В. П. Росляков[100] Из книги «Последняя война»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В. П. Росляков[100]

Из книги «Последняя война»

Генерал Блоцман. Из приказа № 1 от 15.2.42 г.:

«Разведкой установлено большое количество партизан… В селах ни старост, ни полиции нет. При расположении на отдых 50 проц. солдат СПАТЬ НЕ ЛОЖАТСЯ».

Генерал фон Гридус. Из приказа:

«…Когда крестьянин спрашивает винтовку, не давай — может убить. Нельзя разговаривать в домах, все будет передано партизанам».

Объявление коменданта поселка Белые Берега:

«За поимку командира п. отряда Ромашина будет выдано 1000 рублей, две лошади и две коровы».

Обер-бургомистр пос. Локоть. Из приказа:

«Предлагаю партизанам, оперирующим в Брасовском районе и окрестностях, и всем лицам, связанным с ними, в недельный срок, то есть не позднее 1 января 1942 г., сдать старостам свое оружие и самим явиться для регистрации в Локоть. Являться небольшими группами, по 2–3 человека. Все неявившиеся будут считаться врагами народа и уничтожаться беспощадно».

Спустя несколько дней партизаны во время ночного налета на поселок убили этого обер-бургомистра.

Немцы поместили в своей газете некролог.

Смотрел Славка на некролог, на покойного мерзавца в траурной рамке, на разворот двух полос, окаймленных траурным венком, и то зимнее, давно отошедшее, уже нестрашное, когда он с Гогой еще мыкался между жизнью и смертью, придвинулось так близко, что кожу на спине вдруг стянуло от ужаса.

Константин Воскобойник дезертировал из армии и теперь оказался здесь, в Локте, обер-бургомистром. В тридцать шестом был он осужден и выслан на Север. А в дни войны его отправили на фронт смыть свою вину кровью, но он считал себя невиновным. За ним не было никакой вины, потому что никто не знал его зоологической ненависти к революции, к Советам. Ему нечего было смывать своей кровью, он был невиновен, обер-бургомистр поселка Локоть, Константин Павлович Воскобойник.

О, это не был простой поселок. В нем история поместила много символического и притягательного для одержимого мечтателя Воскобойника. Он считал себя бесстрашным рыцарем и вдохновителем истинно русских людей в борьбе за светлое будущее России, основоположником новой власти в Брасовском районе. Дезертир Константин Павлович Воскобойник любил мечтать. А мечтая, любил рассказывать своим близким о великих символах, о великой притягательности поселка Локоть.

…Ставни дома заперты железом, окна изнутри завешены, потные и красные единомышленники слушают своего наставника и вождя, своего фюрера. В доме напротив, за желтыми, без светомаскировки, окнами, пьют солдаты великой Германии. В наглухо задраенном доме Константина Павловича пьют и мечтают о будущем сподвижники великой Германии, предатели.

Одни пьют за свою великую Германию, солдаты которой не теперь, так немного позже должны вступить в столицу Советов, в Москву. Другие пьют за великую Россию, за будущую, новую Россию, свободную от большевистского ига. Константин Павлович послушал скрип снега за окнами — патрули прошли — и опять ударился в слова.

— Господа, — о, как пришлось ему это почти позабытое слово, — господа, мы начнем свою великую Русь сначала. Жертвуя жизнью, вы широко разнесли по освобожденной земле мой манифест. Великое вам спасибо от будущей России. Но только теперь мне пришло в голову назвать мою, нашу с вами, национальную партию России символическим именем «Викинг». Как истинно русские люди, надеюсь, вы понимаете меня. Это приятно звучит для германского уха, для уха освободителя, но это же приятно и для нашего русского уха, ибо возвращает нас к Рюрику. Мы начнем все сначала.

Константин Павлович оглядел каждого из своих единомышленников, хотел было растрогаться, но тут же подумал, что рано еще, не пришло еще время для сантиментов. Однако же было ему приятно, что все они сидели с ним, живые и невредимые, готовые по первому его зову идти на подвиг. Они вернулись с трудного задания, они пробирались по лесам, по глухим дорогам, где почти нельзя миновать бандитской пули партизана, прошли сотни километров, распространяя его манифест об образовании национальной партии России. Под манифестом стояла подпись: «Инженер-Земля». Инженер-Земля — это он, Константин Воскобойник, человек высокообразованный, на редкость культурный, человек большого ума, энергии и храбрости. Он повторил сейчас те слова, которые были сказаны им перед трудным и великим походом. «Друзья мои! Не забывайте, что мы работаем уже не для одного Брасовского района и не только в масштабе его, а для всего народа, и в масштабе новой России. История нас не забудет».

О, разумеется! Дочка Петра Великого, императрица Елизавета Петровна, подарила своему генерал-фельдмаршалу Апраксину тридцать восемь деревень, весь Брасовский стан, в том числе и хуторок Локоть. Потомок именитого татарина, один из последних Апраксиных, продал локотское имение Александру III, а по смерти царя имение перешло к последнему великому князю — Михаилу Романову. История поселка, можно сказать, державная. И символическая.

— Господа, — продолжал Константин Павлович, — а не может ли статься, что как некогда вокруг никому не известной до того Москвы собралась Великая Русь, так вокруг маленького, никому не известного Локтя соберется новая Россия? Сегодня, в Рождество Христово, я пью за эту новую Русь, ибо верую в нее.

— За новую Русь!

— За Константина Павловича!

— За вас, Инженер-Земля!

О мышиная возня жалких ублюдков! О тараканий размах имбецилитиков!

Истово пил за все, не пьянея, Бронислав Владиславович Каминский, инженер спиртоводочной промышленности по профессии, первый заместитель Воскобойника, также на редкость культурный и всесторонне развитый, правда немного менее, чем сам Константин Павлович. Брониславу Владиславовичу вторили и споспешествовали в тостах господин Мосин и другие господа, о которых сказать что-нибудь определенное было трудно.

— История нам сопутствует, — снова заговорил высокообразованный и на редкость культурный Константин Павлович. — Вы знаете, господа, что великая Германия, не случайно именно она, великая Германия, а не кто другой, пришла к нам на помощь, пришла освободить нас, открыть дорогу для процветания новой России. Не случайно. Ибо нордический дух Германии всегда был близок нордическому русскому духу. Викинг! Я не говорю, господа, славянскому, а говорю — русскому. Я расскажу вам маленькую, но символическую историю. Отто Бисмарк создавал великую Германию с помощью железа и крови; это единственный метод, который отвечает нашим с вами грандиозным задачам. Но это к слову. Вы знаете, господа, что железный канцлер был в свое время гостем нашего Локтя, хаживал тут, пил вино, спал, ходил на охоту. Поверьте мне, я часто вижу его великую тень.

Красные и потные лица единомышленников выразили удивление. Восторг и удивление.

— Да, он был гостем Апраксина.

«Мой князь, не советую вам забираться в дебри, не дай бог, заблудитесь», — говорил Апраксин. «Что за охота, — ответствовал Бисмарк, — если не забираться в дебри. К тому же, граф, я не из тех, кто может заблудиться».

Но, увы, князь Бисмарк, один, без егерей, углубившись в лесные дебри, заблудился. Уже под самый вечер ему удалось выбраться на лесную дорогу и встретить там мужика с дровами. Князь попросил подвезти его к усадьбе. Мужик посадил Бисмарка на воз, сам же по-прежнему пошел рядом. Солнце уже горело в лесной чаще, и князь стал торопить мужика. А тот каждый раз отвечал спокойно: «Не надо спешить, барин, успеется». На одной колдобине сломалась ось, мужик на место колеса привязал деревянный костыль, поехали на трех колесах да на костыле еще медленней. Теперь Бисмарк вынужден был идти пешком и опять стал торопить мужика пуще прежнего, потому что подступали сумерки. «Не надо спешить, барин, успеется», — повторил мужик все то же в ответ. Ну, разумеется, успели засветло, как было обещано.

На деревянной оси подосок был железный. И Бисмарк, которому понравился спокойный и уверенный нрав русского мужика — «Не надо спешить, барин, успеется», — стал просить этот железный подосок на память. Мужик не мог отдать, потому что железо денег стоило, без него нельзя было сделать новую ось. Тогда Бисмарк купил у мужика этот подосок, так ему хотелось взять его на память. А прибывши домой к себе, в Германию, князь заказал мастеру выточить из того подоска кольцо. И, сделавшись канцлером Германии, стал носить это железное кольцо. И когда его министры начинали слишком кричать, да горячиться, да торопить его с решением, он протягивал перед собой руку, так, чтобы все видели, и, глядя на кольцо, спокойно говорил: «Не надо спешить, господа, успеется». И это помогало ему принимать правильные решения.

Не сказалась ли здесь, в этой истории, родственность нордического духа немцев с духом русского народа? Прошу, господа…

Но, успевши только немного приподнять стаканы над столом, Константин Павлович и его единомышленники разом поставили их на место, не выпуская, правда, из рук и прислушиваясь сначала тревожно, а через минуту уже испуганно. На улице грянул выстрел, другой, где-то рванулась граната, а вслед за ней поднялась огневая неразбериха: взрывы, стрельба, крики.

Четвертого января староста села Селечня бросил на розвальни три мешка зерна и по заданию партизан укатил в Локоть на мельницу, чтобы разузнать о локотском гарнизоне, о его численности и расположении. А седьмого января, на рождество, партизаны стали съезжаться к лесничеству Луганская дача. Перед вечером вокруг дома лесничества уже стояло сорок шесть запряженных саней, тут же в ожидании приказа толпились тепло одетые, с красными лентами на шапках, дымившие самокрутками вооруженные люди. Снег был порядочно попримят, толклись люди чуть ли не с утра, давно уже понаходили старых знакомых, завели новых. Здесь, на Луганской даче, впервые сошлись для совместной операции три еще малочисленных, еще не окрепших партизанских отряда — Трубчевский, Брасовский и небольшая группа партизан Сабурова. Все вместе они составляли отряд около сотни человек.

В помещении, в тепле, все это время заседали командиры отрядов. Особых стратегов среди них не было, и первая крупная операция — вернее, план ее, — давалась трудно. Однако же к вечеру все было обговорено, все распланировано, и как только затемнело, тронулись в путь. Растянулся обоз на целый километр.

До Локтя было километров тридцать. В первом селе, в Игрицком, сделали короткий привал. После привала свернули с дороги, поехали полем, снежной целиной, лесной опушкой. Повалил крупный снег. Осталась позади еще одна темная деревня, Лагеревка, и все было тихо. Впереди и с боков шло боевое охранение. В следующей деревушке, в Тросной, наткнулись на небольшой отряд немцев, с ходу выбили его, перерезали телефонные провода, которые связывали Локоть с районным центром, с Камаричами.

В четвертом часу ночи, в то самое время, когда обер-бургомистр Константин Павлович Воскобойник пил со своими единомышленниками за новую Русь, санный обоз подошел к опушке леса у Нерусской Дачи, перед самым поселком Локоть. Стояла сонная ночная тишина, и снег продолжал падать густыми хлопьями. Двумя группами, без выстрелов, партизаны вошли в поселок, оставив лошадей в районе Прудков. Одна группа шла со стороны дубовой рощи к школе-десятилетке и дальше, через базарную площадь, к зданию лесного техникума. Другая — через парковую рощу пробиралась к бывшим общежитиям лесного техникума, где находились теперь штаб и окружная управа, где сидели сейчас в домике со ставнями на железных заглушках сам Воскобойник и его собутыльники.

Посты сняли бесшумно. И в половине пятого Воскобойник, одновременно с другими, поставил на стол только что поднятый для очередного тоста стакан, не выпуская его из руки. За первым выстрелом поднялась в ночном поселке огневая неразбериха — взрывы, стрельба, крики. Застолье замерло. Воскобойник вскинул голову, оглядел своих соратников, их лица показались ему растерянными, резко поднялся, едва не свалившись на пол, потому что зацепился за ножку стула, и с криком «За мной!» вылетел из комнаты. Соратники сделали вид, что следуют команде предводителя, привстали, замешкались, но потом кто-то потушил лампу, хотя окна были плотно завешены. В темноте никто уже не пытался следовать за Константином Павловичем, все стали расползаться по углам, замирая там в ожидании развязки. Стрельба тем временем крепла и заметно приближалась к дому.

Воскобойник выскочил на крыльцо с пистолетом в руках. Был он в начищенных сапогах, в галифе и в белой нижней сорочке, китель остался висеть в комнате на спинке стула. Размахивая пистолетом, стреляя в воздух, он кричал бесстрашно в ночную пустоту, в стрельбу, в слепые вспышки.

— Бандиты! — кричал Воскобойник.

— Сдавайтесь! — вопил он, стреляя в воздух.

— Я уничтожу вас! Я сохраню вам жизнь! Сдавайтесь, лесные бандиты!

Две пули попали ему в грудь, и Константин Павлович Воскобойник упал, выронил пистолет, скатился с крыльца. Больше он не слышал ни выстрелов, ни криков, не видел слепых вспышек. Сначала снег, падая на убитого, таял, потом перестал таять, стал потихоньку заваливать его.

Почти два часа соратники Воскобойника томились по темным углам, пока наконец не стихли последние выстрелы. Гарнизон Локтя был разгромлен. Партизаны повернули коней и пропали в ночном снегопаде.

Хотя время уже подбиралось к семи утра, зимняя ночь еще плотно стояла над ошеломленными домами. Бронислав Владиславович Каминский, господин Мосин и другие господа один за другим высунулись из дома, огляделись, выслушали ночные окрестности и после этого спустились с крыльца, чтобы поднять полузанесенного снегом Константина Павловича и внести его в дом. В кабинете, в сплошной темноте — света не стали зажигать на всякий случай, — предводителя, теперь уже покойного, положили на письменный стол, сперва, правда, надели на него китель, застегнули на все пуговицы.

Через несколько месяцев заместитель обер-бургомистра в газете своей будет вспоминать эту рождественскую ночь:

«Казалось бы, все обстоит хорошо и благополучно, но вдруг, совершенно неожиданно для всех нас, 8 января, сраженный свинцом врага, мужественно и храбро пал организатор власти и побед, талантливый полководец нашего времени К. П. Воскобойник.

Константан Павлович на смертном одре. Плакать нет времени и бесполезно. Впереди огромные задачи, вызванные разыгравшимися событиями. Нужно срочно решить вопрос — кому передать управление районом. В ночной тишине, без света, в кабинете Константина Павловича, где лежало его бездыханное тело, спокойно и единодушно узкий круг работников решил передать управление районом заместителю покойного — инженеру Б. В. Каминскому».

* * *

Славка проснулся сразу. Открыл глаза, и сна как будто бы и не было вовсе. Он лежал на боку и видел, как из застекленных щелей тек желтый сумеречный свет. Стекла были забрызганы, в лесу шел дождик, тихий осенний дождик. За железным коленом трубы, над подушкой, приподнялась Нюркина голова, открылось голое плечо, перехваченное беленькой тесемкой ночной рубашки.

— Сла-а-ва, отвернись, мы вставать будем.

— Я глаза закрою.

— Отвернись, Сла-а-ва.

Он легко поднялся, легко натянул рыжие венгерские шаровары, сапоги надел на босу ногу и вышел за дверь, поднялся в мокрый, сочившийся холодным дождичком лес. Долго нынче стояла теплая, хорошая осень. Уже начало ноября, а лист еще не весь опал, дубы стоят еще густые, хотя все желтые, на осинах еще держатся редкие листики и такие красные, как в кровь окунутые, березы не все оголились, а под ногами листьев по колено. И можно еще выскочить в сапогах, в маечке, подвигать руками, поприседать, воздух перед собой помесить кулаками — и кровь разогрелась, и дождичек холодный уже не холоден, а приятен. Славка обогнул землянку. Там, под тремя сумрачными елями, возчик Коля устроил навес из лапника, стенки из жердей поставил, внутри сотворил ясельца и бросил туда небольшую колоду. Перед ясельцами, перед колодой, куда иногда подсыпали и овсеца, и отходов каких-никаких, стояла рыжая кобыла, кобыла «Партизанской правды». Первый раз Славка ездил на ней в родной свой отряд «Смерть фашизму», с Анечкой ехал в обратную дорогу. Давно дело было, летом, в земляничную пору. С тех пор эта кобыла стала как бы личной собственностью Славки. Печатник и Нюрка никуда не выезжали, Бутов тоже почти постоянно сидел на месте, он был секретарем газеты, и выпускающим, и вроде заместителем редактора одновременно, поэтому больше сидел на месте, ездил один Славка. Он же и кормил-поил рыжую кобылу, смотрел за ней. Коля навозил сена, полустожком оно было прислонено к жердям одной стенки и накрыто сверху парусиной. Неподалеку, в лесной балочке, был вырыт еще до приезда сюда редакции мелкий колодец, вода была тут неглубоко, близко. У Славки на родине такие колодцы называют копанями. Так он и звал этот лесной колодец. Копань. Вода была в нем студеной, чистой, с чуть уловимым запахом то ли кореньев каких, то ли чего другого, вода была особенная, лесная. Опустил веревку с ведром, набрал этой целебной лесной воды, попоил свою рыжую кобылу, сенца подложил, потом еще набрал воды, сам попил, умылся и в землянку пришел, когда все уже были на ногах.

После завтрака Славка собирался поехать в один отряд, за материалом, и уехал на своей рыжей кобыле, но в Смелиже его перехватил редактор, Николай Петрович. Заставил ждать. Отлучился куда-то и вернулся с двумя женщинами: с женщиной и девочкой-школьницей. Это были навлинские подпольщицы, прислал их из штаба в Смелиж бывший Славкин комиссар, нынешний секретарь окружкома партии Сергей Васильевич Жихарев. Он прислал их сюда, чтобы они непременно нашли Славу Холопова и рассказали ему обо всем, что знали, с чем пришли из Навли. Славку вот так специально еще ни разу никто не разыскивал, и это придало ему некоторую важность перед самим Николаем Петровичем и перед теми политотдельцами, которые помогали разыскивать Славку. Не забыл Сергей Васильевич, именно к нему прислал людей этих, распорядился — не к редактору, не к другому кому, а к Славке. Как-то не приходилось встречаться тут, в штабе или в Смелиже, с Сергеем Васильевичем. Живя при штабе, Жихарев занимался своими делами, и дела его лежали вдали от Славки, потому и не встречались, а если и бывало, то на ходу, мимолетом: привет, Слава, привет и так далее, по плечу похлопает, улыбнется щедрой своей улыбкой, похвалит заметку какую-нибудь очередную Славкину и опять куда-то мимо заспешит. Но вот людей прислал, специально. Редактор тоже отнесся ко всему этому с повышенной серьезностью и со Славкой разговаривал более по-взрослому, чем раньше, чем всегда. Он оставил его в свободной политотдельской комнате с этими подпольщицами, серьезно попрощался и сказал, чуть ли не доложил, что едет в землянку, посмотреть, как с номером.

Когда ушел Николай Петрович, Славка повернулся в сторону сидевших возле стола подпольщиц, почему-то немного смутился и долго молчал, сначала глядя на них поочередно, как бы изучая, потом опустил глаза и молчал, задумавшись. Он не знал, что нужно им от него, догадывался, что им нужно беседовать с ним, как с работником газеты, но это делается все же проще, не обставляется так: с разыскиванием, с поручением от секретаря окружкома и так далее. Он еще не успел сказать что-нибудь, слушаю вас или в этом роде что-нибудь, — выйти из неловкого молчания помогла ему женщина.

— Слава, — сказала она, — я учительница, и разреши мне называть тебя так же, как я называю своих мальчиков, по имени. Сергей Васильевич мне рассказывал о тебе и просил нас с Инночкой встретиться с тобой…

Учительница перевела дыхание.

— Дело в том, что в Навле разгромлена подпольная организация, расстреляны и повешены люди. Это большое горе. Но это не только личное наше горе, тут есть что-то другое, что не должно быть забыто, оставлено в стороне.

Учительница заплакала, вынула из пиджачка платок, приложила к глазам. Заплакала и Инночка. Учительница закусила губу, вздохнула.

— Вот Инночка плачет, а там, Слава, не уронила ни одной слезинки, а ее пытали.

Учительница была совсем еще молодая, но лицо ее было худым и измученным. Когда ее пытали, она тоже, между прочим, не плакала, она страдала и за себя, и за своих мальчиков и девочек, ей было больней, чем всем другим, но тех других, кроме Инночки, теперь уже нет на свете. По дороге в Локоть Вере Дмитриевне и Инночке удалось бежать. Охранников было сто пятьдесят человек, арестованных — пятьсот. Когда проходили через деревни, люди толпой обступали процессию. «Тюрьма идет!» — кричали из охраны. «Расступись с дороги, тюрьма идет!» И однажды из толпы кто-то сильной рукой выдернул Инночку, шедшую с краю «тюрьмы», и толпа скрыла ее, поглотила ее незаметно для конвойных. Так же спаслась и Вера Дмитриевна. Они укрылись в погребе, отдохнули немного и выбрались потом в лес, к партизанам.

Инночке не было еще семнадцати, и по ее детскому лицу совсем незаметно, что она столько пережила, что ее пытали, что били шомполами ее маму и отца, потом расстреляли. К ним пришли в камеру и показали фотографию Инночки, зимой снималась, в белой шубке. Кто это? Моя дочь, сказала мама. Где она? Не знаю, это ее последняя фотография, зимняя, с тех пор мы не знаем о ней ничего. Врешь, сказал комендант. Мы размножим это в тысячах экземпляров и найдем ее хоть под землей, мы еще повесим ее на суку, сказал комендант. Он приказал бить их шомполами, маме и отцу — по восемьдесят шомполов, потом расстрелять. Их били и расстреляли.

Хейнродт, навлинский комендант, сам не бил, он не любил бить людей шомполами, не очень любил расстреливать, он любил вешать людей, собственноручно. Но родителей Инночки он велел расстрелять. И еще был случай, когда он позволил себе собственноручно расстрелять двух ребятишек, мальчика и девочку. Это зимой произошло. Мать этих детей, связная, была арестована, и тогда комендант Хейнродт с начальником полиции подъехали на санях к дому арестованной, сказали детям, что они поедут к матери. Дети обрадовались, бросились одеваться, но комендант не дал им одеться, мальчик только успел надеть вязаную шапочку, а девочка рукавички. Их посадили в сани, вывезли на мост через Навлю, ссадили, и Хейнродт сам пристрелил детишек и сам же столкнул их с моста на лед. Ночью замело все снегом, а весной, когда лед ломался, их смыло водой.

После нынешней операции, после разгрома навлинского подполья, коменданта Хейнродта наградили Железным крестом, и он ушел из Навли на повышение.

Операция началась так. Восемнадцатого августа по приказу коменданта были арестованы в одну ночь все партизанские семьи (взрослые и дети), все подозрительные, все евреи (взрослые и дети). Взяли и Веру Дмитриевну и всех ее учеников, подпольщиков, взяли учителей. Только одна Маруся Дунаева сумела уйти в лес. Через две недели, когда она явилась в Навлю, — послана была в разведку, — ее обнаружила сторожевая собака и Марусю тоже взяли.

Восемнадцатого сентября немцы устроили закрытый военно-полевой суд. И днем, после обеда, на площади повесили первых тринадцать человек. Учителя Калинина Якова Александровича, Марусю Дунаеву, Тамару Степанову, Дусю Рябых и еще девять школьников. Повесили на телеграфных столбах. К столбам прибили поперечины, получились огромные кресты, на этих крестах и вешали. Через два дня на третий виселицы обрушились, поперечины не выдержали.

Тамару Степанову и Дусю Рябых взяли тогда вместе, не ночью, а днем. При обыске нашли у Дуси листовки и частушки с насмешками над Гитлером. Дуся Рябых, кругленькая, веселая, была пересмешницей, она частушки написала. Тамара Степанова, в противоположность Дусе, была очень серьезной девушкой, высокой, стройной, с черными глазами и черной косой. Они очень любили друг друга, их и взяли вместе, в Дусином доме. И висели они рядом, на одной поперечине. Когда их еще только взяли, они договорились все принять на себя, никого не выдавать. Да, и листовки и частушки они писали сами, никто их не принуждал, никто не приказывал, они сами. В управе их били. Били и сапогами, и прикладами, но они говорили одно и то же. Никого они не знают и все делали сами. Два дня подружки висели рядом, а на третий поперечина обрушилась, и они вместе с другими попадали на землю. Жителям разрешили похоронить повешенных.

В первый день, когда виселицы еще были целы, возле них немцы и мадьяры устроили гулянку с танцами, пригнали русских девушек и танцевали с ними. А вечером еще девятнадцать человек расстреляли во рву под лесохимзаводом. Место в этом рву немцы еще раньше присмотрели, они уже расстреляли раньше в этом рву тридцать девять человек, еврейские семьи.

В числе девятнадцати во рву лежали школьники и учительница Вера Васильевна Макаричева.

Валя Калинина, маленькая, живая, очень красивая, карие большие глаза, ресницы загнуты, на грузинку похожа. Изобьют всю, приведут в камеру, она поет. Один раз только пришла, плачет, вы думаете, мне больно, нет, они надругались надо мной. Насиловал ее комендант Хейнродт.

— Вера Дмитриевна, — говорила Валя, — мы вас никогда не выдадим, имя ваше не назовем, только вы сами не признавайтесь. — Это она говорила, когда в последний раз уходила из камеры на допрос. Предсмертные записки писала: просим рассказать о нас, что мы умерли честно. Валя сидела в шестой камере, а ее отец, Калинин Яков Александрович, учитель, — в пятой, повешен был с первыми, на поперечинах, которые обрушились на третий день. Когда их вели на виселицу, Яков Александрович крикнул: «Прощай, дочка». Валя простилась с отцом. «Прощай, папа», — ответила она из-камеры. А вечером увели и Валю. Ее во рву расстреливали. Она не боялась, не плакала, говорила тихо своей учительнице, Вере Васильевне, стоявшей рядом, перед обрывом в овраг. Лучше бы, говорила она Вере Васильевне, я день и ночь на танцплощадке проводила, зачем старалась, зачем училась, отличницей была. Зачем все это нужно было? Чтобы достойно умереть, Валя, ответила учительница Вера Васильевна. Но тут стали стрелять, и обе они свалились в ров.

Когда война кончится, в Навлю будет долго писать один летчик, Коля Жижонков, он учился с Валей и дружил с ней с восьмого класса. «Валя, неужели ты забыла друга детства, почему же ты не отвечаешь мне?»

Вера Васильевна стояла перед обрывом справа от Вали, а слева стояла Нюра Макаричева, подросток, в девятом классе училась. Нюра была застенчивая, краснела по всякому поводу, беленькая, голубоглазая, светленькие косички носила. Когда стали стрелять, она только глаза закрыла рукой, и больше ничего. За Нюрой стояла Фаня Певцова. В коридоре тюрьмы, перед тем как увести на расстрел, раздевали смертников. Фаня никого не допустила к себе, сама разделась, в одной рубашке пошла по коридору. Мне ничего не надо, я и так умру. Прощалась с теми, кто оставался. Живые, говорила она, проходя мимо камер, не сдавайтесь фашистам, лучше умереть. Фаня училась в Москве, в текстильном институте, приехала в Навлю на каникулы, а тут немцы нагрянули, и Фаня осталась. Она не закрывала глаза, смотрела перед собой.

Миша Князев, секретарь школьной комсомольской организации, вихрастый, курносенький парнишка, с Валей очень дружен был, на прогулке в тюремном дворе сказал Вале: ни в чем не признавайся, мы не скажем ни слова.

Стасик Тихомиров. Сын учителя, девятиклассник, маленький, серьезный, начитанный, очень любил литературу. В камере целыми ночами рассказывал о книгах. Необыкновенный мальчик. Стасик сидел в локотской тюрьме вместе с отцом. Отца по болезни отпустили. Потом Стасика перевели в камеру смертников: отец, узнав об этом, сам вернулся в тюрьму. Хочу, сказал учитель, умереть вместе с сыном. Его бросили в камеру к Стасику. Отец обнял сына, стал целовать его. Когда их выводили на расстрел, Стасик читал стихи. «Товарищ, верь, взойдет она…»

После расстрела комендант вернулся в дохе Стасикова отца. Это, сказал комендант, уже сто пятидесятый на моем личном счету.

Греков Николай. Десятиклассник, пытал своих школьных друзей и подружек — Валю Калинину, Дусю Рябых, Тамару Степанову, Мишу Князева. Ну что, секретарь?! Это он к Мише обращался и бил его плетью по лицу. Девочек — Валю, Дусю и Тамару — раздевал, срывал с них одежду и бил плетью по голым рукам, когда девочки закрывались руками. Ну, партизанские курвы! Худой, высокий, красивый. Девочек раздевал и бил при Каминском. «Комбриг» (немцы присвоили Каминскому звание комбрига) приехал из Локтя присутствовать на казнях. На редкость культурный и всесторонне развитый, бывший инженер спиртоводочной промышленности, Бронислав Владиславович не орал зря, не говорил бранных слов, держался как истинный интеллигент, наследник своего учителя, покойного Константина Павловича Воскобойника. За что страдаете? — спрашивал он у девочек, которых бил плетью по голым рукам Греков. За что? За идею? Позвольте вам не поверить, вы слишком молоды для этого, вас еще учить да учить, хотя теперь уже поздно, вы будете повешены, и я не могу вам предложить ничего другого. Мерзавец, говорила Тамара и глядела на него с презрением и, опустив руки, не прикрывала груди, не унижалась перед ним и перед Грековым стыдливостью. Не знали мы, что среди нас жили такие вонючие гады… Бронислав Владиславович одернул китель — он ходил в полувоенной форме, подражая великому фюреру, — одернул китель и повернулся к Грекову. И ты, сказал «Комбриг», можешь это слушать? Греков встрепенулся, и плеть в его руке свистнула раз, другой раз, третий, и Тамара залилась кровью.

Своего учителя, который учил его пять лет, Греков бил тоже раздетого, в нижнем белье, приготовленного для виселицы. Окровавленного Якова Александровича притащили от своего ученика в полусознании. На казнь вели его под руки, вели другие ученики Якова Александровича.

Перед казнью во всех камерах пели. Все были изранены, окровавлены, в ведре смачивали простыни и прикладывали друг другу к ранам и кровоподтекам, вода в ведре нагревалась.

Никита Городецкий был в полиции начальником артиллерии, нес эту службу по заданию партизан. Его затолкнули в женскую камеру. От пыток и побоев местами у него тело отделилось от костей. Тебе помочь, Никита? Не надо. Он лег на спину и лежал до тех пор, пока не подняли его, чтобы отвести к виселице. С ним тоже разговаривал комбриг Каминский об идеях. За что страдаешь, за идеи? Да, отвечал полуживой старший лейтенант.

В Локте, у комбрига Каминского, в тюрьме сидело около тысячи двухсот человек — девятнадцать больших, густо набитых камер. Несколько тысяч в тюремном концлагере. Много дней шла сортировка, сортировали и уводили на расстрел: под Брасовом было глухое место Косицы, раньше глину тут брали, яма на яме. Расстреливали из пулеметов. Когда сортировали, из штаба — он был напротив тюрьмы — немцы бросали хлеб. Люди, голодные, кидались за этим хлебом. Русь, русь, — орали немцы со второго этажа и, смеясь, потому что было смешно, стреляли в толпу. Бронислав Владиславович Каминский говорил:

— Мы делаем, что говорим, а что говорим, то делаем, и если мы изменим интересам народа, интересам нации, то мы, как выражается Адольф Гитлер (он очень любил Адольфа Гитлера), готовы принять на себя все муки ада.

…А вот и февраль. После трехдневной метели хлынул свет, напоил небо, и разлилась по нему синь-бирюза.

Славка читает свежую полосу. Он с трудом заставляет себя следить за буквами, точками и запятыми, потому что следить невозможно, не хватает выдержки, таких полос еще не было никогда, таких дней не было за всю войну.

«Штаб Донского фронта, 2 февраля 43 года, 18.30

Москва

Верховному Главнокомандующему Вооруженными Силами Союза ССР

товарищу СТАЛИНУ

Боевое донесение № 0079-ОП

Выполняя Ваш приказ, войска Донского фронта в 16.00 2.11.43 г. ЗАКОНЧИЛИ РАЗГРОМ И УНИЧТОЖЕНИЕ ОКРУЖЕННОЙ СТАЛИНГРАДСКОЙ ГРУППИРОВКИ ПРОТИВНИКА».

…Разве можно тут следить за буквами, значками, точками, запятыми? Все плывет, кружится перед глазами, то и дело воображение выносит на зимние пространства, где теперь тихо, где только что завершена великая битва.

«В связи с полной ликвидацией окруженных войск противника боевые действия в городе Сталинграде и в районе Сталинграда ПРЕКРАТИЛИСЬ. Подсчет трофеев продолжается».

Славка знал, что это должно было наступить, и это наступило. Никогда еще ничего печатного он не читал с таким восторгом, как это донесение, как это сообщение Совинформбюро, где подробно перечислялись трофеи и фамилии высшего немецкого офицерства, взятого в плен нашими доблестными солдатами. Тут и сам фельдмаршал Паулюс, и его личный адъютант полковник Адам, и генерал-полковник Вальтер Гейтц, генерал-лейтенант фон Роденбург — о, эти фоны! — фон Зикст Армин, фон Ленски, генерал-майор Раске, генерал-майор Магнос. О, эти сладкие фамилии с фонами и без фонов, эти генералы и полковники Гитлера в плену!

И тут же еще «В последний час», где сообщалось, что наши вытряхнули немчуру из Лисичанска, Барвенкова, Балаклеи, из Батайска, из Ейска, из Фатежа, из славного города Азова, перерезали дорогу Курск — Орел, а также дорогу Белгород — Курск. С боем взяли под Курском Золотухино и Возы, Щигры и Тим, на Украине — Красный Лиман, Купянск, Изюм, а также выбили немца из Старого Оскола.

Идут наши ребята, наши войска, уже перерезана дорога Курск — Орел. Это же близко к нашим лесам, Слава, совсем под боком.

А как там чувствует себя бывший инженер спиртоводочной промышленности Бронислав Владиславович Каминский? Тревожно. Нехорошо. Тревожно и страшновато было еще вчера, от этой речи фюрера. Почему фюрер заговорил так? Неужели сам больше не верит? «В этой гигантской борьбе всех времен мы не смеем ожидать, что Провидение подарит нам победу». Не смеем ожидать? А как же? Во имя чего же тогда?.. «В сознании того, что в этой войне, может быть, не будет победителей и побежденных, а могут быть лишь пережившие и уничтоженные, национал-социалистское государство будет вести эту борьбу с тем самым фанатизмом…» И это речь по поводу десятилетия прихода к власти? В чем дело? Теперь Каминский знает, в чем дело, ибо сегодня сводка Верховного главнокомандования германской армии сообщает:

«Борьба в Сталинграде закончена. Верная до последнего дыхания своей воинской присяге, шестая армия под образцовым командованием генерал-фельдмаршала Паулюса пала».

Пала. Страшное слово. Трехдневный траур. Что же остается нам?

И обер-предатель садится за сочинение приказа, нет, не приказа — воззвания. Он судорожно пишет с тем самым фанатизмом, который… «Над населением освобожденных областей вплотную нависла угроза возвращения сталинских войск и сталинских порядков».

В этом же номере локотской газетки Славка читает о втором награждении Каминского орденом «За храбрость и отличие». Тут же сообщается о личном горе Бронислава Владиславовича — смерти сына, который, слава богу, никогда уже не вырастет сыном предателя, а только будет всего лишь мертвым сыном предателя, и еще о смерти в больнице (от партизанской пули) заместителя Каминского — Балашова.

«Соболезнование

Пусть будущее поможет Вам перенести тяжелые утраты.

Ваш Бернгард — генерал-лейтенант».

Этот Бернгард, генерал-лейтенант, будет повешен в 1945 году на площади в Брянске накануне Нового года.

Это я, автор, вторгаюсь, Слава, это я говорю, прошу простить меня за вторжение, не могу удержаться, чтобы не сообщить об этом заранее, не могу стоять в стороне, когда ты листаешь эти страшные страницы. Да, он будет повешен, как военный преступник, я сам видел это, присутствовал на процессе и писал об этом процессе. Он сидел на скамье подсудимых и говорил:

— Их глаубэ, я верю, — говорил Бернгард, генерал-лейтенант, — что недалек тот час, когда великая Россия протянет свою великодушную, дружескую руку маленькой Германии и поведет ее к счастливому будущему.

К его несчастью, он поумнел всего за несколько часов до виселицы.

Пока же генерал-лейтенант Бернгард выражает соболезнование Каминскому, которого не скоро еще найдет справедливая пуля, — его схватят убегающего и прикончат где-то за пределами родной земли. А пока он тоже еще живой, полон страха и кровавых замыслов, пока он судорожно пишет: «…нависла угроза возвращения сталинских войск и сталинских порядков».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.