ПОПЫТКА СОХРАНИТЬ МИР (зима 1939/40 г.)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПОПЫТКА СОХРАНИТЬ МИР (зима 1939/40 г.)

Потребовалось много времени, чтобы война на Западе развернулась по-настоящему, и было очевидно, что французы явно не хотят сражаться. Если бы Франция не оказала честь своему союзнику Англии, перейдя в наступление, а мы, со своей стороны, не атаковали бы французов, не создались бы новые благоприятные условия, способствующие установлению мира?

Что же нам оставалось делать? Ответ оказался самым банальным: локализовать войну, как можно дольше сохраняя нейтралитет там, где только возможно. Я сам придерживался точки зрения, что на войне следовало использовать любую возможность для переговоров с противником. Всегда существует надежда получить результат, если начать действовать. Если даже после предпринятых попыток окажется, что союзники никогда не пойдут на переговоры (скажем, с такими деятелями, как Риббентроп), станет ясна реальная причина отказа. Если же в результате удастся сбросить Риббентропа, остальные препятствия уйдут вместе с ним. Но если окажется, что противник не готов вступить в переговоры с Гитлером, то надо начинать действия против Гитлера.

Казалось, что и военные события развивались по тому же сценарию. С началом войны генерал Гальдер, начальник Генерального штаба сухопутных войск, был по чьей-то команде удален из Берлина и длительное время находился далеко отсюда. Хотя мы с Гитлером виделись редко, я смог установить с ним доверительные и надежные отношения через фон Эцдорфа из министерства иностранных дел. Гальдер одобрил мои усилия сохранить мир, я также в свою очередь поддержал его, когда в октябре 1939 года он пытался, как и в предыдущем году, организовать арест Гитлера.

Кроме того, 12 октября, когда Гитлер получил ответ Чемберлена, я представил Риббентропу меморандум, в котором предлагал не предпринимать планируемое стратегическое нападение на Западе в течение зимы. Особенно я выступал против любого повторения уже случившегося в 1914 году, то есть нарушения нейтралитета Бельгии. Я писал, что от этого зависит, останемся ли мы в положении защищающейся стороны на Западном фронте или же выступим как нападающая сторона. Другими словами, речь шла о принятии политического решения. Начиная военные действия, нам не следовало забывать о том, что сразу же появится третье лицо, извлекающее пользу из борьбы двух. Оборонительная же война оставляла простор для действий и могла предполагать начало переговоров.

Летом 1939 года Риббентроп повторял мне снова и снова, что Франция покинет своих польских союзников в бедственном положении, поскольку, если она не сделает этого, французские юноши истекут кровью на нашем Западном валу. Но если тем не менее Франция вступит в войну, то, как он говорил, мы сможем удержаться на Западе в течение пяти, а если потребуется, то и десяти лет и тем временем эксплуатировать Восток.

Почему же, рассуждал я, нельзя было применить осенью 1939 года методику, использованную Гитлером летом того же года? И все равно, практически не испытывая никаких иллюзий, 12 октября я представил Риббентропу свой меморандум. Фактически он его полностью отверг. Риббентроп заявил, что я думаю понятиями пропаганды союзников. Через две недели я снова попытался обсудить с ним ту же тему, но все оказалось напрасным.

Риббентроп был противником любых политических инициатив, исходивших из министерства иностранных дел. Он был сторонником романтической идеи «государства фюрера», в котором все подчинялись командам сверху. Когда Риббентроп еще только пришел в министерство иностранных дел, то жаловался, что любой атташе готов дать совет своему министру.

Во время войны, когда Риббентроп практически не бывал в Берлине, он окружил себя своего рода политическим Генеральным штабом, состоявшим из сотрудников и адъютантов, большая часть которых были сломлены морально и физически или уволены со службы. Все больше и больше Риббентроп склонялся на сторону пропаганды, когда казалось, что кто-то поступает неверно, он начинал отдаваться своей страсти преследования с невероятным рвением и не жалел сил и времени, стремясь выявить все прегрешения обвиняемого. Так что чиновники, работавшие под его руководством, в конце концов постарались вообще ни в чем не участвовать и поэтому всегда выглядели невиновными.

Вопреки воле Риббентропа случилось так, что наступление, планировавшееся на Западе зимой 1939/40 года, постоянно откладывалось по двум причинам, ни одна из которых не имела ничего общего с политикой. Встречаясь время от времени в ту зиму с Йодлем (Альфред Йодль (1890 – 1946) – генерал-полковник (1944), с августа 1939 по май 1945 года начальник штаба оперативного руководства Верховного главнокомандования вермахта. Казнен. – Ред.), я сошелся с ним во мнении, что при наступлении на Западе мы не сможем продвинуться далее Бордо.

Йодль говорил, что рассчитывать на успех мы сможем не раньше мая 1940 года. Но Гитлер считал иначе, я слышал, как он говорил в декабре 1940 года (видимо, ошибка, в декабре 1939 года. – Ред.), что кампания на Западе «будет стоить мне миллиона человек, но и враги потеряют столько же и не смогут пережить это». Гитлер говорил так, как будто люди были его собственностью и он может считать их, как цифры в арифметической задаче. Сказанное напомнило мне слова Наполеона, произнесенные вечером после битвы при Бородино, когда ему показали множество павших французов: «Одна ночь в Париже стоит их всех».

Гитлер настаивал, чтобы наступление было начато немедленно, но холод оказался противником, а когда все было готово, разработанный план рухнул из-за хорошо известного трагикомического случая, когда начальник оперативного отдела штаба одной из дивизий с находившимися в его портфеле документами по ошибке совершил посадку на бельгийской территории. Так планы германского командования стали известны противнику.

Я же приветствовал любую задержку, поскольку был одержим только идеей мира. Как я полагал, Гитлера можно было свергнуть во время переговоров или после заключения мира, все зависело от обстоятельств. Различные нейтральные страны справедливо попытались воспользоваться зимними холодами (когда было трудно сражаться), чтобы попытаться инициировать мирные переговоры.

Насколько я помню, первая такая попытка исходила от монархов Бельгии и Голландии, в начале ноября 1939 года предложивших свое посредничество. Вначале с этим предложением кулуарно ознакомили наших послов в Брюсселе (барона фон Бюлова-Шванте) и Гааге (графа фон Цех-Буркесрода), конечно, без ведома Риббентропа и Гитлера и вопреки намерениям последних. Оба посла действовали с моего согласия. К сожалению, реакция Лондона на это предложение оказалась отрицательной, поэтому Гитлеру никоим образом ничему не удалось помешать.

На Рождество в декабре 1939 года римский папа Пий XII выступил с обращением, в котором содержались все необходимые условия примирения. Содержание речи скрыли от немецкой общественности, и доктор Геббельс знал почему: немецкая общественность полностью одобрила бы его. В то время лично я был убежден, что, если бы кто-нибудь спросил у любого немецкого солдата его мнение, он бы попросил только о мире.

Нечто подобное я высказал епископу Бергграву, когда тот приехал ко мне в январе 1940 года. Я уже рассказывал об этом человеке, занимавшем должность примаса{Примас – высшее духовное лицо в католической и англиканской церквях того или иного государства.} Норвежской церкви, тесно взаимодействовавшего с королем Хоконом VII. Мы были знакомы еще с тех времен, когда я находился в Осло. В декабре 1939 года он разговаривал с лордом Галифаксом и другими британскими членами министерства иностранных дел в Лондоне. В январе он был на встрече с английскими и французскими церковными лидерами в Голландии; они работали, естественно, над соглашением с английским правительством, набрасывая документ, который мог подвести основание под программу мира.

В связи с этим Бергграв навестил меня. Как было приятно увидеть моего мудрого, простого, добросердечного друга из Норвегии и знать, что он тоже работает над достижением мира. Под свою личную ответственность я вдохновил епископа продолжить свою деятельность. Не только в Англии требовалось подготовить почву для дальнейших усилий в этом деле. Мы также нуждались в более конкретных доказательствах желания противника достичь мира, чтобы параллельно стимулировать и продвигать движение за мир в Германии.

Тотчас после начала войны я позаботился, чтобы бывший советник нашего посольства в Лондоне доктор Тео Кордт был отправлен в Швейцарию, откуда он смог завязать тайные контакты с Лондоном. В конце осени 1939 года этот канал заработал, а зимой 1939/40 года связь установилась, и той же зимой через Ватикан англичане сообщили, что готовы, в случае смены режима в Германии, ожидать изменения курса, «держа винтовку на изготовку». Не стану утверждать, что в таких условиях смена режима не привела бы к осложнениям в области внешней политики, но разве можно было придумать что-то лучшее? И как долго продолжали бы нам верить? После французской кампании мая – июня 1940 года все дальнейшие прощупывания наталкивались на молчание со стороны английского правительства.

В начале 1940 года Гитлер сам получил предложение о посредничестве, оно поступило из Италии. В то время она не считалась нейтральной страной, но была «невоюющей», то есть, как все считали, готовой вступить в войну. Наш посол в Риме Макензен считал, что Италия вступит в войну, как только будет готова. Я был не согласен с этим, считая, что Италия вступит в войну при любом состоянии ее вооружений, как только появится надежда на успех. И вот теперь Муссолини обратился с письмом к Гитлеру, и оно явно пролило воду на мою мельницу. Вот что я написал в своем официальном комментарии по этому поводу: «Муссолини предлагает, чтобы мы не стремились к военному решению на Западе, сдерживая свои военные устремления. Он предлагает свои услуги в проведении мирных переговоров. Если Германия откажется от этого предложения, то он будет считать себя свободным от всяких обязательств. Это письмо означает, что наши с Италией дороги расходятся».

Выраженная в последнем предложении точка зрения поддерживалась тем, что в своем письме Муссолини упрекал Риббентропа, а тем самым и Гитлера, что тот до самого начала войны не верил в то, что западные державы вмешаются. Естественно, что Риббентроп попытался все отрицать. Но на самом деле он навязывал эту абсолютно ошибочную точку зрения летом 1939 года всякому, включая и германских дипломатов из Южной Америки, вызванных в Берлин, а также Чиано, причем последнему в особенности. И Гитлер стоял на той же неправильной позиции в разговоре с Чиано 13 августа и неустанно подчеркивал, что «не отойдет» от нее.

Однако Гитлера было невозможно переубедить, он не ответил и тем самым заставил Муссолини спустя два месяца отказаться от собственного письма и повести себя так, как будто он поставил свою подпись в угоду кому-то. Итальянский посол Аттолико, вдохновивший его на это письмо и откровенно стремившийся к миру, стал настолько непопулярен в Берлине, что Риббентроп потребовал его отзыва. Отъезд Аттолико был для меня настоящей потерей, поскольку означал потерю канала связи с Римом. Со временем даже Муссолини и Чиано поняли, какого профессионала в лице Аттолико они потеряли. В качестве благодарности они дали ему пост посла в Ватикане, и, заняв его, он, к сожалению, вскоре умер.

Его преемник Дино Альфиери прибыл в Берлин с лучшими намерениями, он был моложе Аттолико и гораздо динамичнее. Он и не скрывал тот факт, что служил в министерстве пропаганды; и это чувствовалось (по сравнению с Аттолико). Альфиери любил общество, его дом всегда был полон гостями, здесь можно было встретить всех красавиц Берлина. Его необычайно заботило, какие знаки внимания он должен оказать окружающим, причем самым разным людям, если кто-то преуспевал в чем-то, праздновал день рождения или юбилей. Альфиери всегда посылал цветы, итальянские фрукты вместе со своими поздравлениями, однажды он даже послал нашему сыну, находившемуся на фронте, серебряный кубок, как лучшему наезднику в своем полку.

Поскольку сам посол проявлял такую активность, его жене, синьоре Карлотте Альфиери, в их доме оставалось делать немногое. Она происходила из хорошей миланской семьи и завоевала все сердца своей интеллигентностью, основательностью и добротой.

Однажды за столом она измучила меня тем, что последовательно и детально опровергала квиетизм (религиозное учение, доводящее идеал пассивного подчинения воле Бога до требования быть безразличным к собственному спасению. – Ред.), в другой раз развивала передо мной хорошо обоснованную точку зрения по поводу тирании и убийства тирана. Во время одной из вечеринок у Геринга она почти час заставляла его выслушивать советы насчет улучшения отношений с Ватиканом.

Еще раньше Альфиери понял, что Риббентроп оказался слишком сложным партнером, а все попытки итальянского посла встречаться с германскими руководителями примерно раз в три или четыре недели вызывали замешательство. Возможно, он понял бы это раньше, если бы заметил, что в верхах смотрят на него с подозрением.

В январе 1940 года я получил две типичные дешифрованные телеграммы от бельгийского посла в Риме, попавшие в наши руки. Он сообщал в Брюссель, что, по словам Чиано, немецкое вторжение в Бельгию предрешено, и даже назвал его предполагаемую дату. Макензен не поверил в эти телеграммы, да и я в то время никак не хотел верить в то, что сейчас хорошо известно, – в частности, в то, что именно Муссолини лично распорядился, чтобы такую информацию предоставили бельгийцам. Из отрывка из дневника Чиано от 26 декабря 1939 года следует, что Муссолини также фактически желал поражения Германии. Разве в таких условиях можно было рассчитывать на действительно полезный совет из Рима?

Еще одно важное предупреждение воздержаться от начала военных действий на Западе поступило к нам в середине февраля 1940 года от США, в форме заявления, сделанного во время путешествия по Европе заместителем госсекретаря США Самнером Уэллесом.

Во Франции к нему отнеслись скептически, в Германии приняли осторожно, в Англии полностью поверили. Сам я видел в поездке Уэллеса не только проявление американской внешней политики, но рассматривал ее как составляющую внутренней политики США, поскольку до выборов 1940 года Рузвельт не мог предпринимать явных шагов, чтобы восстанавливать мир. Я не исключал того, что, не имея желания воевать в Англии и Франции, Рузвельт стремится к снижению напряженности, чтобы использовать передышку в военных действиях для начала мирных переговоров.

В конце визита Уэллеса в Берлин мне казалось, что вся его поездка была затеяна для того, чтобы способствовать движению американцев в сторону мира к концу марта, может быть и за счет сотрудничества с Муссолини. С. Уэллес говорил мне, что начало войны будет означать конец всех переговоров, поскольку для США, равно как и для других стран, это означает опасность того, что все, что делает жизнь заслуживающей того, чтобы жить, может быть разрушено. Осознавая такую перспективу, США не могли оставаться безучастными. Уэллес повторил мне это на вокзале перед отъездом, заметив, что, если его предупреждение проигнорируют, Соединенные Штаты не смогут остаться в стороне. Уэллес также добавил, что, если бы Риббентроп ясно выразил ему германскую точку зрения, тогда, насколько ему кажется, его поездка в Европу не была бы напрасной. С другой стороны, он склонен принять взгляды Гитлера. Свои впечатления Уэллес подытожил заявлением, что переговоры в Берлине были интересными и значительными и его обнадежили.

Наше собственное Верховное главнокомандование в связи с визитом Уэллеса выпустило предписание, озаботясь тем, чтобы никто не разговаривал с американцами о мире. Когда сам Уэллес, естественно, в разговоре со мной затронул этот вопрос, я использовал простую методику, чтобы создать впечатление, что я с ним откровенен. Я начал рассказывать Уэллесу о вышеупомянутом предписании и тут же начал доверительно предлагать ему, чтобы он объяснил Гитлеру, что Риббентроп находится на пути к мирному процессу. Я побудил Уэллеса предпринять сделать собственный ход на пути к миру, когда переговоры должны были начаться с Муссолини, но без участия Риббентропа. Уэллес понял мои намеки, как следует из его книги «Время решений», попавшей мне в руки в 1944 году, то есть когда война еще продолжалась. В ней опрометчиво меня компрометировали, что могло иметь существенные для меня последствия. Когда я ее читал, то думал, что Риббентроп вызовет меня для объяснений, но, к счастью, боги хранили меня, он не узнал о книге или, во всяком случае, не прочитал ту ее часть, которая относилась к нашим с ним взаимоотношениям.

Уэллес пишет, как во время конфиденциальной части нашей беседы я отошел в середину комнаты, чтобы избежать прослушивания микрофонами, спрятанными в стенах. Должен признаться, что не помню случившегося, но не стану отрицать сказанного. Я часто пользовался такой предосторожностью и иногда во время доверительных бесед включал музыку по радио, чтобы затруднить прослушивание третьей стороной. Я никогда не чувствовал себя в безопасности из-за спрятанных микрофонов, хотя всегда тщательно обследовал стены моей комнаты. Обычно проверка проводилась не техниками министерства иностранных дел, которые могли быть людьми Риббентропа, а доверенными сотрудниками адмирала Канариса. Конечно, я знал или предполагал, что все мои телефонные разговоры внутри министерства иностранных дел прослушивались агентами из моего собственного министерства и все мои звонки вне ведомства также подвергались записи. Со временем я привык к этому.

Я был совершенно удовлетворен своей встречей с Уэллесом, не думаю, что то, что США не сделали никаких подвижек к миру после его поездки, было связано с возможным отсутствием у их эмиссара инициативы или воображения. В «Дневнике» Чиано от 17 марта 1940 года записано, что Уэллес звонил из Рима президенту Рузвельту и спрашивал его, может ли он принять довольно неопределенное предложение мира. Но он получил отрицательный ответ. К глубокому сожалению, Вашингтон промолчал.

Зима приближалась к концу, а с нею и те шесть месяцев, на которые я надеялся. Все попытки начать переговоры, о которых я знал или в которых был задействован, не привели к успеху. Мы так и не смогли никого убедить, что с Гитлером и Риббентропом Германия никогда не достигнет мира. Те из военных, кто соглашался с нами, были готовы начать действовать против Гитлера, хотя общая ситуация для таких выступлений оказалась неблагоприятной.

Не думаю, что их стоит винить за это, я сам оказался не тем человеком, который смог выполнить свои намерения. Даже сегодня существуют различные точки зрения среди тех, кто имеет непредвзятое мнение, предвидели ли военные (не говоря уже о военно-морском флоте и авиации) такой ужасный конец войны теперь, когда война началась и находилась, заметим, в своей первой и самой удачной стадии.

В марте 1940 года я предпринял короткую поездку на фронт на Западе, чтобы повидаться с нашим сыном Рихардом и зятем Бото-Эрнстом, а также составить собственное впечатление о том, что там происходит. Меня впечатлила не только уверенность в своих силах, выражавшаяся в желании атаковать, со стороны рядовых солдат и низших офицеров, но и скептицизм и нелюбовь к этой войне со стороны высших армейских чинов (далеко не всех – такие, как Гудериан, Рейхенау или Манштейн, буквально жили войной, и благодаря таким командирам и нацеленности на победу германская армия быстро сокрушила в 1940 году французов и их союзников. – Ред.). Все было совершенно противоположно условиям Первой мировой войны, когда существовала тесная связь между монархией и высшими офицерами и не столь близкие отношения между рядовыми солдатами, занимавшими свои позиции, и их непосредственными командирами, офицерами-окопниками. Благодаря быстрому завершению польской кампании в сентябре 1939 года германские солдаты чувствовали свое превосходство над французами. Можно ли было считать такой момент подходящим для восстания генералов?

Тем временем в ОКВ и в Генеральном штабе сухопутных войск разрабатывались планы кампании на весну 1940 года, готовились и новые ослепительные победы. Политическая слепота, установившаяся в то время, привела позже к всеобщей катастрофе.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.