XII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XII

Это ничего, думала Илеана. Это ветер бьется в стекло — хочет войти и не может, и мстит мне за это, не дает спать.

Легкий стук, похожий на царапанье. Словно мыши гоняются друг за другом по стеклу. Илеана опять открыла глаза и затаила дыхание. Нет, больше не приходится сомневаться: стучат в окно. Полиция? Полиция давно уже высадила бы дверь. Посланец, связной? Кто его послал? Ладно, она посмотрит.

Тихонько, чтобы не разбудить спящего, она соскользнула с кровати, подошла к занавеске, и ей показалось, что она слышит дыхание чего-то огромного, как море. Очень осторожно она раздвинула ставни, глянула в щель и отпрянула. Перед ее домом стояла толпа. И царапанье в окно не прерывалось ни на минуту.

Она хотела было предупредить спящего. Нет, не стоит его пугать. Люди на улице не знают, что он здесь. Чего они хотят? Ладно, она выйдет к ним и узнает. И что бы там ни было, она сама справится.

Она еще больше раздвинула ставни. Ее заметили, и шум стих. Мужчины, стоявшие впереди, стали знаками вызывать ее на улицу. Высокомерно кивнув головой, она дала понять, что согласна.

На минуту она задержалась, чтобы отыскать и надеть халат, ощупью нашла дверь, открыла ее и снова заперла на ключ. Люди увидели ее и зашептались, изумленные : до чего красива эта женщина из замка, такая властная, такая гневная; может, чего доброго, и прибить... Широкоплечий мужчина отделился от толпы.

Илеана подняла руку: "Стой! Кто ты?”

Мужчина остановился как вкопанный — так хлестнул его этот хрипловатый повелительный голос. Ноги его приросли к земле, будто слушались не его, а эту женщину, которая пользовалась словом, как хлыстом.

— Ты не узнаешь меня? Я Антон. Старший мастер.

— Что тебе нужно?

— Поговорить о деле.

— Вы с ума сошли? Ночью?

— Это срочно.

— Для кого срочно?

— Для нас. Для тебя.

— О чем речь?

— Я тебе сказал. О важном деле. Которое всех нас касается.

— Ладно. Подойди.

Она знала Антона. Он когда-то, до войны, работал у них в усадьбе. Скандалист, нахал, бабник, дурак, но себе на уме.

— Говори, — сказала Илеана.

— Я пришел как друг.

— Не сомневаюсь. Только друг посмел бы разбудить меня среди ночи. Вижу, что ты всю деревню поднял на ноги. Не знала я, что у меня столько друзей.

— Все желают тебе только добра.

— Спасибо. А теперь, милейший, я жду объяснения. Ясного, четкого и, главное, короткого.

Антон помял в руке невидимый платок и откашлялся.

— Это по поводу твоего гостя. Он живет у тебя, мы знаем.

— Я принимаю кого хочу. Ты что, ревнуешь?

Антон проглотил слюну:

— Напрасно ты смеешься. Это серьезно. Мы знаем, говорю тебе.

Тут только Илеана поняла, что предстоящая борьба будет нелегкой. Тон старшего мастера ей не понравился. Она почувствовала, что это враг. Что ж, она его победит. Сознание опасности сделало ее еще красивее. На одно мгновение она задумалась — а не следует ли все-таки как-то предупредить спящего. Нет, это ее дело - разбираться с крестьянами. Тем не менее она порадовалась, что не забыла запереть дверь на ключ.

— Хорошо, — сказала она. — Пойдем в сарай. Ты недоволен? Тем хуже. Я принимаю гостей, где хочу. Кого-то в гостиной, а тебя - в сарае.

— Мы идем за тобой, — сказал старший мастер.

Илеана прошла через сад, не оборачиваясь, слыша,

как люди позади шаркают ботинками и чертыхаются, спотыкаясь на темных дорожках. Антон проворчал: ”Ну и женщина! Ох, нелегко это будет, нелегко!”.

— Который час?

— Два часа.

— Давайте поскорее. Я хочу спать.

— Мы тоже, Илеана, мы тоже.

Она остановилась перед длинным прямоугольным добротным строением, от которого пахло сеном и навозом.

— Спички, — сказала Илеана. — И подождите, пока я зажгу свет.

Антон подал ей спички. ”Трудно будет, — подумал он. — Трудно будет заставить ее уступить”. Он сплюнул. Что за женщина! Ее и тысяча всадников не испугает.

Илеана без труда ориентировалась в привычной темноте сарая. Спичка не дрожала у нее в руке. Керосиновая лампа, свисавшая с деревянного, затянутого паутиной потолка, разлила желтый, грязноватый свет.

— Входите и закройте дверь, — приказала Илеана.

Крестьяне набились в сарай; они были мрачны, их

смущал свет, они усиленно моргали; но не забывали соблюдать почтительное расстояние между собой и хозяйкой, которая смотрела на них, стоя под лампой; Антон вытащил было сигарету, но его тут же одернули:

— Я не разрешаю здесь курить.

Старший мастер покорился, разведя руками, чтобы видели собравшиеся — что вы хотите, это тигрица, а не женщина. Илеана еле удержала улыбку: если так пойдет и дальше, все будет хорошо.

Она всматривалась в стоящих перед ней людей. Она знала их всех. Мужчин с загорелыми, иссушенными солнцем лицами; женщин с жесткими, недоверчиво выдвинутыми подбородками. Отцы семейств, парни жениховского возраста, хлебопашцы в выцветших спецовках, конюхи со злобным взглядом исподлобья.

— Добрый вечер, — сказала она. — Спасибо, что пришли.

Она возвысила голос:

— Чему я обязана удовольствием видеть вас? Отвечайте.

Старший мастер выступил на шаг, как школьник, вызванный к доске.

— Я тебе уже сказал. Это по поводу твоего... гостя.

— Ну и что?

— Он еврей.

— Ну и что? — хлестнул ее голос. — Это его дело, может быть, и мое, но, во всяком случае, не ваше.

— Ошибаешься. Он еврей — значит, это и наше дело. Ты подвергаешь нас всех опасности.

— Вы-то уж ничем не рискуете!

— Ты хочешь сказать, рискуем меньше, чем ты. Но когда дело доходит до беды, все знают только, с чего она начинается, а чем она кончится не знает никто.

Ничего, думала Илеана. Я выйду из положения. Я спасу его. Она почувствовала, что бледнеет. К счастью, в желтом свете это было незаметно.

— Я беру ответственность на себя, — возразила она.

— Хорошо говоришь. Надо еще, чтобы и немцы на это согласились.

Что-нибудь другое, думала Илеана. Надо найти что-нибудь другое. Скорее. Всполошенные беспорядочные мысли бились в голове.

— Хорошо, — заявила она. — Вы имеете право на

объяснение. Да, в моем доме живет еврей. Знаете, кто это? Нет, конечно. Я сама этого не знаю. Такое важное лицо не сообщает, кто он. Даже те, кто прислал его сюда, этого не знают.

— Какое это имеет отношение к нам...

— Имеет, Антон. И немалое. Вы разве не слышали, что в последнее время в наших местах происходят странные вещи? Раньше все было спокойно. А теперь солдаты попадают в засаду, поезда сходят с рельс, военные объекты взлетают на воздух — и все это дело рук подполья. А посетитель — мой гость — один из его руководителей.

Это была неправда. Еврей был слишком юн и слишком слаб, чтобы принадлежать к подполью. Она нашла его в лесу, где он, полумертвый, истекал кровью, и привезла к себе. Она выхаживала его, не задавая никаких вопросов.

— Вы поглупели от страха, — продолжала она, теряя спокойствие. — Неужели вы до сих пор не поняли? Он пришел ко мне по приказу подполья, и по приказу подполья я его оставила у себя. Ваша трусость мне противна...

Она агитировала свою аудиторию пламенно и гневно, взывая к разуму и патриотизму; она потрясала кулаками, топала ногами, метала молнии, расписывая цели и возможности подпольного движения, таинственного и делающего чудеса.

— Ведь мы сражаемся за вас! Чтобы вас освободить и вернуть вам ваше достоинство граждан! А вы, вместо того, чтобы нам помогать, на нас доносите? Это низко! Мне стыдно за вас!

Никто не смел ее перебить, все слушали. Илеана стала рассказывать о тяжкой жизни бойцов-подполь-щиков: ” Вдали от родного очага они жертвуют своим покоем, своей жизнью ради того, чтобы поднести вам дар, которого вы недостойны. У них тоже есть родные, и друзья, и возлюбленные; они тоже хотели бы пить чистую воду и засыпать в женских объятиях. Но только, прежде чем предаться удовольствиям и подумать о своем счастье, они думают о вашей чести”.

Голос ее порой становился нежным, доверчивым и растроганным, и тогда ее слушали в почтительной тишине: она пересказывала им старинную героическую эпопею. То там, то тут кто-нибудь бормотал: ”Да, что уж тут, это верно, ничего не скажешь, это храбрые ребята, чего уж там!”

— Ну вот, — закончила Илеана. — Теперь вы все знаете. Идите по домам и не мешайте нам исполнять наш долг.

Никто не тронулся с места. Илеана подумала: ”Я выиграла партию, но завтра надо будет найти для него другое убежище. Каждый из этих людей боится, что сосед успеет сообщить в полицию раньше его”.

— Идите по домам, - повторила она. - И помните: ни слова об этом собрании. Благодарю вас заранее. Спокойной ночи.

Никто не повернул к выходу. Густо-синее пятно засветилось в круглом окошке, ночь убывала. "Только бы он не проснулся, только бы не вздумал меня разыскивать”, — думала Илеана. Внезапная усталость охватила ее. Желтый свет придавал лицам трупный оттенок. Почему они не уходят?

— Чего вы дожидаетесь? Идите, я все вам сказала.

Антон удивился, прислушался. Голос выдал молодую женщину: она была усталой и опечаленной, а значит — уязвимой. Сейчас или никогда, сказал он себе, весь напрягшись. И бросил:

— Нам нужен твой приятель.

Илеана пошатнулась, но усилием воли заставила себя держаться прямо.

— У нас нет выбора, — сказал Антон, притворяясь огорченным. — Полиция в курсе дела. В нашем распоряжении двадцать четыре часа. Полиция его требует — живого или мертвого. Поставь себя на наше место.

Это был поворотный пункт. Илеана привыкла повелевать и потому защищалась неумело. Она презирала низость, она не хотела даже бороться с нею. Ей почу-далось, что она тонет в грязном желтоватом море. Свора псов гонится за нею, волны качают ее, еврей, ее новый друг, стоит на берегу и кричит ей оттуда какие-то слова, которые теряются в тумане.

— Сигарету, — сказала она.

Антон вытащил из кармана две. Как победитель, он сначала зажег свою.

— Спичку, - сказала Илеана.

Антон протянул ей спичку. Это был самый волнующий час его жизни.

— Я очень хотел бы помочь тебе, — сказал он снисходительно. - Но боюсь, что это невозможно. Ты знаешь, что такое полиция: с ней шутить опасно. Во всяком случае, в военное время. Я уверен, что ты нас понимаешь.

По мере того, как он ее поучал, голос его делался все более высокомерным. Сперва он называл ее "милая Илеана”, потом — ”Илеанушка”, потом и вовсе ”моя бедная Илеана”.

— Если то, что ты говоришь, правда — а мы слишком тебя уважаем, чтобы сомневаться в твоем слове, — и этот парень не твой близкий друг, то ты должна отдать его нам. Твоя щепетильность, хоть она и достойна уважения, не должна влиять на твои суждения. Твой долг перед деревней куда больше, чем перед чужаком, к тому же евреем. Неужели ты хочешь, чтобы наши дома сожгли из-за вас — из-за него и из-за тебя?

Теперь Илеана жалела, что закрыла дверь на ключ. Надо было предупредить спящего. Поднять шум. Опрокинуть лампу. Вызвать замешательство. Но Антон следил за ней пристально, слишком пристально. Надо бы его отвлечь, выиграть время.

— И ты думаешь, что подполье об этом не узнает? - возразила она, овладевая собой. - Думаешь, что оно об этом забудет? Ты хоть понимаешь, с кем имеешь дело?

— Не волнуйся, — сказал Антон фальшиво-добродушным тоном. — Допустим, подполью придется выбирать между целой христианской деревней и одним евреем-беженцем. Кого же оно предпочтет? Думаю, что оно сделает правильный выбор.

— Да это не беженец! Это боец! Начальник! Его голова оценена! Его подвиги стали легендой!

Антон хитро щурился, выпуская клубы беловатого дыма, плававшие вокруг керосиновой лампы. Чем больше Илеана возмущалась, тем больше она отдавала себя в его руки. Он уже предвкушал победу.

— Кстати, — спросил он небрежно, — о каком подполье ты говоришь?

— Об Объединенном движении, конечно! В нашем районе другого нет!

— Я спросил потому, что мне очень понравилось, как ты хвалила действия подполья. Так искренне и трогательно. Одного только я не понимаю... — Он затянулся, прежде чем нанести ей последний удар. — Ты говорила так прекрасно и с такой убежденностью, будто сама принадлежишь к этому подполью. Но я-то знаю, что ты к нему не принадлежишь. Дело в том, моя дорогая Илеана, что руководитель районного подпольного движения в эту минуту стоит перед тобой.

Побелевшая от унижения Илеана стиснула зубы. Одно слово, только одно слово рвалось из ее груди, набухало, рвало ей горло, требовало выхода, как плевок, как рвота:

— Сволочь! — процедила она сквозь зубы.

Старший мастер вежливо поклонился, словно

услышал комплимент. Илеана отошла от него и вошла в толпу. Люди почтительно перед ней расступались. Она остановилась перед стариком по имени Миколайчик.

— Ты знаешь меня, ты знал моего отца. Тебе нечего сказать?

— Я стар, Илеана. Для меня каждый день — подарок.

— И во сколько тебе обходится этот подарок?

— В моем возрасте на цену не смотрят.

— И больше тебе нечего сказать?

— Что я могу сказать?..

— Подумай! Подумай хорошенько! Речь идет о жизни человека, я сказала бы даже — о жизни невинного и невинно преследуемого человека, но дело не в этом. Если ты смолчишь, то пошлешь его на верную смерть. Если что-нибудь скажешь - он, может быть, останется жив. Что скажешь?

— В мои годы, Илеана, уже не играют в судей.

Под ее обвиняющим взглядом Миколайчику стало неудобно в собственной шкуре, и он захныкал:

— Что ты от меня хочешь? Что я тебе сделал? Кто я такой? Я не судья, я не убийца. Не я тут решаю, не моя это была идея. Но не пойду же я против всей деревни, верно? И кто тебе этот еврей? Ты его любишь? Нет. Ты ему что-нибудь должна? Тоже нет. Это чужой, беглец! Забудь его, Илеана, забудь! Ради себя самой и ради нас — забудь!

У нее уже не было ни слов, ни голоса, она могла только смотреть на него — но видела она не его. Она видела себя маленькой девочкой. Девочка играет на пианино, и еврей-учитель говорит: ”Мягче, мягче, ритмичнее, не спешите, не спешите!”. ”Ты его любишь?” Нет, она его не любила. Тут другое. Разве он ее любит? Тоже нет. Он слишком молод, слишком изранен, чтобы любить. Они никогда не прикасались друг к другу. Но перед ним она чувствовала себя чистой и великодушной. Иногда, когда она наблюдала его тревожный сон, ей случалось плакать. В детстве она никогда не плакала. Он это угадал. В самые первые дни, когда он еще не поднимался с постели, он смотрел на нее из-под век и бормотал: ”Не тревожьтесь за меня. Я не умру. Я не могу умереть”. Однажды он сказал: ”Это из-за меня вы теперь легче плачете, чем раньше? Наверное, это я научил вас плакать, плакать беспричинно? Нет, не беспричинно. Беспричинных слез не бывает”.

— Забудь, - настаивал Миколайчик. - В твоем возрасте, как и в моем, человек забывает быстро.

”3абыть? — думала Илеана. — Это было бы нетрудно”. Она ничего не знала ни о его прошлом, ни о его тайнах, ни о его желаниях. Она ни о чем его не расспрашивала. Однажды он сказал ей, улыбаясь: ”Я знаю, вам было бы интересно. Но, к несчастью, я боюсь рассказывать. Я не имею на это права. Довериться вам было бы опасно. И более для вас, чем для меня”.

Голос шепнул ей: "Растянись на земле, позволь им топтать тебя, плевать на тебя, им только это и нужно; против него они ничего не имеют, это тебя они ненавидят, хотят заклеймить, раздавить твою гордость, иди же, скажи им, что ты покорилась, что ты принимаешь их месть”. Голос звучал повелительно, но Илеана не умела склонять колени, все еще не умела.

Крестьяне следили за каждым ее жестом, за каждым движением ее тела. Голова ее отяжелела, к сердцу подкатывала тошнота, она ходила от одного к другому, а темная сила влекла ее вниз, к недрам земли, где умирают и голоса, и взгляды. Но тело ее, привыкшее держаться прямо, не склонялось, все еще не склонялось.

Она обошла всех этих людей, которых знала с тех пор, как открыла впервые глаза. К одним она обращалась с просьбой, к другим с лестью, к третьим с угрозой. Но все ее отталкивали.

Синева в круглом окошке редела. Первое движение рождающегося рассвета. Илеана вспомнила, как бодрствовала у постели больного. ”Смотрите, — говорил он после бессонной ночи. — Это самое чистое мгновение. Когда оно наступает, люди еще спят — отсюда его чистота, отсюда могущество”. Потом, когда он стал выздоравливать, он будил ее и тянул к окну. Никогда она не испытывала такого чувства покоя.

— Ты, кажется, очень держишься за своего еврея, — тихо сказал Антон. — Мне пришло в голову вот что: отдайся мне, а за это..

— Сволочь! - сказала она с последним приливом энергии.

— ... а за это я обещаю, что посмотрю — может, что и смогу для вас сделать... — Он расхохотался жирным смехом. — Ну, что скажешь?

Он бросил сигарету, затоптал ее каблуком и вытер рот, словно после вкусного обеда или бокала крепкого вина. Потом он оглядел молодую женщину по-новому: обмерил, ощупал взглядом. Потом обратился к крестьянам:

— Барышня Илеана сделала мне очень интересное предложение, - сказал он, почесывая голову и прикидываясь смущенным. — Мой долг вам об этом сообщить.

”Я не выдержу, — думала Илеана. — Я не должна была запирать дверь на ключ. Надо было предвидеть, догадаться...” У нее кружилась голова. Этот грязный, томительный желтый свет. И эта громадная холодная рука, которая стиснула сердце и давит, давит...

После слов Антона поднялся общий шум. Смех, ругательства, непристойности. Женщины корчились от смеха. Чтобы порадовать их еще больше, Антон стал кокетничать: причесался перед воображаемым зеркалом, поправил пояс, застегнул рубашку.

— Так вот, значит, это предложение: возместить нам ущерб, — объяснил он. — Решайте сами. Я бы его принял. Моя супруга рассердится, но чего не сделаешь, чтобы спасти еврея?

Мужчины хлопали его по спине:

— Ну-ну, не жалуйся!

— Хочешь, чтоб тебя заменили?

— В сущности, — продолжал старший мастер, — я не должен думать только о своем удовольствии. Я не эгоист. Пусть воспользуются предложением и другие. Попросим нашу красавицу, нашу великолепную благодетельницу быть с нами пощедрее, верно?

Наконец-то тело молодой женщины сдалось и рухнуло на землю. Она потеряла сознание. Аптекарь, который был тут же, привел ее в себя. Голоса из толпы приказывали ему осмотреть ее повнимательнее.

— Не стесняйся!

— Платье-то расстегни!

— Надо посмотреть, какой товар она предлагает!

Илеана открыла глаза и увидела старшего мастера;

нагнувшись над ней, он настойчиво спрашивал:

— Где ключ?

Молодая женщина не знала, что у нее уже не прежние глаза: теперь они отражали пустоту.

— Где ключ? Дверь заперта. Твой любимый еврей, быть может, вооружен. Будь умницей, будь добренькой, дай мне ключ. Мы хотим войти к тебе как друзья.

К Илеане вернулась ясность ума.

— Помоги мне встать, — приказала она.

Последний шанс мерещился ей: пойти с ними,

открыть дверь, найти способ предупредить его, спасти.

— Я пойду с вами, — сказала она.

— Вот теперь ты ведешь себя хорошо. Браво!

”Перед самой дверью, прежде чем повернуть ключ, я

закричу”, — думала Илеана, ведя крестьян через сад к дому. Но план ее провалился. В нужный момент ей изменил голос.

В полумраке комната казалась мирной и спокойной. Стоя в дверях за всеми этими спинами, Илеана призналась себе, что побеждена.

Все остальное разворачивалось, как хорошо продирижированный кошмар. Антон и три его сообщника на цыпочках, как балетные призраки, подошли к кровати и окружили ее. Словно каким-то древним, культовым движением, они все сразу подняли руки, потом медленно, очень медленно, стали их опускать и по сигналу старшего мастера, воткнули свои ножи в тело жертвы — съежившееся под одеялом, будто ожидавшее их тело. И тут раздался рев предводителя:

— Он сбежал! Он ускользнул!

Молодая женщина забыла вздохнуть. Она увидела открытое окно. Антон увидел его тоже. Несколько человек выбежало в сад, чтобы настичь беглеца, но все они вернулись ни с чем.

— Где он? — закричал Антон. - Говори, где он?

— Не знаю, не знаю, — ответила она обморочным голосом.

— Ты заплатишь нам за это! Теперь ты нам за это заплатишь!

Илеана смотрела на него не видя, даже не понимая,

чего он от нее хочет. Она легла на кровать, удивившись даже, что кровать пуста. У нее болели глаза, она подумала: это не мои глаза. Она различила отблески ножей в устремленных на нее, полных ненависти взглядах и поняла, что чудо не приснилось ей, что ее друг спасен. И тогда из ее сдавленной груди вырвался наконец крик — крик, в котором были и освобождение, и радость, и жертва, и призыв к безумию.

А игра продолжалась, она всегда продолжается. Оставшийся в живых выдержал все испытания и преодолел все опасности. Его не задело ни пламя пожаров, ни безумие военных дорог. Не раз и не два мир вокруг него рушился — а он поднимался невредимый, словно после спортивных упражнений. Он не понимал: почему именно он, а не кто-нибудь из его друзей? Он и теперь этого не понимает. Если это и в самом деле игра, то он не знает ее правил, так же, как не знает своего противника.

И все-таки, мне показалось, что благодаря Катриэ-лю я смогу с этим покончить. Я даже был убежден в этом. Приближалась война, и я был уверен, что она разорвет цепи и доведет игру до окончательной развязки.

Я вижу себя с Катриэлем, когда мы были с ним последний раз вдвоем. Он рассказывает о своем детстве, я сравниваю его со своим. Он говорит о своих планах, а я молчу, у меня их нет. Он говорит "завтра”, а я знаю, что завтра умру.

Почему завтра и почему в этой стране? Потому что мне сорок лет и я еврей? Потому что хватит оставшемуся в живых гоняться за мертвыми? Какая разница? Ты хочешь, чтобы это было завтра, и да будет воля Твоя, хотя бы на этот раз, аминь.

Я пытаюсь представить себе это: где я найду свой конец? Под развалинами дота — какого? В пустыне — в какой? Я терзаю свое воображение, подстегиваю его, но оно упирается, и мне не сдвинуть его с места. Если будущее существует, мое воображение отказывается впустить меня в него. Может, я буду изуродо-

ван гусеницами танка? Ничего не поделаешь, мне не удается увидеть себя трупом. Ладно, терпенье! Собственно, кто сказал, что я погибну в бою? Что война разразится завтра? Я знаю только, что для меня она завтра кончится. Неважно при каких обстоятельствах. Может, во время маневров. Почему бы и нет? Шальная пуля. Граната, брошенная на секунду раньше или позже времени. Старая мина. Занавес. Конец.

Комар звенит, садится мне на щеку, я его прихлопываю. Может быть, и он знал, что его ожидает.

”3автра”, — говорю я себе и удивляюсь своему спокойствию. Легкий холодок за плечами, у позвоночника. Ясные, вполне упорядоченные мысли. Они создают экран, который уже непроницаем для прошлого. Я живу настоящим во всей его полноте. Перемена так внезапна, впечатление от нее так сильно, что мне хочется услышать собственный голос:

— Катриэль...

— Да?

— О чем ты думаешь?

— О войне. Она изменяет тех, кто в ней участвует. Но в чем?

— Ты боишься?

— Да, боюсь.

— Ты выполнишь обещание? Расскажешь?

— Ну конечно. И ты тоже.

Я ничего не говорю.

— Но не понимаю, как ты будешь рассказывать, — добавляет он тихо.

Он ждет ответа, однако мне уже не хочется разговаривать. Я хочу остаться один!

— Посмотри на меня, — говорю я.

Он поднимает тяжелый, пристальный взор.

— А теперь оставь меня.

От неожиданности он топчется на месте, качает головой, пожимает плечами. Потом, скорее огорченный, чем оскорбленный, он поворачивается и исчезает в палатке.

Меня охватывает чувство жалости. Жалости к Катри-элю и ему подобным. Жалости к миру, который меня переживет.

Я потягиваюсь, я дышу во всю силу легких. В той части долины, что поросла лесом, шевелится ночь. Я делаю несколько шагов и останавливаюсь, чтобы послушать ее и понять. Два-три прозрачных кристаллических облачка гоняются друг за другом в огромном холодном небе. Белая ускользающая луна покрывается то синими, то серыми, то желтыми пятнами. Передо мной холмы Иудеи, близкие и непроницаемые. Вдали, за пахучими апельсиновыми и пальмовыми рощами, притаился темный город — кулак, в котором зажаты тысячи черных искр. И до самого края света — палатки; лагерь без огней кажется нереальным, пристанищем немых и согбенных теней, которые ждут дня, чтобы возродиться к действию, к прозрению, чтобы улететь к солнцу, крича ему о радости жизни и необходимости умереть. Стой! Кто идет? Царь, который опять стал пастухом, пророк, который хочет вновь обрести видения и голос? Значит, земля все-таки помнит людей? Падучая звезда просверкала и упала. Эй, страж, который же час ночи? Придет утро, а с ним война, и смерть тоже. Как всегда. Да, войны следуют одна за другой и походят друг на друга, и смерть идет за ними и походит на них. И все слезы, все клятвы любви и дружбы не помешают крови течь, а заре носить ее цвета. И все чудеса на свете не помешают страданию существовать и несправедливости побеждать. Путник вам это подтвердит: он вернулся в свою деревню и нашей ее в развалинах. Конец ли это истории? Не знаю. Еще не знаю. Узнаю через несколько дней или часов. Через сколько дней или часов? Скажи, часовой, когда конец? Только Ангел смерти мог бы на это ответить, но он прячется за спиной Бога, о Котором рабби Мендель из Коцка говорил, что Он повсюду, куда Его впускают. Нельзя разлучить два эти присутствия, два зова вечности. А человек? Скажи, страж, где же человек? Придет Мессия и придет молчание, и конец, и траур. Отстранись, спасайся, дыхание его сожжет все на своем пути. Эй, стражи, смотрите в оба и будьте готовы!

Тоскливая тревога снова охватывает меня: неужели же это в самом деле конец? Я вглядываюсь в тьму вокруг, в тьму в себе и жду знака или отзвука. Все путается. Образы и символы разлагаются. Проповедник, переодетый нищим, указывает мне на слепого старика: это и отец Катриэля, и мой отец, и я сам. Женщина глухо рыдает: это вы, Малка, это Илеана, это моя мать. И вдруг я в городе, который узнаю, хоть и не знал его никогда, среди возбужденной толпы, орущей: ”Лови его, лови!” И я кричу тоже. Сумасшедший хватает меня за ворот и говорит: "Тебе грозит страшная опасность, отдай мне твое лицо!”. Я отдаю ему мое лицо и просыпаюсь весь в поту, в судороге бешенства, которое не рассеивается целую минуту.

Вокруг все так спокойно, так тихо, тихо до слез! Из командирского барака доносятся приглушенные голоса. Машины останавливаются и отъезжают. Распахивается и захлопывается дверца. Посланец принес донесение, его расспрашивают о чем-то, предлагают напиться и отсылают, то ли успокоив, то ли нагрузив новой тревогой. Брошен ли жребий, приняты ли решения? Кем, когда? Неужто мы, несмотря ни на что, выиграли и этот день? Кто же он, хранитель нашего времени и нашей свободы? Знает ли кто-нибудь, что, когда и где должен совершить каждый, чтобы победить врага, кто бы он ни был, просто победить и выжить или умереть?

Вдали город спит, или притворяется спящим. А Катриэль? Он тоже притворяется? Как же он расскажет? Ничего, он сумеет. Он скажет: ”Я видел своего друга перед самой его смертью, он делал вид, что готовится уйти”.

Катриэль расскажет, он не забудет о нашем договоре. Браво, Катриэль! Спасибо, Катриэль! Я вызываю в памяти его лицо, но оно отступает. Тем хуже, я его выдумаю, нарисую заново. Скажи, игрок, до каких же пор будет продолжаться игра? Слишком поздно, чтобы жить, слишком поздно, чтобы любить. Черт бы тебя побрал, страж, ночь бы тебя поглотила! Я больше не играю ни в какие игры. Слышишь, страж, уже слишком поздно, чтобы сторожить.

Другая ночь, в другое время. Под синим небом, исколотым кровавыми точками звезд, помертвевшие соседи ждут появления моего отца, который пошел за разъяснениями. Он возвращается через час, а может, через два, с изменившимся лицом, с остановившимся взглядом. Я никогда не видел его таким. На все вопросы он может ответить только одно, только одно: ”Это будет завтра, завтра, завтра”.

И, сам того не сознавая, вырываясь из таинственного города, где время больше не существует, спасшийся от забвения, но не от смерти, я начинаю бормотать: "Это будет завтра, завтра, завтра...”

Но война началась не на заре следующего дня, а через три часа. И как все вы, товарищи моих ночей, я пережил ее в трансе, переходя от неожиданности к неожиданности, от ужаса к восторгу. Пока я оставался жив, мне следовало все увидеть и все запомнить. И внезапно оказалось, что я, который вечно путал места и века, способен сосредоточиться и ограничить себя точной временной рамкой. Час за часом наблюдал я события, фазы боев и двигался вместе со всеми в общей упряжке.

Мы поглощали свой завтрак, и, как всегда, вокруг стоял невообразимый шум, но все-таки мы расслышали гул реактивных истребителей, поднимавшихся с ближнего аэродрома. Никто не проявил ни беспокойства, ни даже любопытства. Говорили: разведывательный, наблюдательный полет. Это случалось часто.

Когда завтрак был окончен, я пошел на командный пункт к Гаду. Его рука еще лежала на трубке походного телефона, и он не ответил на мое приветствие. Он склонился над картой, но он не видел ее: у него был отсутствующий вид. Странная улыбка — улыбка облегчения и покорности судьбе — скользила в его голубых глазах, казалось, в последний раз ловивших какую-то далекую мечту. Словно бы в последний раз он позволил себе роскошь подумать о назначении человека, о своем собственном назначении. Это его молодило. Передо мной опять был юноша, которого я знал в Европе, счастливый и несчастный по тем же причинам, что и тогда. Прошла минута.

— Началось, — сказал я, — да?

— Да, началось.

— Давно?

— Час назад. На южном фронте.

— Какие новости?

— Пока никаких... Но все в порядке, да, все в порядке.

Появились офицеры; кинулись к топографическим картам, к планам, стали просматривать их, сектор за сектором, точку за точкой, делая самые невероятные допущения, придумывая самые невообразимые, самые непредвиденные препятствия. Приказ главного командования был предельно ясен и четок: никакой инициативы, второго фронта не открывать. Ждать. Отвечать на местные провокации, и ничего больше. Однако не исключались и другие варианты. Все зависело от намерений противной стороны.

В лагере еще не знали, что шквал уже обрушился на пустыню. Сержанты и капралы инспектировали палатки, походные кухни, личное оружие; они следовали уставу, действовали солдатам на нервы и сами нервничали из-за пустяков. Шла игра в войну под сенью войны; никто не слышал взрывов, никто не чувствовал, что иным из нас недолго осталось жить, недолго осталось играть.

Бездонно синее небо распласталось перед жгучим, мстительным солнцем. Деревья клонили вершины, и легкий шелест ветра сливался с шумом земли.

Из помещения командного пункта выбежали офицеры и кинулись в свои части. Через минуту лагерь стал неузнаваем. Через час батальон был готов к выступлению.

Из-за стен Старого города легионеры уже обстреливали еврейский Иерусалим беспорядочным огнем. Прелюдия к настоящему наступлению? На этот вопрос ответила вражеская тяжелая артиллерия. Хоть ее прицел и был неточен, но она произвела разрушения в пригородах. Второй фронт был открыт; Гад потребовал ”добро” для своих танков и получил его. Лейтенанты удивлялись его сдержанности:

— Значит, делаем бросок?

— Да.

— Как намечено?

— Да.

— А главный объект?

— Нет. Еще нет.

— Но, говорю тебе, я могу это сделать. У меня есть возможность.

Категорическое ”нет” положило конец переговорам.

Гад владел собой и терпеливо повторял офицерам одни и те же фразы. Направление — на восток, к Иордану. Решающий фактор — быстрота. Захватывать населенные пункты, брать в мешки очаги сопротивления а чистку их оставлять на потом. Не предпринимать никаких действий, которые бы могли задержать передвижение частей. Задача нашего батальона — восстановить наземную связь с соединением, размещенным на горе Скопус, и занять высоты, господствующие над иорданской частью Иерусалима. Время — 22 ноль-ноль. Вопросы есть?

Да. Один вопрос был. Единственный. Бородатый капитан поднял руку и сформулировал этот вопрос:

— А Старый город?

— Запереть и обойти.

И хотя никто не сделал ему ни малейшего упрека, Г ад счел нужным оправдаться:

— Вы разочарованы, я тоже. Ничего не могу поделать. Это приказ.

Он казался невозмутимым. Окинув офицеров взглядом, он добавил полумечтательно, полушутливо:

— Да вы не беспокойтесь. Война еще не кончится, а мы уже будем в Старом городе.

Капитан заморгал и тихо спросил:

— Обещаешь?

— Да. И надеюсь, что, когда придет время, вы сдержите мое обещание.

Уже близился вечер — в окрестностях Иерусалима вечер наступает быстро, — когда Гад, все время державший связь со штабом дивизии, получил сообщение, что правительство, воодушевленное успехами наших частей в пустыне, переменило решение:

— Главный объект - наш.

Лагерь принял эту новость взрывом восторга. Война внезапно предстала в совершенно ином свете. К ней стали готовиться с энтузиазмом. Никто не хотел обедать, забыли даже о письмах, которые в такой момент обычно пишут домой. Ударные части и служащие интендантства, специалисты ближнего боя и механики — все рвались добровольцами на этот первый штурм. Никогда еще танки, бронемашины и пулеметы не были в таком прекрасном состоянии. Все бурлило и кипело, друзья обнимались, а незнакомые пожимали друг другу руки с горделивой улыбкой.

— Я беру тебя с собой, — сказал Гад.

— Спасибо. Но я буду тебе мешать. Мне и тут хорошо.

— Ты уверен?

— Уверен.

— Ладно. Но смотри, не дай себя убить. Ясно?

На минуту сердце мое забилось сильнее, и кровь бросилась в голову. Мы оба стояли, одетые по-поход-ному, и мне захотелось сделать или сказать что-нибудь такое, что отметило бы конец нашего общего приключения, нашей дружбы. Но мы были не одни. Гада тесной толпой окружили его соратники, и он уже наносил на карту какие-то линии.

— Желаю удачи, Гад.

— Будь осторожен, — сказал он, быстро взглянув на меня. — Ясно?

— Желаю удачи, друг. И бодрости духа!

С тяжелым сердцем я вернулся в свое отделение, где Иоав отдавал последние приказания. Он спросил меня, хочу ли я получить оружие; я ответил, что нет, что не сумею им воспользоваться.

— Мой отец будет доволен, — сказал Катриэль. — Он будет доволен.

Мне показалось, что он выглядит скорее встревоженным, чем воодушевленным.

За несколько минут до 21 ноль-ноль Гад информи-

ровал штаб дивизии, что части приближаются к объекту. Два отделения саперов уже ползли под покровом ночной темноты, чтобы обезвредить минные поля и ликвидировать проволочные заграждения. Танки, под своим зелено-желтым камуфляжем, уже наводили орудия. Парашютисты — первая волна — уже лежали на передовой, растворившись, слившись с землей и тишиной. Мое отделение, которым командовал Арье, сорвиголова, вчерашний подросток, входило в состав подкрепления. Нашим пристанищем оказался трехэтажный дом. В доме напротив, на крыше, уже разместился командный пункт Гада. В погребе медслужба разворачивала пункт первой помощи. Старушка готовила нам кофе и бутерброды. Странно было видеть ее среди лихорадочно возбужденных мужчин в военных касках. Она сновала от одного к другому, внимательная и спокойная.

— Я так благодарна, что вы выбрали мой дом...

— Тут небезопасно, вам бы лучше спуститься вниз, в убежище.

— Я не боюсь. И потом, кто же займется вами?

Вся нежность, вся боль Израиля были в ее глазах, блестевших в темноте.

Может быть, в других секторах другие бабушки ухаживали за ее собственными внуками. По крайней мере, хотелось думать, что это так.

22 ноль-ноль.

Раздался рев, оповещающий о конце света. Ночь вспыхнула, зажгла горизонт за горами и долами, превратилась в тысячеглавое чудовище, изрыгающее огонь и смертный ужас.

Мы вскочили без всякого приказа и кинулись наружу. Сержант торопливо проверил, все ли на месте. Арье, связавшийся по радио с Гадом, знаком подозвал Иоава.

— Выступаем?

— Как только пробьют брешь.

Артиллерийская дуэль продолжалась. Танки и пушки поливали огнем вражеские бункеры и батареи. С одной стороны - гром орудий, с другой - тишина. Одно проникало в другое. Я, пораженный, улавливал и то, и другое. Мелькнула мысль: люди могут убивать только людей, против тишины они бессильны. Я нагнулся к уху Катриэля и поделился с ним своим открытием: ”3наешь, что такое война? Это путешествие на край тишины”. Катриэль смотрел, как снаряды прочерчивают огненные трассы в черной ночи.

— Это ужасно, — сказал он, — но я не могу не находить это зрелище прекрасным.

После артиллерии в дело вступили тяжелые пулеметы. Начиналась настоящая атака, атака, в которую идут люди. Все ринулось вперед; тела поднимались, кидались на прорыв и падали, подкошенные пулей или осколком. Чтобы достичь траншей противника, надо было преодолеть пять рядов колючей проволоки. Крики атакующих, крики раненых, рык командиров. Каждое сердце было сердцем истерзанной ночи, каждая слеза — хвалой ее жестокости.

Когда, в какую минуту мы взобрались на машину? Когда она двинулась, в каком направлении? Когда мы выпрыгнули из нее? Ничего этого я не запомнил. Помню только страшный грохот, окружавший меня; и сам я был только шумом, отвергаемым убегавшей тишиной.

Меня бросало, швыряло, качало взад и вперед — и вдруг я оказался на ничьей земле, позади сержанта, который кричал не переставая и бежал, оглядываясь на ходу и подзывая отстающих. Казалось, у него было гораздо больше, чем два глаза, чем две руки: он видел всех своих людей, он видел все, что они делали. Только одно слово было у него на устах: скорей, скорей! — но это слово выражало сейчас все чувства и все мысли. Оно выражало гнев, доброту, мольбу. Сейчас было важно только одно: сохранить напор, пройти вперед как можно дальше, как можно скорее.

Я был увлечен этим механизмом так же, как все остальные. Моя решимость во что бы то ни стало сохранить ясность мысли и запоминать происходящее — шаг за шагом, минута за минутой — осталась позади и вовне. Ничего не видя, я бежал мимо раненых, которых оттаскивали назад, мимо уже сокрушенных препятствий. Как и другие, я полз, когда надо было ползти, и пробирался через проволочное заграждение, если не было возможности его обойти. Я следовал за сержантом, как за сердитым, но всемогущим отцом, который защищает своих детей, ведя их к славе — и к жертве. Как и все остальные, я хватал ртом черный воздух и дым, обливался потом, кричал неведомо что неведомо кому, подхватывая призывы и предостережения, висевшие над полем битвы, распространявшиеся по волнам ужаса и темноты:

— Внимание! Мины!

— Бункер! Ты идешь по бункеру!

— Граната!

— Не шевелись! Все направо! Направо!

— Санитар! Я ранен!

Я не был ранен, но кричал вместе с раненым, за него.

— Третье отделение, ко мне!

— Шайке, дай гранатомет!

— Узи! Ты чего ждешь?

Под градом снарядов, под желто-оранжевыми молниями, прошивающими тьму и населяющими ее искалеченными, обезображенными призраками, среди криков ярости, боли, бешенства, среди зовов о помощи со стороны друзей и врагов — ничего нельзя было разобрать.

— Нагнись, идиот! Нагнись!

Кто-то спас мне жизнь. Надолго ли? Какая разница! Я ни о чем не думал. В эту минуту, в этом бесформенном кровавом месиве надо было делать только одно, что я и делал: бежать, бежать вперед, не слушая и не глядя, бежать, подчиняясь все равно какому приказу, все равно какому рефлексу, отбросить мысль, которая уже не имела ко мне отношения, уже не держала меня в плену, гнаться за тишиной, которая уносилась в

темноту, оставляя за собой острый запах серы и крови.

Занятые укрепления, вывороченные оконные рамы, скрюченные, обуглившиеся пулеметы, опрокинутые машины. Треск легких пулеметов, треск автоматов, взрывы снарядов. Вот мой звездный час, мое сражение. Я принял его как стойкий, хоть и безрассудный, воин.

- Эй, ты! - крикнул старшина. - Где твое оружие?

- У меня его не было.

- Держи!

Винтовка, которую я ощутил в руках, внезапно пробудила во мне ослепительное чувство реальности. Я разглядывал ее, она казалась мне тяжелой и неудобной: кому она принадлежала? Как с ней обращаться? Я держал ее на некотором расстоянии, опасаясь признать своей, но не смея от нее избавиться. Я почувствовал себя бесполезным, смешным и лишним в этой войне, в которой я принял участие благодаря посреднику. Если я умру, скажут, что я пал в битве, что будет неправдой. К счастью, Катриэль будет тут, он восстановит истину. Но где он? Я закричал: ”Катриэль, Катриэль!”. Нет Катриэля. ”Иоав, Иоав!” Нет Иоава. Нет Арье. Нет Гда-лии. Я понял, что отрезан от своей части. Положив винтовку на землю, я кинулся бежать и тут же споткнулся обо что-то — о камень, о бревно? Нет: о мертвое тело. Я метнулся в сторону: он лежал передо мной, скрючившийся, но огромный, и кровь текла у него изо рта. Один из наших? Откуда мне знать? Сейчас не до того, чтобы вспоминать лица. Я должен бежать вперед. Дальше! А дальше опять труп, раскинувший руки крестом. Еще один, лежащий поперек круто спускающейся дороги. Видно, передо мной выложили всех убитых в сегодняшнюю ночь. Тем хуже. Не смотреть! Не обращать внимания! Пробежать мимо! Проскочить. С закрытыми глазами. Шломо-слепец — это был я. Мне не хотелось видеть, куда я бегу, на кого наступаю. И тут я услышал шум мотора. Машина. Она поравнялась со мной. Да это Гад!

- Влезай! — крикнул он, не останавливаясь.

Чьи-то руки подхватили меня, усадили на бронетранспортер. Я почувствовал, как обмякает мое тело; я пытался вдохнуть воздух и не мог. К тому же мне надо было подавить душившее меня рыдание. Хоть я и сидел уже, но видел себя бегущим и видел, как меня заглатывает пустота. Продолжая бежать, я спросил Гада: ”Как бои?” Он не ответил. Он не услышал меня, потому что ни один звук не сорвался с моих губ. Я дернул его за рукав, он увидел мое искаженное лицо и понял:

— Все хорошо, все хорошо!

— Хорошо, хорошо, — повторил я как эхо.

— Есть потери, но мы продвигаемся.

— Продвигаемся, продвигаемся, продвигаемся...

Как долго мы разговаривали? Как долго ехали?

Час? Может быть, и меньше. В нас входила бесконечность. Мне казалось, что война и ночь не кончатся никогда, никогда. Напротив, они набирали мощь. Опять горизонт, показалось мне, охватило пламенем. Между тем заградительная стрельба окончилась. Прошла целая минута, пока я понял: занималась заря. Победная, пылающая, она брала у предрассветных сумерек их золото и напор, чтобы зажечь холмы, кусты, облака. Ночь уходит? Уже? Выброшенный из времени, я полагал, что наступление только началось. Но точно так же я был уверен, что оно длилось вечно — всегда, всегда, всегда... И над войной, над мужчинами, напитавшимися ночью страданиями и победой, плыл голос Г ада:

— Арье, где ты?

— Идем вперед.

Юношеский, взволнованный голос моего лейтенанта. А где наше отделение? Я надеялся, что Гад задаст ему этот вопрос, но Гад не вникал в подробности.

— Узи?

— Порядок.

— Шломо?

— Это Авиэзер: капитан ранен.

— Почему Моти не принял командование?

— Он тоже ранен.

Иона, Пинхас, Нафтали, Мордехай, Абир — голоса: грубые, хриплые, измученные, медлительные, напряженные. Они сменялись и повторяли одни и те же слова: ”Порядок, да, порядок, идем вперед”.

— Сколько у тебя осталось боезапаса?

— На объект хватит.

Во всю длину веерообразного фронта, на всех участках уже прорвали оборону и двигались вперед, но это доставалось недешево. Враг оказывал отчаянное сопротивление; он дрался мужественно и стойко. Он оставлял позиции, только истратив все патроны до последнего. Там и сям вспыхивали рукопашные бои, дрались ножами. В результате из ста двадцати человек двенадцать могли продолжать наступление. И они шли вперед. Гад информировал об этом командующего дивизией.

— Хочешь подкрепление?

— Не думаю, что это необходимо.

Аппарат продолжал стрекотать; монотонное стрекотание, смешанное с незнакомыми хрипящими звуками. Лейтенант был убит на середине доклада. Сержант кричал: ’Товорит Надав, сержант Надав, нас только шесть, нас только шесть”.

— Где ты? — спросил Гад.

Надав повторял:

— Нас только шесть!

Большинство этих людей Гад знал лично. Он легко ориентировался в лабиринте голосов. Мне же, чтобы понять, как развивается наступление, оставалось всматриваться в его лицо. По нашей машине стреляли, но он оставался невозмутимым. Стреляли в меня, и, странная вещь, я увидел, как солнце перевернулось вокруг своей оси и стало падать с головокружительной скоростью, а потом я увидел его внизу, на земле, и оно было похоже на черную, убитую молнией ворону.

— Пустяки, — сказал врач. — Простая царапина.

Я знал, что он ошибается.

— А другие? - спросил я. - Гад? Шофер?

— Целы и невредимы.

Это Гад привез меня сюда.

— Когда?

— Два часа назад. Или три.

Я хотел приподняться на локте, но пришлось снова лечь. От левой руки поднялась острая боль и пронзила мозг.

— Пустяки, - сказал врач. — Царапина.

Это было не так, но он не мог этого знать.

— Я хотел бы уйти; мне надо поскорее попасть в свою часть.

— Прекрасно.

Чтобы меня успокоить, он рассказал, что со мной произошло.

— Тебя чуть-чуть не задела пуля. Товарищ успел тебя толкнуть, ты выпал из машины и от падения потерял сознание. Тебе надо будет пройти обследование. Но не сейчас. У нас все переполнено.

В палатке стонали и корчились от боли десятки тяжелораненых.

— Отдохни немного. Силы тебе еще понадобятся.

— Не можете ли вы сказать, где мне найти подполковника Гада? — спросил я.

— Поехали со мной.

Мне хотелось расспросить его о положении на фронте и о судьбе Старого города, но он, видимо, был не в настроении разговаривать. Ведя машину, он как-то слишком наваливался на руль: вероятно, рана на голове его мучила.

Добрых десять минут мы ехали молча. Нам попадались на пути сожженные танки с задранными к небу гусеницами, похожие на уснувших на боку животных. По изрытой снарядами дороге мы проехали мимо отдыхающих под деревьями солдат: деревья уцелели во время ночного шквала. Еще несколько минут — и мы въехали в населенный пункт, кишевший солдатами. Мы остановились перед домом, пострадавшим меньше других: это был новый командный пункт батальона.