранять о ней подобные воспоминания.

А кого только не было среди хотя бы военных специалистов! Их, не щадя расходов, приглашали первые Романовы: англичане, голландцы, французы, итальянцы, датчане, немцы. В большинстве своем это участники недавно окончившейся в Европе Тридцатилетней войны. За их плечами стоял настоящий боевой опыт. Ради этого вполне можно было не замечать религиозных и национальных различий. Чем нужнее специалист, тем большей свободой и возможностями он пользовался. Зато проповедникам рассчитывать не только на терпимость, даже на простое снисхождение не приходилось.

Слухи о широте взглядов московского царя привели сюда известного мистика, «духовидца» Кульмана из Бреславля. Он появился вместе со своим последователем, купцом Нордманом и здесь нашел свой конец. Но какой! Оба были сожжены в срубе, пройдя через все изощреннейшие виды суда и пыток, за то, что «чинили в Москве многие ереси и свою братию иноземцев прельщали». Оказывается, царевне Софье, а эта казнь состоялась при ней, была одинаково важна чистота верований и своих, и чужих подданных — порядок прежде всего.

К какому разряду принадлежал Лопуцкий? Безусловно, он был «нужный» человек. Религиозные страсти его не касались.

Правда, появился он в Москве в не очень удачный момент. Профессия живописца становилась все нужнее, это правда, но и свою исключительность она начинала терять. Уже совсем рядом были годы, когда в Оружейной палате появятся целые списки живописцев.

Не прослужил Лопуцкий и полугода, как решил жениться на русской «девице Марьице Григорьевой». По этому случаю обратиться к царю с челобитной имело полный смысл. По установившемуся порядку, свадьба — предлог для получения денег на обзаведение. Лопуцкий получил на нее полугодовой оклад. Обо всем этом подробно рассказали документы. Но мне хотелось ближе познакомиться с художником. Значит, надо было искать тот дом, который он в конце концов построил.

«В земляном городе, близ арбата»

Никаких иных указаний на дом Лопуцкого в документах не встречалось. Да их бесполезно было бы и искать: точно так же обозначались места жительства и других москвичей. Адресов в нашем смысле Москва еще не знала.

Улицы постоянно меняли свои названия (может, это стало традицией?), переулки легко появлялись и исчезали. Церковный приход — он только позже начал играть роль фиксированного территориального участка. Иное дело — участок «объезжего головы». Назначавшийся на один год из служилых дворян, голова получал под свое начало определенный район города. Здесь он следил за порядком, принимал меры против пожаров и грабителей, вел учет обывателей, разбирал мелкие тяжбы и даже вел предварительное дознание уголовных дел. Служба эта считалась почетной и ответственной. Во всяком случае, имя одного из первых объезжих голов времен великого князя Василия III Берсеня Беклемишева сохранилось и в названии кремлевской башни, и в названии москворецкого берега.

Но Москва в разные годы бывала разной — мирная, она не нуждалась в большом числе объезжих голов, зато «бунташная» срочно делилась на дополнительные участки. В Земляном городе их становилось одиннадцать вместо семи. Можно ли говорить тут о твердых топографических границах? В конце концов неизменными ориентирами оставались только городские укрепления: Белый город — в границах нынешнего Бульварного кольца («А»), Земляной — в границах Садового («Б»). Дальнейшему уточнению могла служить ссылка на слободу или сотню. В Москве их было около ста пятидесяти.

Казалось, простая и конкретная цель поиска — один дом в городе. Но сколько же надо вокруг увидеть и узнать, чтобы добраться до него.

Слобода, сотня — хотя различия между этими понятиями и были, в общем они означали объединение людей по характеру повинностей. Слободы были дворцовые, связанные с обслуживанием дворца, казенные, наконец, «черные», где слобожане не пользовались никакими привилегиями и несли всю тяжесть государственных повинностей — тягла. Что только не входило в обязанности «черных» слобод! Они оплачивали содержание московских дорог — так называемые мостовые деньги, и главной городской пожарной команды из стрельцов, обеспечивали дежурство ярыжных — низших полицейских чинов и извозчиков для экстренных посылок, сторожей и даже целовальников — сборщиков налогов. Все это обходилось каждому владельцу двора в 88 копеек в год, не считая «мостовых». Такая слобода — своеобразный замкнутый мирок. Платежи и повинности распределялись между слобожанами сходом «лутчих людей» — наиболее состоятельных. Очередь на службы устанавливалась всем мирским сходом «по животам и по промыслам» — по числу людей и по профессиям.

Посадские люди любой ценой стремились избавиться от повинностей. Одни записывались на государственную службу — в стрельцы, пушкари, ямщики. Другие «сходили в Сибирь». Сибирь так влекла к себе вольнолюбов, что одно время существовал проект установить специальные заставы, чтобы задерживать переселенцев: города в XVII веке и так пополнялись слабо. Вслед за Сибирью манила к себе и Средняя Волга, и Юг.

Свои особенности были и у Москвы. Военная опасность, неразрешенные вопросы западной и южной границ побуждали держать много профессиональных военных в самой столице. Конечно, все это не имело прямого отношения к двору живописца, но как было равнодушно пройти мимо поразительных цифр, извлеченных статистикой. В годы Лопуцкого Москва насчитывала в дворцовых и казенных слободах 3400 дворов, в монастырских и патриарших 1800, в «черных» — 3428, зато в военных (а были и такие) около 11 000. Но ведь именно поэтому первой работой Лопуцкого вместе с «персоной» Алексея Михайловича становится армейское оборудование — полковые знамена, «прапорцы» — своеобразные вымпелы, росписи станков под пищали — ружья.

Да, но все-таки где же был дом Лопуцкого? Район Арбата — только в нем одном сумело разместиться около десятка слобод: самая многолюдная — Устюжская черная, которая насчитывала до 340 дворов, Арбатская четверть сотни, дворцовые кормовые, расположившиеся между Арбатом и Никитской улицей, дворцовая Царицына — на Сивцевом Вражке, Каменная — казенных мастеров, ближе к Смоленскому рынку, еще одна казенная — Иконная, между Арбатом и Сивцевым Вражком. Лопуцкий мог жить в любой из них, и поиски ни к чему конкретному не привели бы, если бы не… пожар. Память о нем осталась и в документах Дворцового приказа, и в «столбцах» Оружейной палаты.

Весной 1668 года художник должен был спешно закончить 60 войсковых знамен — сложнейшие композиции с человеческими фигурами, пейзажами, символическими атрибутами и надписями. Обычно иконописцы и живописцы Оружейной палаты работали в казенных помещениях, но «ради поспешения» мастеру разрешили взять работу домой. От топившейся всю ночь для просушки знамен печи начался пожар. В огне погиб весь двор — три избы и поварня. Лопуцкий снова получил 20 рублей. Начинать приходилось заново.

Обычное московское несчастье, но зато в документах появилось место, где находился двор, — на землях, примыкавших к Арбатской четверти сотни, а в челобитной о помощи «на пожарное разорение» — подробная опись.

И вот эта опись передо мной. Что ж, был это двор ремесленника средней руки.

Но чтобы разобраться в подробностях быта, ведения хозяйства, мне не хватало плана местности. Попробовать поискать его? Ведь планы Москвы к тому времени уже существовали во многих вариантах. Самый ранний — составлен между 1600 и 1605 годами и подписан «Кремленаград», другой принадлежал сыну Бориса Годунова Федору. Был «Петров чертеж». Все они обладали одной особенностью. Их авторы основывались не на обмерах, а на зрительном впечатлении и глазомере. В результате план города превращался в своеобразный панорамный вид. Напрасно было бы в нем искать верных масштабов, зато можно было почерпнуть немало интереснейших, неожиданно подмеченных деталей архитектуры или устройства дворов.

Попытка пойти по этому пути дала мне свой, хоть и неожиданный результат.

Не удалось найти двора Лопуцкого, нашлось его имя — и где! — среди тех немногих в XVII веке мастеров, которые умели составлять «чертежи». Документы утверждали, что Лопуцкий единственный специально «послан был с Москвы на железные заводы, и на железных заводах был 6 недель и чертежи железных заводов написал» (именно написал — не снял!). Двумя годами позже он выполняет «чертеж всего света» — карту мира (не первую ли такую большую!), а потом «московской, и литовской, и черкасской земель».

А размеры двора? Тут могли помочь соседи. По ним-то, по их наделам — от двора к огороду, от огорода к пустоши, от пустоши к лавке — и удавалось определить сажени. Чего только не было у Лопуцкого по соседству «в межах»: и кладбище (ведь хоронили там, где жили, у своей же церкви), и дворы, и даже общественная банька.

Спор с Аполлинарием Васнецовым

Кто не знает, как выглядела Москва триста лет назад? Достаточно вспомнить школьные учебники, виды старой Москвы Аполлинария Васнецова. Громады почерневших срубов, выдвинутые на улицу широченные крыльца, просторные — хоть на тройках разъезжай — дворы и на уличных ухабах разлив пестрой толпы. Здесь не было ничего от фантазии художника, разве белесовато-свинцовая пелена зимних московских дней. Так рисовался город историкам, Васнецова же отличала скрупулезная выверенность каждой детали: не картина — почти научное исследование.

И только совсем недавно пришли археологи. Раскопки были и раньше. Но как в сплошняком застроенной Москве всерьез заниматься раскопками? Урывками это удалось при строительстве метро, по-настоящему — один-единственный раз, когда для будущей гостиницы «Россия» целиком сносилось старое Зарядье. И вот тогда-то и начались сенсационные для историков открытия.

Да, Москва и впрямь тонула в ухабах. На 200 000 населения (всего Россия имела около 12,5 миллиона человек) приходилось четыре с половиной километра бревенчатых и дощатых мостовых — мостов через грязь. Да еще предполагалось проложить 155 саженей по Арбату. Но зато огромных рубленых домов архитекторы не обнаружили. В Китай-городе, например, существовал стандарт 4? 4 метра, в Зарядье и вовсе 4? 3, и это при том, что в каждом доме — большая печь, занимавшая метра четыре. Далеким воспоминанием остались московские дома начала XVI столетия: тогда они, случалось, рубились и по 30 квадратных метров с почти такой же пристройкой для скота. Средневековый город теснился все больше и больше.

А архитектура? Васнецов будто варьировал все многообразие форм знаменитого (и единственного в своем роде!) дворца в Коломенском. Но в обычной московской практике все сводилось к простым срубам и пятистенкам. Внутри дом перегородками не делился, да и что делить на 12 метрах. Да, тесно, очень тесно даже для тех условных 5 человек, которые, по расчетам статистики, жили на одном дворе.

…Непредвиденный для меня самой спор с Васнецовым уводил как будто все дальше от Лопуцкого. Но в архивных поисках всегда так: основная дорога делится на боковые, убегают в сторону все новые заманчивые тропинки, и везде можно найти новое, неповторимое.

Строился Лопуцкий сразу по приезде в Москву, строился и после пожара. Строили москвичи легко и быстро. В деревянных домах обходились вообще без фундамента. Копали яму до материкового песка, и в нее на 20–25 сантиметров заглубляли сруб. Вынутый песок шел на засыпку завалинок — бороться с холодом и сыростью приходилось постоянно.

На рисунках иностранных художников, приезжавших с разными посольствами, московские дома — это узкие высокие башенки с подслеповатыми прорезями мелких окон, совсем не похожие на обычную избу в наших представлениях. Боязнь холода и сырости заставляла высоко поднимать уровень пола. Сруб вытягивался в высоту, так что между землей и деревянным полом жилья образовывался лишенный окон, «глухой» подклет. К тому же эта часть сруба имела важное значение для хозяйства: в ней хранился основной запас съестных припасов. В описании владения зажиточного ремесленника из Кадашевской слободы за Москвой-рекой так и указывалось: «На дворе хором — горница белая на глухом подклете, да горница черная на глухом же подклете, меж ними сени». Хозяйство Лопуцкого ни в чем ему не уступало: оно имело целых три избы да еще поварню.

Правда, переводя на язык наших понятий, это три обыкновенных комнаты с кухней. Просторно жил? Да нет, ведь живало с ним вместе по 8—10 учеников, нужно было место для срочной работы. Словом, опись поведала мне, что «живописное дело» процветало.

Лопуцкому и в голову не приходило жаловаться на тесноту. К тому же обычный московский дом не был лишен удобств: дощатый пол, жаркие печи, прозрачные слюдяные окна. В эти годы их в столице полно даже у простых посадских людей. А качеством слюды Москва славилась.

А спор с Васнецовым волей-неволей продолжался. Крыльца, самые нарядные, в самых богатых московских домах никогда не выходили на улицу, как рисовал Васнецов, больше того, крыльцо не было видно с улицы. Дома отступали в глубину двора. Впереди хозяйственные постройки, огород, колодец с обычным для Москвы журавлем, погреб — метровой глубины яма. Об удобствах думали мало. Иногда, если донимала сырость, копали дренажные канавы — по стенкам плетень, сверху жерди, — делали деревянный настил для прохода. Хозяева побогаче тратились и на специальную хитроумную мостовую. На земле крепились прямоугольной формы деревянные лаги, в квадраты плотно забивали сучья и землю. Главной же задачей было отгородиться от других, спрятаться от любопытных глаз. И вырастали вокруг каждого двора плотные высокие ограды: реже — плетни, чаще — частоколы.

Московские частоколы для археологов — своеобразный ориентир во времени. В домонгольский период тонкие — из кольев толщиной 3–4 сантиметра, они с годами приобретают настоящую несокрушимость. Уже с конца XIV века все участки в Китай-городе окружены лесом еловых бревен 20–25 сантиметров толщиной. Под стать им и ворота — глухие, со сложным железным подбором. Общих между дворами оград не было. Каждый огораживался сам по себе, а между частоколами оставлялись промежутки «вольной» земли 2–2,5 метра шириной. Это был проход и сточная канава одновременно. Поставить частокол — большое событие и трата, хотя московский двор, вопреки представлениям Васнецова, совсем невелик.

Конечно, существовали дворы боярские, с вольно раскинувшимися службами, садом, даже собственной церковью. Но их было мало. Самый распространенный земельный надел под двором в Москве уже в XVI веке, не говоря о XVII, не больше 200 квадратных метров. Две сотки на дом, все хозяйство, да еще и сад! Правы были художники, на современных «чертежах» которых около простых московских домов не показано ни одного дерева. Немногим больше земли и у Лопуцкого.

Может быть, просто столичная теснота? Но в том-то и дело, что и в таких далеких от столицы городах, как Устюг Великий, в те же годы наделы под дворами были нисколько не больше. Жили, например, здесь на улице Здыхальне три брата иконника и имели под своим общим хозяйством пять соток, а на улице Клин их собрат по мастерству и вовсе ютился на 135 метрах. Просто такой была жизнь в средневековом городе, и она мало совпадала с представлениями Васнецова, да и с нашими, откровенно говоря, тоже.

Жалованный живописец

Двор Станислава Лопуцкого, вся обстановка его жизни — все это мало-помалу прояснялось. В искусстве живописца современники не видели никакого чуда. Живописец ценился как любой хороший ремесленник — ни больше, ни меньше. Числился Лопуцкий жалованным — значит, получал к окладу еще и «кормовые», выдававшиеся зерном и овсом. В XVII веке москвичи уже не сеяли на дворах хлеб, как бывало до монгольского нашествия, от тех времен дошли до нас в московской земле двузубая соха и серп. Теперь они покупали зерно на торгах, мололи же его домашним способом, на ручных жерновах. Плата продовольствием полагалась и за хорошо выполненную работу. Принес Лопуцкий в Оружейную палату «чертеж всего света» — карту мира, и за это выдается ему пуд с четвертью муки ржаной, два ведра пива, ведро меду. Отличился художник в обучении учеников — «что он учеников учит с раденьем и мастерства своего от них не скрывает, и впредь тем ученикам то его учение будет прочно, дать государева жалованья… 10 четей муки ржаной, 3 чети круп овсяных, 5 ведер вина, 2 пуда соли». А были среди этих учеников и известный живописец Иван Безмин, и скульптор Дорофей Ермолин.

Жизнь художника упорно и неотделимо сплеталась с жизнью города и объяснялась ею. Получал он в награду зерно, домашнюю птицу, но никогда не давались ему овощи. Чем-чем, а ими москвич обеспечивал себя сам — каждый сажал тыкву, огурцы, капусту, многие сеяли лен и коноплю. Никогда не встречалось в «выдачах» и мясо. Коров, свиней, лошадей, овец, коз на тесных московских дворах держали множество. Не давал Кормовой дворец простой рыбы — ее было много в городе, как свежей, так и копченой. По Москве-реке повсюду стояли рыбокоптильни.

Все рисуется необычным в XVII веке. Творчество художника — только пуды зерна и аршины ткани. Материальные блага позволяют судить, ценился ли тот или другой художник современниками. Моего Лопуцкого ценили, не хотели терять. Его даже наградили редкой для тех лет наградой — парой нарядных кафтанов «для того, что он, Станислав, с польскими послы в Литву не поехал». Видно, уже чувствовал себя Лопуцкий настоящим москвичом.

Но при всем уважении, которого добился художник, он не успел нажить «палат каменных». В 1669 году наступает болезнь — тяжелая, затяжная, и Лопуцкий оказывается без средств к существованию, тем более что он хотел лечиться у ученого лекаря и пользоваться лекарствами из аптеки. Это стоило больших средств. В его челобитной — отчаяние и почти примиренность: «Служу я, холоп твой, тебе, великому государю, с Смоленской службы верою и правдою, а ныне я, холоп твой, стал болен и умираю и лежу при смерти для того, что нечем лекарю за лекарство платить».

Художнику могло помочь полугодовое, уже заработанное жалованье, но его не торопились выдать. На свадьбу, на обзаведение — охотно, это пожалуйста — как-никак тогда перед мастером лежала целая жизнь. Сейчас это был изработавшийся и хворый человек. И вот уже та же Марьица Григорьева просит деньги на похороны мужа.

В этом ей не отказали: Лопуцкий получил свои последние двадцать рублей.

А двор «в Земляном городе, близ Арбата» — он тоже скоро потерял связь с именем художника. Скорее всего, со смертью Марьицы Григорьевой он поступил в казну.

С последним документом закрылась для меня последняя страница жизни Лопуцкого, а вместе с ней неожиданно прочитанная страница быта Москвы, истории ее культуры на каждый день. Новое поколение московских живописцев — это уже новая жизнь и новые привычки, быт новой Москвы, которая из деревянной начинала превращаться в каменную.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.