Две гробницы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Две гробницы

Ветер с Серой упрямо рвется в узкую прорезь ворот и захлебывается тишиной. История — она проходит как прибой. И только в редких ямках продолжает искриться застоявшейся солью ушедшая волна — постройки, памятники, неверные и вечные следы поколений.

Сегодня в путанице заплетенных травой тропинок одинокие стены тянутся к невысоким кровлям, куполам. Изредка разворачиваются широкими крыльцами. Западают в чернеющие провалы скупо отсчитанных окон. И неудержимым взлетом входит ввысь огромная каменная свеча — Распятская церковь-колокольня, памятник победы московского царя над Новгородской вольницей и переезде Грозного в слободу в 1565 году.

Распятская колокольня

Столпообразные шатровые храмы — к ним отнесет Распятскую колокольню каждый справочник — появляются в XVI веке и уходят из русской архитектуры тогда же, могучие каменные обелиски, хоть и связываемые историками с образцами деревянного зодчества. Что воплотилось в них? Торжество объединяющегося, утверждающего свою силу государства? Начинающееся преобладание государственных, а вместе с ними светских начал? Или прежде всего человеческое сознание, ощутившее возможность освободиться от пут средневековых представлений и догм?

Наверно, все вместе. И отсюда каждый такой храм — всегда переживание, захватывающее, яркое и однозначное в своей внутренней приподнятности, победном звучании. Не потому ли все они строились по поводу светских событий, были памятниками государственной жизни?

Движение — оно захватывает в Распятской колокольне неудержимой сменой форм: тянутые арки опорных столбов, громоздящиеся ряды кокошников, острая перспектива законченного крохотным куполком шатра. Внутри — неожиданно тесный обхват стен невольно заставляет рвануться к водопаду света, клубящемуся высоко вверху из прорезей шатра. Это удивительно четкое ощущение мира — ясного, огромного и далекого.

И еще путь «под колоколы». Не каждый его проделывал, но каждый мог — строитель знал об этом. После головоломной крутизны прорывшихся сквозь толщу стены ступеней — солнце. И свет. Волны пронизанного маревом света наплывают в забранные деревянными решетками проемы. Размывают очертания уходящих в бесконечность перелесков, полей там — глубоко внизу. Граница Залесья и Ополья, образ вечной и ласковой к человеку земли. Как не понять, что как раз здесь и должна была родиться мечта о крыльях — первый полет смерда Никитки.

У подножья Распятского столпа крохотная кирпичная постройка. Как сор в углу празднично прибранного дома. Но это иной поворот истории. Забытый. Точнее — неузнанный и по-своему нужный.

О них говорят одним безликим словом «сестры»: Екатерина, Евдокия, Федосья, Марфа, Марья, толпа дочерей царя Алексея Михайловича от первой жены, богобоязненной и плодовитой Марьи Ильичны Милославской. Как их различать рядом с неукротимым ярким нравом Софьи? Вот она, средняя, ничем от рождения не отмеченная, сумела рвануться к престолу, хоть на считанные годы перехватить власть, величаться великой государыней. Спорила с раскольниками и принимала иноземных послов, диктовала государские грамоты и расправлялась с вчерашними сторонниками, зазнавшимися стрелецкими начальниками — все на виду, все сама. А что сестры?

Наверное, дивились — всей толпой. Вряд ли противились — где им! — да и получалось выгодней самим: больше удобств, почета, воли. В трудную минуту сгрудились за Софьей, пытались помочь в меру недалекого бабьего разумения, семейной ненависти к мачехе — царице Наталье Кирилловне. Только верен ли привычный, примелькавшийся портрет царевны, просто женщины тех лет?

Ведь это немаловажная поправка, что не просто владели сестры грамотой, но при случае могли сложить и стихи. По-русски. По-польски. Иным удавалось и по-латыни. Имели под рукой книги, печатные и рукописные, русские и переводные, церковные и светские. Держали в своих палатах «цимбалы» и «охтавки» — клавесины и клавикорды. Одна занималась иконописью — женщин-иконописцев на Руси XVII века было достаточно, и только крутое вмешательство Петра положило конец их традиционному праву на профессиональную работу. Другая любила играть «на театре», тем более что пьесы сочиняли сами, как, например, Софья — «Обручение святой Екатерины».

Вот царевне Екатерине Алексеевне хочется всего сразу — то же, что у Софьи, больше, чем у Софьи. Модная, на европейский образец мебель (чего стоила одна резная кровать под балдахином с зеркалами и резными вставками!), образа, писанные живописным письмом, картины — царевна первая заказчица у мастеров Оружейной палаты. И на первый взгляд необъяснимая фантазия — на стенах своей палаты Екатерина приказывает написать портреты всей причастной к престолу родни: покойные отец и мать, старшие братья Алексей и Федор, царствующий Иван, Софья и, наконец, сама Екатерина. Видно, остальные сестры царевне «не в честь и не в почет». У нее свое затаившееся честолюбие, свои — почем знать, как далеко идущие! — планы. Недаром к своим родным, Милославским, Екатерина предпочла приписать и маленького Петра.

И простая дипломатия оправдала себя. Не связал же Петр эту сестру впоследствии с делом Софьи, не лишил места при дворе, даже сделал крестной матерью будущей Екатерины I. А ведь до конца навещала царевна Софью в Новодевичьем монастыре и там же захотела кончить свои дни, в душе не примирившись с нарышкинским отпрыском — Петром.

Марфа тоже не прочь иметь и модную обстановку, и клавесин, и расписанные потолки, но по-настоящему занимает ее не это. Она всегда рядом с Софьей, умеет поддержать сестру, толкнуть на решительный шаг, подогреть честолюбие и гордость. Ей не страшно связаться и со стрельцами и передать им весть от уже заключенной в монастыре Софьи. Марфа не из тех, кто ждет событий, она всегда готова стать их причиной. И отсюда беспощадный приговор Петра: постричь в монахини Софью — «чтоб никто не желал ее на царство», но постричь и Марфу, единственную из сестер. Софью оставить под ближним надзором в Москве, Марфу отослать в Александрову слободу, в Успенский монастырь, «безвыездно и доживотно».

Нет, это не был выбор лишь бы подальше, лишь бы поглуше. Об Александровой слободе у Петра свои представления. В 1689 году, во время стрелецкого бунта в Москве, она послужила ему таким же надежным убежищем, как Троице-Сергиева лавра. Две недели проводит здесь Петр на Немецких горках «в учениях». Они и сегодня все те же — пологие холмы, неширокая речка, свободный обзор. И как для Софьи Петр выбирает в Москве именно Новодевичий монастырь, потому что доверяет игуменье, а еще больше попу близлежащего прихода, родственнику своего духовника, Никите Никитину, которому и поручалось всеми подручными средствами «наблюдать» царевну, так останавливается он для Марфы на Александровой слободе.

Александрова слобода

И вот убогая каморка у могучей колокольни. Низкие потолки. Набухающие сыростью стены. Пара слепых окошек над землей.

Съестные припасы для «бывшей» Марфы — инокини Маргариты — тянутся из Москвы неделями. Тухнут. Гниют. Денег на житье нет. Монастырь не обязан заботиться о царской узнице — только стеречь. Марфу донимает цинга, прибывающие с годами болезни — ей за пятьдесят, она ровесница матери Петра. Но его, именно его Марфа не будет просить ни о чем. Разве что сестру Петра, Наталью, и то только о враче, и то с полным сознанием своего значения, «рода», прав: «Свет моя сестрица матушка царевна Наталия Алексеевна, за что ты такова немилостива ко мне явилася? Разве за то, что я от вашей милости ушла, и я тем не виновата: хотя бы я неведомо где, да и я тово же отца дочь, такая же Алексеевна».

Когда-нибудь — и не исключено, что очень скоро, — появится особая отрасль знания, которую в приближении можно назвать психологией исторических легенд. Почему именно так — не иначе преломляются в памяти потомков, мыслях современников отдельные события, факты. Не стал мучеником, страдальцем заведомо убитый царевич Алексей. Не вызвала сочувствия Софья. А вот Марфа-Маргарита оказалась преподобной, святой, и не для официальной церкви — для народной памяти. Что же из своей гордости, тщеславия, воли растеряла «Алексеевна» за восемь с половиной лет заключения у Распятской колокольни? Смогла ли забыть о мирских интересах, отдаться покаянию, молитвам? Только не это!

Перетертый зеленый бархат черного резного — по голландской моде — кресла говорит, что до конца продолжала на нем сидеть. Затуманившееся временем зеркало в голландской черной раме с цветами не оставило ее кельи. И ела Марфа на серебряных тарелках. И огромный ларь «под аспид» — пришедшая из Италии в XVII веке мода — работы живописцев Оружейной палаты держала для рухляди, платьев. Сегодня в музейном зале они последние живые свидетельства об этой сестре Петра. Были еще письма — о врачах, болезнях, дурной еде. В монастыре их по-своему берегли, наклеили для сохранности на картон, позже сорвали с картона, растеряли. Ну, а почему имели не копии — подлинники? Получили по непонятной причине обратно или — или не посылали никуда?

И ничем не поступилась Марфа, раз приказал Петр ее похоронить «безымянно», в общей могиле, — много позже смерти Софьи, история которой давно потеряла остроту.

…Обходят келью, торопятся куда-то в стороны тропинки. У скупого строя старых лип — дорога в никуда — звенит струя водопроводной колонки. Стрижи в упругих нырках перехватывают брызжущие капли. Скользят по пересохшим буеракам ящерки. Застывают на откосе стены низкого беленого куба. Все в нем маленькое, будто робкое. Распластавшиеся крылья четырехскатной кровли. Тонкая шейка барабана с одиноким куполком. Сретенская церковь.

И снова не так. Церковь — это потом. Сначала больничные кельи, как их строили с церковью при брате Софьи и Марфы, царе Федоре Алексеевиче. Иначе — древнерусская больница. А ведь здесь же, в стенах Александровой слободы, жило зловещее царство Елисея Бомелия.

Английский лекарь Бомелий — вот о ком народная молва не поскупилась на подробности. Обвиненный на родине в колдовстве, посаженный в лондонскую тюрьму, он вышел оттуда шпионом — купил свободу за обещание собирать в Русском государстве нужные для Англии сведения. С тем и отправили его, отрекомендовав русскому посланнику, в Москву. Дальше глава — «Бомелий и Грозный». Елисей стал правой рукой царя, готовил по царскому указу отравы и яды — какое там врачевание! — но в конце концов и сам попал под подозрение, узнал цену пыток, в чем-то признался, еще больше оговорил себя и других и заживо сгорел на костре. Романтика Средних веков!

Конечно, больничные кельи — другое время, другой век. Только и о годах Бомелия документы рассказывают все больше иных фактов. Это при Грозном образовался особый — Аптекарский приказ, а в середине XVII века врач есть на каждой улице. Врача и аптекаря имела каждая больница, городская или монастырская, те же самые больничные кельи. А если Марфа и добивалась, то совсем иного: ей нужен был доктор иностранный, лейб-медик, удостоенный лечить всех членов царской семьи.

Но ведь тем меньше могли примириться с последним унижением старшей «Алексеевны» — безвестными похоронами — ее сестры. Скольких усилий должно было стоить царевнам Екатерине и Марье, хоть Марью Петр и вовсе дарил добрым отношением, умолить царя отменить указ, разрешить новое, отдельное погребение. На это понадобилось целых десять лет.

…В откосе Сретенской церкви их сразу не найти — ряд круто западающих под землю ступеней. Стенки, как ни жмись, задевают плечи. За стиснутым вырезом кованой дверцы глухая каменная щель. Два сдвинутых вплотную простых камня — Марфа и ставшая ее тенью здесь же умершая сестра Федосья. Ни украшений, ни икон, ни места для посетителей. Не отсюда ли родились легенда о «преподобной» и — вещь совершенно невероятная — обращенная к Марфе молитва-акафист!

Решает поддержать легенду о «преподобной» Анна Иоанновна, единственная самодержица из рода Милославских, набожно посылает курьера за маслом из негасимой лампадки у гроба тетки. Только, оказывается, такой лампады нет и денег на нее тоже. Негодовала ли Анна? Возможно. Но денег не отпустила и ничего не пожелала изменить.

Гораздо важнее для нее оказывается самый факт родства, даже просто портрет Марфы, как, впрочем, и всех членов своей — рода Милославских — семьи. Какая же царица без семейных, тем более государских, в платьях «большого выхода» и «карунах», портретов! И летят из Петербурга спешные, с нарочными письма: «Вели пересмотреть хорошенько в нашей казенной портретов, а именно: 1. сестрицы царевны Прасковьи Иоанновны поясной в золотых рамах. 2. племянницы моей принцессы стоящей, маленькая написана, 3. царя Федора Алексеевича, 4. царевны Софьи Алексеевны круглой в дереве, около ее мудрости написанной, и приискав оные, нам прислать». Еще «вели сыскать Дарьюшку Безручку и спроси у нее портрета нашей тетки Екатерины Алексеевны», а у Ивана Бутурлина — «персону дедушка нашего царя Алексея Михайловича, а Иван Бутурлин персону взял у Головина, покойного Александры», у монахинь Новодевичьего монастыря из оставленных у них личных вещей царевны Софьи — «персоны моего батюшки, также и матушки моей поясные». И не памятью ли об этих сборах висит в музее лубочное повторение портрета Марфы. Оригинал явно нашел свое место в дворцах Анны Иоанновны.

Но даже в этом плоском невыразительном пятне лица, словно прочерченных темных глазах, слишком грубых в своих сочетаниях красках можно угадать одну из Милославских. Мужчины у них в роду слабы волей, здоровьем, подчас разумом, зато царицам и царевнам не занимать силы, страсти к жизни, нелегкого мужского ума и нрава.

Как, кажется, сжился Петр со «старшей царевной» Марьей. И характер у нее куда легче, чем у сестер. Это она играла в юности «на театре» и, по словам современников, неплохо играла. А во время исполнения одной из пьес сочинения царевны Софьи умудрилась засунуть выступавшей вместе с ней Марье Головиной за ворот таракана. Боялась та их до смерти, а кричать на сцене не решилась. Так и осталась в семье Головиных легенда о «царском таракане».

Марья умеет поладить и с Петром. Есть у царя слабость к врачеванию, желание всех лечить, давать советы — царевне ничего не стоит эти советы слушать. Так и оказывается она в 1716 году на водах в Карлсбаде (ведь Европа — это же интересно!), откуда Петру доносит один из его приближенных: «Сестра ваша государыня царевна Мария Алексеевна в пользовании своего здравия пребывает в добром состоянии».

Но через несколько месяцев после почтительного письма начинается дело царевича Алексея. И та же Марья оказывается замешанной в него, потому что, если и не любила племянника, его одного считала законным наследником — не детей же Екатерины I! Такого Петр и не думал прощать. Марью ждала жестокая опала, монастырь, только уже не александровский. Может, решил Петр, что хватит двух опальных, хотя уже и умерших, царевен на одну слободу. Может, не хотел превращать монастырь в настоящую тюрьму — только что были привезены туда монахини, замешанные в деле опальной царицы Евдокии Лопухиной. Мало ли что была Евдокия женой бывшей, опостылевшей, ненавистной! Достаточно ей засмотреться на другого, как предмет ее увлечения некий Глебов был посажен на кол, а царица оказалась в настоящей тюрьме. Как пелось в народной песне тех лет:

Постригись, моя немилая,

Посхимись, моя постылая!

На постриженье дам сто рублев,

На посхименье дам тысячу.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.