Глава V Явление Антихриста
Глава V
Явление Антихриста
Совсем не «золотое пятилетие»
Гибель Агриппины традиционно считается рубежной датой в истории правления Нерона. Она полагается концом «золотого пятилетия» и началом того времени, когда император-матереубийца окончательно раскрылся перед всеми во всех своих отвратительных качествах. Собственно, второе пятилетие принципата Нерона и есть время, когда он стал тем, кем и суждено ему было остаться в истории, — безжалостным тираном, убийцей достойнейших людей. Строго говоря, такое деление достаточно условно. Нрав Нерона как раз и сложился в то самое славное пятилетие, с легкой руки великого Траяна, именуемое «золотым». И в эти годы Нерон отвратительно безобразничал, развратничал, организовал убийство Британника, и потому бесчеловечная расправа над Агриппиною, задуманная и предрешенная в те самые «золотые годы», увенчала собой закономерный итог первого пятилетия Неронова правления.
Но разница между двумя пятилетиями все же есть, и она весьма существенна. В первое пятилетие Нерон не часто вмешивался в дела государственные, предоставляя управление империей надежным и многоопытным советникам, каковыми в первую очередь были Сенека и Бурр. Они прекрасно знали свое дело и держава римская благоденствовала в эти годы. В ней царил внутренний покой, успешно шли дела внешние. Разного рода безобразия Нерона не выходили за пределы дворца на Палатине и ближайших к нему римских улиц. Политические расправы были редкостью, убийства поражали именами жертв, но исчислялись единицами. Во второе же пятилетие все подспудно таившееся зло стало все более и более прорываться наружу. Изменилось и отношение римлян к Нерону. Матереубийце полного прощения быть не могло. Время, конечно, сглаживало жуткие подробности расправы Нерона с Агриппиной, восприятие трагедии становилось не столь острым, но полного забвения здесь быть уже не могло. Как матереубийца Нерон был уникален в римской истории и прощению не подлежал. Но здесь в первую очередь речь шла о собственно римлянах, жителях Вечного города и его окрестностей. Даже в остальной Италии, не говоря уже о провинциях необъятной Империи, злодеяния Нерона так остро не воспринимались, если воспринимались вообще, поскольку никак их не затрагивали. Жизнь там оставалась вполне благополучной, исключая мятежные территории, да и там не Нерон ведь был причиною бедствий. Доходившие слухи о жестоких поступках Нерона, его экстравагантном поведении могли удивлять, шокировать, но массой населения воспринимались достаточно равнодушно. Перемены в Нероне замечались лишь теми, кого они непосредственно касались и кто мог знать о них не понаслышке.
Грозные намеки на возможные перемены в судьбе Нерона случились в 60 году, уже на следующий год после гибели августы-матери. Появилась комета, а она по распространенным представлениям римской толпы могла предвещать перемену власти. Тут же случилось еще одно необычное природное явление, мгновенно истолкованное в подтверждение слухов, порожденных явлением кометы: когда Нерон возлежал за трапезой в триклинии одной из загородных вилл, внезапно молния ударила прямо в стол, на котором были расставлены приготовленные для пиршества яства. В довершение всего Нерон неосторожно искупался в считавшихся священными водах Марциева источника близ Рима, после чего сильно заболел. В народе немедленно сочли, что Нерон заслужил гнев богов за осквернение священных вод Марциева источника и за это наказан ими жестокой болезнью.
Подобные сочетания — комета, молния, болезнь, посланная богами в наказание, — не могли не смутить души римлян. Будучи народом, весьма подверженным суевериям, а такая внезапная триада происшествий явно рокового оттенка могла смутить даже людей вполне чуждых обычным предрассудкам, римляне сделали напрашивающийся вывод: дни правления Нерона сочтены и пора задуматься о достойном его преемнике.
Что требовалось от преемника в первую очередь? Римляне той поры еще не предполагали прихода времени, когда любой удачливый полководец, опирающийся на преданные ему легионы, будет считать себя вправе претендовать на императорский пурпур. Современники Нерона пока еще полагали, что именоваться цезарем, августом, исполнять обязанности принцепса и гордо титуловаться императором может только человек, принадлежащий к славному роду Юлиев — тот, в котором действительно течет хоть какая-то толика крови божественного Юлия и божественного Августа. Потому-то славные квириты не особо утруждали себя гаданиями насчет имени возможного преемника обреченного, согласно всем знамениям, на уход от власти Нерона. Немедленно всплыло имя Рубеллия Плавта. Да, да, того самого Рубеллия Плавта, которого уже не слишком давно подозревали в претензиях на власть, да еще как креатуру Агриппины!
Увы, не раз в человеческой истории бывало и бывает, что именно достойные качества становятся причиной бедствий ни в чем ином не повинного человека. Рубеллий Плавт мало того, что принадлежал к роду Юлиев, будучи таким же потомком Августа, что и сам правящий принцепс, был молод, а значит, подобно Нерону мог рассчитывать на историческую перспективу, но был еще и человеком, славным своими личными достоинствами. По словам Публия Корнелия Тацита, «он чтил установления предков, облик имел суровый, жил безупречно и замкнуто, и чем незаметнее, побуждаемый осторожностью, старался держаться, тем лучше о нем говорили в народе».[146]
Для полного «счастья» отцовский род Плавта происходил из Тибура, близ которого молния и ударила в пиршественный стол Нерона! Немедленно пошли разговоры, что достойному Рубеллию самими бессмертными богами предназначается высшая власть в Риме, и «многие, наделенные нетерпеливым и чаще всего обманчивым честолюбием, толкающим их преждевременно восторгаться новым и еще не определившимся, стали окружать его чрезмерным вниманием».[147]
И это при живом, пусть и опасно заболевшем, Нероне!
Впрочем, он быстро оправился от болезни — здоровьем от природы молодой цезарь, как известно, обладал отменным. Известия о слухах, предрекавших утрату им власти и переход ее в руки Рубеллия Плавта, Нерон встретил с обоснованной тревогой. Но на сколь-либо суровые меры в отношении человека, второй уже раз названного в качестве наиболее опасного претендента на высшую власть в Риме и, главное, имеющего на это не меньшие права по происхождению, Нерон вновь не решился. Он сам написал Плавту письмо, в котором предложил тому удалиться в провинцию Азия, где Рубеллий владел наследственными землями. Там он мог безмятежно наслаждаться своей молодостью, а его отсутствие лишило бы повода всякого рода злонамеренных людей распускать столь опасные слухи, угрожающие спокойствию Рима. Благоденствие державы — вот главное для каждого истинного римлянина. Плавту предлагалось проявить действительную преданность Риму, избавив его от угрозы гражданского противостояния из-за нелепых мнений, распространяемых в народе.
Плавт послушно последовал, надо сказать, вполне благоразумному и не обидному предложению Нерона. Из письма императора ведь явственно следовало, что самого Рубеллия Плавта Нерон ни в чем не винит и не подозревает в опасных замыслах покушения на высшую власть. Он всего лишь жертва злонамеренных слухов… Потому-то и предложено ему скромно, по собственной воле и из уважения к доброму совету цезаря удалиться в свои же владения, пусть и достаточно далеко от Рима. Не ссылка ведь, а добровольный отъезд!
Конечно же, Нерон ничего не простил Плавту. Он не забыл и того, что тот фигурировал как претендент на власть еще в истории пусть и с мнимым, но всерьез перепугавшем Нерона заговоре Агриппины. Теперь Плавт был обречен и ему вместе со его женою Антистией и немногими домочадцами, покорно отправившемуся в родовые поместья к мало-азийским берегам, недолго оставалось наслаждаться жизнью. Нерон, только недавно потрясший Рим матереубийством, а ныне смущенный, как и все, роковым смыслом знамений, не мог сразу решиться на расправу со столь известным человеком. Но дело оказалось отложенным не в самый долгий ящик…
Расправой над несколькими сотнями людей Нерону пришлось заняться в следующем году, когда случились события, потрясшие Рим. Собственным рабом в собственном доме был убит префект Рима Педаний Секунд! Происшествие чрезвычайное. Гибель первого должностного лица столичного города Империи, да еще от руки раба — дело неслыханное. И разбирательство его неизбежно становилось делом высших властей Рима, не исключая особу принцепса.
Причина гибели Педания Секунда остается неясной. Оставивший наиболее подробное описание случившейся трагедии Тацит пишет, что «префекта Рима Педания Секунда убил его собственный раб то ли из-за того, что, условившись отпустить его за выкуп на волю, Секунд отказал ему в этом, то ли потому, что убийца, охваченный страстью к мальчику, не потерпел соперника в лице своего господина»[148]
Сопоставление указанных историком причин гибели римского префекта не позволяет сделать однозначный вывод в пользу одной из них. Но все же представляется маловероятным, чтобы раб, получивший неожиданный отказ в ранее обещанном отпущении на волю, стал бы убивать хозяина. Конечно, он был бы возмущен, ибо удар это жесточайший — человек, уже почти ощутивший себя свободным и вдруг обманутый в своих ожиданиях. Но убийство обманщика-хозяина здесь не лучшее средство добыть желанную свободу. Скорее в таком случае раб, скрепя сердце, попытался бы выяснить причину перемены намерений хозяина и сделал бы новую попытку вернуть его расположение и добиться желанного освобождения. Приступ умопомрачения и, как следствие его, убийство обманщика тоже возможны, было бы странным это отрицать, но все же вероятность такой реакции выгладит недостаточно очевидной. А вот убийство в результате гомосексуальной ревности представляется более вероятным. Однополые связи обладают способностью ввергать людей в страсти подлинно безумные, при которых ревность толкает иного партнера на самые отчаянные действия, пролития крови не исключающие. Как, впрочем, это бывает и в обычной человеческой любви. Здесь можно вспомнить литературную классику: в новелле Бальзака «Златоокая девушка» объятая лесбийской страстью женщина убивает свою возлюбленную, не прощая ей измены… с мужчиной. В античные времена, когда однополые связи, особенно в греческом мире, считались в порядке вещей, из-за ревности в таковых приключались самые разные события, даже исторические переломы в судьбах целых государств.
Если верить великому Фукидиду, то началом падения тирании в Аттике стала:
«Отважная попытка Аристогитона и Гармодия, вызванная случайной любовной историей. Более подробным изложением ее я докажу, что даже афиняне, не говоря уже о прочих эллинах, не имеют о своих тиранах и вообще о своем прошлом никаких точных сведений. Дело было так. Когда Писистрат в старости умер тираном (528 г. до н. э.), власть получил не Гиппарх, как думает большинство, но Гиппий, старший из сыновей. Был в то время Гармодий, блиставший юношеской красотой. Один из горожан, Аристогитон, гражданин среднего состояния, находился с ним в любовной связи. Гиппарх, сын Писистрата, покушался было соблазнить Гармодия, но безуспешно, что Гармодий и открыл Аристогитону. Тот, как влюбленный, сильно огорчился и, опасаясь, как бы Гиппарх в своем могуществе не овладел Гармодием силою, немедленно составил замысел, насколько был в силах по своему положению, ниспровергнуть тиранию».[149]
Что ж, возможно Педаний Секунд действительно пал жертвой своего пристрастия к мальчикам, когда стал на пути аналогичного пристрастия своего раба. Но в данном случае причина его смерти мало волновала окружающих. Все немедленно вспомнили соответствующий закон, необходимость использовать каковой не могла не вызвать замешательства у самых законопослушных римлян.
В 10 году до новой эры Август издал указ, опиравшийся на более ранние постановления римского сената, согласно которому все рабы, проживавшие во время убийства под одним кровом с убитым хозяином, подлежали казни. В 57 году особым сенатским указом эта беспощадная мера наказания была подтверждена. Если применить закон в полной мере, надо было казнить четыреста человек, среди которых были и старики, и женщины, и дети, но, главное, сотни людей должны были заплатить жизнью за преступление одного человека.
С точки зрения римской традиции карать взбунтовавшихся рабов надлежало беспощадно, что римляне и демонстрировали в свое время в эпоху грандиозных восстаний рабов в Сицилии в 138–133 и 104–101 годах до новой эры, вспомним шесть тысяч распятых вдоль дорог плененных участников восстания Спартака в 71 году до новой эры. Но там были восстания, лилась кровь, и в необходимости беспощадного наказания бунтовщиков никто из римлян не мог сомневаться. Наказания многих, когда погибали и безвинные, римляне применяли не только к рабам, но и к собственным согражданам. Чего стоит только жестокий обычай децимации — казни каждого десятого, применявшийся в случае трусливого бегства с поля боя войска, если именно так определял случившееся полководец. Понятно, что далеко не все бежавшие были трусами, но слепой жребий при децимации часто падал как раз на тех воинов, которые честно исполняли свой долг и были лишь вовлечены в роковое бегство массой бегущих. Обычай в этом случае не делал никаких исключений. Сила его была как раз в абсолютной беспощадности. Но беспощадность эта диктовалась суровой военной необходимостью.
Здесь же шла речь о беспрецедентной казни нескольких сот совершенно безвинных людей, что и смутило души многих и многих римлян, даром что осужденные были рабами. Потому сочувствие множества простых римлян выплеснулось на улицы города. Как сообщает Тацит:
«И когда в соответствии с древним установлением всех проживающих с ним (Педанием Секундом. — И. К.) под одним кровом рабов собрали, чтобы вести на казнь, сбежался простой народ, вступившийся за стольких ни в чем не повинных, и дело дошло до уличных беспорядков и сборищ перед сенатом, в котором также нашлись решительные противники столь непомерной строгости, хотя большинство сенаторов полагало, что существующий порядок не подлежит изменению».[150]
Здесь нельзя не коснуться положения рабов в тогдашнем Риме. Эпоха больших завоеваний, когда в римские владения поступали десятки, а порой, возможно, и сотни тысяч рабов, была уже давно позади, «золотой век» притока рабов в Рим приходился на II столетие до новой эры со времени побед римлян над Карфагеном во II Пунической войне и над Македонией в войне 200–197 годов до новой эры и вплоть до окончательного завоевания Македонии и Греции к 146 году и взятия Карфагена в том же году. Наиболее массовые поступления рабов на невольничьи рынки были при окончательном завоевании Сардинии в 177 году до новой эры, когда в Риме оказалось так много рабов с этого острова, что они резко упали в цене и еще долгое время римляне употребляли поговорку: «Дешев, как сард». Когда в 167 году до новой эры был жестоко разграблен Эпир, то в рабство было продано 150 000 человек — число беспрецедентное. То ли это была историческая месть эпиротам за беды, причиненные Римской республике царем Эпира Пирром в войне 280–275 годов, то ли просто в небогатом Эпире не было более ценной добычи, нежели его жители, каковых можно было отправить на невольничьи рынки. Безжалостно были проданы в рабство 50 000 сдавшихся карфагенян, когда Сципион Эмиллиан овладел этим городом после трехлетней осады. Массы рабов тогда поступили в италийскую деревню и рабский труд вытеснил с полей римский сельский плебс, бывший основным поставщиком воинов в римские легионы. Это обстоятельство и вызвало к жизни трагически завершившуюся реформаторскую деятельность знаменитых братьев Тиберия и Гая Гракхов.
Эксплуатация недорогих в то время рабов носила весьма жестокий характер, что и вызвало уже упоминавшуюся серию рабских восстаний, участники которых исчислялись десятками тысяч. Считается, что в первом сицилийском восстании 138–133 гг. до новой эры участвовало до 200 000 мятежных рабов, под предводительством великого вождя восставших гладиаторов и рабов Италии Спартака в 74–71 гг. до новой эры по разным источникам сражалось от 70 000 до 120 000 человек. Ко времени Нерона положение сильно изменилось. Последнее заметное восстание рабов в Италии случилось в 24 году в правление Тиберия на юго-востоке Италии в областях Апулия и Калабрия, близ города Брундизий (совр. Бриндизи). Там восстали прежде всего сельские рабы, положение которых было наиболее тяжелым. Жизнь рабов городских заметно отличалась от участи их собратьев по несчастью, обреченных на нелегкий труд в латифундиях крупных землевладельцев. Поскольку в отсутствие новых больших завоеваний и победоносных войн приток рабов в римские владения в эпоху империи заметно сократился, стоимость рабов заметно возросла. В городах число рабов возрастало прежде всего путем естественного прироста их в рабских семьях. В богатых домах, где число рабов могло достигать не одной сотни человек, как это было и в доме Педания Секунда, образовывались целые династии рабов. Необходимость более мягкого отношения к городским рабам диктовалась и их профессиональными занятиями домашней прислуги, врачей, учителей, умельцев в разного рода бытовых делах, а также и немалой их стоимостью. Для римлян времен Нерона поговорка «дешев, как сард» была свидетельством времен, давно минувших. Постоянное общение с рабами, которые жили семейной жизнью в доме хозяина, с теми, кого хозяева знали с младенчества, неизбежно приводило к относительно мягкому обращению с ними. Хозяева начинали видеть в них просто людей, по воле судьбы лишенных свободы. Тем более что среди хозяев-рабовладельцев в те годы было совсем немалое число либертинов, которые сами побывали в рабской шкуре. Даже собственная удачливость не заставляла их забыть о недавних временах. Не зря Петроний в «Сатириконе» приводит описание стены дома процветающего либертина Тримальхиона, не могущего забыть свое прежнее состояние и гордящегося его успешным преодолением:
«Я же… не поленился пройти вдоль всей стены. На ней изображен невольничий рынок, и сам Тримальхион, еще кудрявый, с кадуцеем в руках, ведомый Минервою, торжественно вступал в Рим (об этом гласили пояснительные надписи). Все передал своей кистью добросовестный художник и объяснил в надписях: и как Тримальхион учился счетоводству, и как сделался рабом-казначеем. В конце портика Меркурий, подняв Тримальхиона за подбородок, возносил его на высокую трибуну. Тут же была и Фортуна с рогом изобилия, и три Парки, прядущие золотую нить».[151]
При всей очевиднейшей язвительности — Минерва, сопровождающая Тримальхиона на невольничий рынок, Меркурий, его возносящий, Парки, прядущие золотую нить его судьбы, — путь раба в либертины обрисован достаточно точно и убедительно. Стоит привести и слова самого Тримальхиона о рабстве.
«Друзья, — сказал… Тримальхион, — рабы — тоже люди, одним с нами молоком вскормленные, и не виноваты они, что Рок их обездолил. Однако по моей милости скоро все они напьются вольной воды. их всех в завещании своем отпустил на волю».[152]
Какую бы брезгливость ни вызывал в целом образ Тримальхиона, в убийственно сатирической манере созданный блистательным талантом Гая Петрония, его рассуждения о рабстве человечны, а готовность отпустить по завещанию всех своих рабов на волю едва ли осмеивается.
Нельзя не упомянуть, особенно в связи с трагической судьбой и самого Педания Секунда, и его рабов, и о сексуальной стороне, в данном случае, даже бисексуальной стороне пребывания рабов в хозяйском доме, о которой сообщает тот же Тримальхион:
«И все же четырнадцать лет я был любимчиком своего хозяина; ничего тут постыдного нет — хозяйский приказ. И хозяйку ублаготворял тоже. Понимаете, что я хочу сказать».[153]
Доброе отношение к рабам звучало в Риме и на куда более высоком уровне. Еще в первой половине II века до новой эры во время наибольшего наплыва рабов в Рим, когда римляне никак не могли похвастаться по отношению к невольникам особым человеколюбием, знаменитый Марк Порций Катон Старший, прославивший себя не только бессмертными словами «Puto, Carthagenum delendum esse!» — «Полагаю, Карфаген должен быть разрушен», но и не менее знаменитым трудом о сельском хозяйстве, предупреждал современников:
«Рабу не должно быть плохо: он не должен дрожать от холода и голодать».[154]
Современник Нерона Луций Юний Модераст Коллумела считал необходимым доброе отношение к рабам, как сельским, так и городским, нормой жизни:
«С рабами нужно соблюдать следующее, и я не раскаиваюсь в том, что это соблюдал: что я со своими сельскохозяйственными рабами, поскольку они себя хорошо вели, разговаривал в непринужденной манере, как с городскими рабами, и так я заметил, что подобная дружелюбность господина облегчала продолжительную работу, я даже шутил с ними и, более того, разрешал шутить им. Нередко я обсуждал с ними какие-нибудь новые планы, как будто бы у них было больше опыта, этим я подчеркивал их ум и сообразительность. Я понял также, что они охотнее исполняли работу, если считали, что она была задумана вместе с ними и осуществлялась по их совету».[155]
Наконец Сенека, первый ум той эпохи, прямо писал:
«Это рабы, но еще и люди. Это рабы, но еще и друзья из скромного сословия. Это рабы, но и твои собратья, так как ты должен думать, что свобода и несвобода зависят от власти судьбы».[156]
Так мыслил философ Сенека. В реальной жизни он рассуждал жестко: «Сколько рабов — столько врагов».
Реакция множества простых римлян на беспощадность сената в отношении рабов убитого Педания Секунда однозначно свидетельствует, что человечное отношение к рабам среди населения столицы можно уверенно полагать широко распространенным, если не господствующим. Не без воздействия народных настроений многие сенаторы решительно воспротивились намеченной казни, но тут в дело вмешался истинный хранитель добрых традиций предков, потомок одного из главных убийц Гая Юлия Цезаря сенатор Гай Кассий Лонгин, чья горячая и пространная речь, скрупулезно приведенная в «Анналах» Тацита, решила окончательно судьбу четырехсот человек.
Аргументация Кассия носила четко построенный и предельно жесткий характер, что не могло не быть убедительным для сенаторов, для большинства которых мысль того же Сенеки, приводимая выше, «сколько рабов — столько врагов» вовсе не была абстракцией, а заключала в себе опаснейшую реальность. Если низы не отличались особо глубокой исторической памятью, то просвещенные верхи римского общества, а сенаторы — отцы отечества — тем более, прекрасно знали историю времен минувших, наполненную массовыми возмущениями рабов. С теми событиями сразу сопоставлялись любые осложнения в дни текущие и возникали сразу же пугающие параллели. Когда через пару лет произойдет возмущение гладиаторов в Принесте, то в Риме немедленно вспомнят о временах Спартака. Незначительность бунта здесь не должна вводить в заблуждение и наводить на ироническую мысль, что у страха-де глаза велики. Потрясшее всю Италию восстание Спартака начиналось-то с побега из школы гладиаторов в провинциальной Капуе каких-то семидесяти восьми человек… Потому необходимость держать людей рабского состояния в страхе и в наказании их руководствоваться беспощадностью верхам римского общества была очевидной. Кассий знал, к кому он обращается. Вот наиболее яркие места его пространной речи:
«У себя в доме убит поднявшим на него руку рабом муж, носивший консульское звание, и никто этому не помешал, никто не оповестил о готовящемся убийстве, хотя еще нисколько не поколеблен в силе сенатский указ, угрожающий казнью всем проживающим в том же доме рабам».[157]
Здесь Гай Кассий то ли передергивал факты, что скорее всего, то ли не знал действительных обстоятельств убийства Педания Секунда. Убийство префекта было делом одного человека, действовавшего, что очевидно, в приступе ярости из-за нанесенной ему жестокой обиды, и потому никто в доме не мог знать заранее о его намерениях и уж тем более предупредить убийство.
Кассий продолжал:
«Постановите, пожалуй, что они освобождаются от наказания. Кого же тогда защитит его положение, если оно не спасло префекта города Рима? Кого убережет многочисленность его рабов, если Педания Секунда не уберегли целых четыреста? Кому придут на помощь проживающие в доме рабы, если они даже под страхом смерти не обращают внимания на грозящие нам опасности? Или убийца и в самом деле, как не стыдятся измышлять некоторые, лишь отомстил за свои обиды, потому что им были вложены в сделку унаследованные от отца деньги или у него отняли доставшегося от дедов раба? Ну что ж, в таком случае давайте провозгласим, что, убив своего хозяина, он поступил по праву».[158]
Признать убийство рабом хозяина правым делом? Нет, такого почтенные римляне вынести не могли.
Далее оратор обращался к исторической памяти, к заветам и обычаям предков, что для римлян всегда было особо значимо и часто служило руководством к действию:
«Душевные свойства рабов внушали подозрение нашим предкам и в те времена, когда они рождались среди тех же полей и в тех же домах, что мы сами, и с младенчества воспитывались в любви к своим господам. Но после того как мы стали владеть рабами из множества племен и народов, у которых отличные от наших обычаи, которые поклоняются иноземным святыням или не чтят никаких, этот сброд не обуздать иначе, как устрашениями. Но погибнут некоторые безвинные? Когда каждого десятого из бежавших с поля сражения засекают палками насмерть, жребий падает порою и на отважного. И вообще, всякое примерное наказание, распространяемое на многих, заключает в себе долю несправедливости, которая, являясь злом для отдельных лиц, возмещается общественной пользой».[159]
Заключительное рассуждение Гая Кассия Лонгина об общественной пользе массового наказания, не исключающего гибели и ряда безвинных, хорошо укладывается в пословицу, возникшую в иные времена и в очень далекой от Рима стране: «Лес рубят — щепки летят».
Речь потомка убийцы Цезаря произвела на отцов отечества должное впечатление. Сенат принял решение о казни рабов Педания Секунда. Но тут выяснилось, что население Рима вовсе не разделяет решимость верных заветам предков верхов. На улицах и площадях Рима собралась целая толпа, сочувствующая невинным жертвам чужого преступления, пусть они и были рабского состояния. Демонстрация грозила перерасти в бунт — в толпе многие готовы был взяться за камни и факелы. Положение спас Нерон. Он издал специальный указ, в котором жестоко разбранил тех, кто не желает повиноваться закону и, главное, велел выставить воинские заслоны на всем пути следования осужденных к месту казни.
Чем руководствовался император? Едва ли почтением к закону и уважением к сенату. И то и другое ему всегда были в тягость. Но император, уступающий воле мятущейся черни? Испугавшийся угрозы бунта? Это было бы вопиющим признанием слабости, как собственной, так и власти верховной вообще. Здесь Нерон не мог пойти на уступку. Возможно, и опытные советники Бурр с Сенекой подсказали ему, как должно действовать. Цезарь обязан был продемонстрировать всем решимость в отстаивании незыблемости даже самых суровых законов. Напомним, «суров закон, но закон» — вот краеугольный камень правового мышления истинного римлянина. Конечно, едва ли Нерон действовал здесь по убеждению. Тут уместно вспомнить другую поговорку времен позднейших: «Noblesse oblige» — «Положение обязывает». Чем Нерон решительно отличался от иных тиранов всех времен и народов, так это нелюбовью к казням и отвращением к кровопролитию, во всяком случае, к созерцанию такового. Его беспощадность относилась к тем, кто был, а порой просто казался опасным для его власти. Но здесь отказ от казни рабов выглядел бы как испуг власти перед угрожающей мятежом толпой, что было для принцепса делом действительно опасным. Потому, проявляя решимость, Нерон показывал всем силу своей власти, а сенат должен был в очередной раз понять, что его постановление проводится в жизнь лишь потому, что его решительными мерами поддержал император.
В то же время Нерон не упустил возможности проявить великодушие и заодно пресечь инициативы не в меру ретивых в своей суровости сенаторов. Когда сенатор Цингоний Варрон внес предложение выслать из Италии всех вольноотпущенников, проживавших в доме Педания Секунда, то принцепс этому решительно воспротивился «дабы древнему установлению, которого не могло смягчить милосердие, жестокость не придала большую беспощадность».
Не забудем и о той незаурядной роли, каковую играли в Риме тех лет, не исключая и его политическую жизнь в самых высоких сферах, вольноотпущенники. Либертинов было много в окружении самого Нерона, и потому жестокость к ним, да еще и неоправданная, законом, кстати, и не предусмотренная, была бы явно неуместной. Великодушие Нерона в отношении либертинов не было делом случайным.
Еще в начале своего правления в 56 году Нерон не позволил сенату принять решение о безусловном праве патрона лишать своего либертина свободы, если тот перед ним в чем-либо провинился, вполне справедливо решив, что обвинения хозяевами своих бывших рабов должны рассматриваться в сенате всякий раз по отдельности. В отношении вольноотпущенников Нерон даже совершал поступки, рассматриваемые многими как «умаление доброй славы принцепса».[160] Он лишил свою нелюбимую тетушку Домицию Лепиду патроната над вольноотпущенником Паридом, приказав суду признать Парида свободнорожденным.
Да, для либертинов время правления Нерона явно было не худшим. И среди них, конечно, было немало жестоко пострадавших, но это касалось лишь тех, кто пребывал в опасной близости к трону.
Начало нового 62 года сулило, казалось, продолжение великодушных и справедливых деяний Нерона, коими так прекрасно было ознаменовано «золотое пятилетие».
Претор Антистий, бывший ранее народным трибуном и запятнавший себя при этом злоупотреблением властью, распорядился освободить из-под стражи задержанных за всяческие буйства на улицах «неумеренно пылких поклонников актерских талантов» — обнаружил в себе дар стихотворства и стал сочинять стихи, поносящие Нерона. Творения свои он сделал общественным достоянием, декламируя их на многолюдном пиршестве у некоего Остория Скапулы. Все это могло бы и обойтись без последствий, если бы присутствовавший на пиру зять Гая Софония Тигеллина Коссуциан Капитон, недавно тщанием тестя вновь обретший звание сенатора, не сделал бы по всей форме политический донос о чтении крамольных виршей, оскорбляющих правящего принцепса. Налицо было то, что попадало под изданный еще при Тиберии Закон об оскорблении величества («Criment laesae majestatis»). И, что особенно важно, это был первый случай применения этого страшного закона в правление Нерона. Закон карал дерзкого оскорбителя великого цезаря смертью, так что над Антистием нависла угроза. Сенатор Юний Марулл, которому предстояло в будущем году быть консулом, решительно предложил самый строгий приговор: Антистия долженствовало отрешить от претуры, а затем предать смерти в соответствии с установлениями предков — удавить петлей. Сенаторы дружно поддержали страшный приговор, предоставляя цезарю простор для великодушной его отмены, но тут все испортил вечный оппозиционер, сенатор Тразея Пет. Наверняка прекрасно понимая всю происходившую на его глазах игру, не испытывавший к Нерону никаких добрых чувств отважный сенатор внес предложение ограничиться конфискацией имущества виновного и ссылкой его на какой-либо отдаленный остров. При этом Тразея буквально рассыпался в восторженных оценках достоинств Нерона и его правления, сделав вывод, что при столь выдающемся принцепсе сенат, не связанный никакими посторонними соображениями, а следовательно, совершенно свободный в своих решениях, не имеет права выносить смертный приговор, пусть даже обвиняемый его по всем статьям заслужил. Это была, конечно же, изощренная издевка и над Нероном, и над раболепным сенатом, совсем недавно покорно внимавшим чудовищной лжи о самоубийстве Агриппины. Но придраться было не к чему. Тразея блестяще продумал и построил свое выступление! Конец его речи носил уже характер абсолютно серьезный и, можно смело сказать, программный:
«Палач и петля уже давно отошли в прошлое, и мера наказания предусматривается соответствующими законами, на основании которых, а не в зависимости от свирепости судей назначается кара. И чем дольше, после того как имущество осужденного подвергнется конфискации, он будет влачить на острове отягощенную преступлением жизнь, тем более жалким станет он как личность, являя собой вместе с тем величайший пример снисходительности со стороны государства».[161]
Достойно сожаления, что эта речь Тразеи Пета известна только в кратком пересказе Тацита. Сохранись она полностью — быть бы ей непревзойденным образцом римского политического красноречия!
Последствия выступления Тразеи были потрясающими: пораженные его речью сенаторы просто забыли, в какое время и при каком правителе они живут, и подавляющим большинством голосов поддержали предложение о замене Антистию казни на ссылку с конфискацией имущества. Какой силой духа и каким искусством красноречия надо было обладать, чтобы сломить такое раболепие! Оно ведь, казалось, уже давно было в крови всего этого собрания, по недоразумению продолжавшего именоваться сенатом римского народа. Поступок Тразеи на слушании дела Антистия воистину подвиг честного человека. Подвиг тем более значимый и удивительный, что произвел он столь неожиданное общественное воздействие. Конечно, можно вспомнить, что Тразея как бы ничем не рисковал, поскольку реальная казнь Антистию не грозила, и Нерон всенепременно его оправдал бы, как, собственно и было задумано. Но показать Нерону, что не один он может заставить сенат идти за собой, голосовать так, как ему угодно, — вот что вызывает наибольшее восхищение потомков. И это ведь при том, что Тразея был, по сути, явным оппозиционером — все помнили его вызывающий уход из сената в 59 году, когда шло заседание, посвященное заслушиванию послания принцепса о судьбе Агриппины. Значит, поддержать его — не угодить Нерону. И ведь поддержали!
Перепуганные столь внезапным поворотом дела консулы не решились оформить такое решение сената как законный Senatus consultum — постановление сената. Они предпочли осторожно проинформировать Нерона о подавляющем большинстве сенаторов, за данный приговор проголосовавшем. К чести Нерона, он, колеблясь между естественным в его положении гневом и сдержанностью, каковую диктовало ему благоразумие, предпочел после некоторого промедления отправить в сенат письменный ответ. В письме император напоминал, что Антистий не знал от него никаких обид, и потому тяжелейшие обиды были нанесены цезарю без всякого повода с его стороны. Такой проступок заслуживает воздаяния со стороны сената в полном соответствии со своей значительностью, что было бы только справедливо. Тут же Нерон прямо заявлял о своем намерении воспрепятствовать суровому приговору и потому он ни в коем случае не намерен воспрепятствовать сенаторам в проявлении умеренности. Сенаторы, писал Нерон, могут решить дело Антистия так, как им будет угодно. Дабы показать всем, что его великодушие все равно простирается дальше того, к какому Тразея Пет склонил сенаторов, Нерон сообщал им, что они вообще могут полностью оправдать подсудимого.
Поведение Тразеи было, конечно же, вызовом Нерону, но тот пока не считал непокорного сенатора опасным для себя всерьез. Возможно, Нерона и смутила поддержка сенаторами Тразеи. Но самое главное было то, что формально к Пету нельзя было придраться: по форме речь его была к Нерону почтительна до чрезвычайности, по содержанию дерзновенно предвидела планы Нерона, но ведь не противоречила им.
Еще с одним важнейшим положением, прозвучавшим в речи Тразеи, Нерон был вполне согласен — протест против смертной казни он не мог осудить. Все знали, смертные приговоры он не жаловал. Беда была в другом: внесудебная расправа с опасными по его мнению людьми, убийства, представляемые как естественная смерть, приказы покончить с собой — все это оставалось в арсенале Нерона и по мере необходимости, насколько он это ощущал, пускалось в ход. Массовых репрессий Нерон не любил, да и смысла в них не видел, но жертвы его, пусть и не очень многочисленные, все были люди с именами громкими, способы расправы выглядели особо отвратительно из-за вопиющей лжи, каковой он пытался их прикрыть. Отсюда восприятие современниками и потомками злодеяний Нерона было куда более острым, нежели кровопролитий, совершенных другими цезарями, на совести которых гибель тысяч и даже десятков тысяч ни в чем не повинных людей.
Вернемся к событиям 62 года. Заслуживает внимания история ссылки Фабриция Вейентона. Он прославился написанием книги, из содержания коей следовало, что завещать ему потомкам нечего, кроме старательно собранных порочащих многих сенаторов и жрецов сведений. Наверняка далеко не во всех случаях подлинных, но являющих собою всякого рода грязные сплетни и наговоры. Выяснилось, однако, что Вейентон нечистоплотен не только в своих рукописных деяниях, но и в делах служебных: пользуясь до поры до времени расположением Нерона, он торговал высшими государственными должностями. Эта деятельность Вейентона была изобличена Туллием Гемионом, и Нерон, поскольку речь зашла о коррупции в самых верхах общества, лично вмешался в дело и довольно быстро и успешно в нем разобрался. Изобличенный Вейентон был с позором изгнан из Италии, а его пасквильную книгу Нерон повелел сжечь. Было бы несправедливо воспринимать этот поступок принцепса как покушение на свободу слова. Это было противодействие разнузданности и клевете. Правда, огненный приговор «Завещанию» Вейентона поначалу прибавил книге популярности. Запретный плод всегда был и будет сладок, потому небезопасную для хранения книгу старательно разыскивали и внимательно читали. Должно быть, прежде всего те, кого Вейентон не упомянул в своем пасквиле. Ведь многим приятно читать пренеприятное об окружающих! Скорее всего, книга носила характер клеветнический, нежели разоблачительный. Когда запрет на нее минул, творение Вейентона быстро оказалось в забвении.
В деле Вейентона Нерон проявил себя достойно, и даже такой строгий его судья, как Публий Корнелий Тацит, пишет об этом не без одобрения.
Но вскоре произошли события, ставшие окончательным переломом в правлении Нерона, которые и современники, и потомки однозначно оценивают самым печальным образом.
Сначала тяжелая болезнь — опухоль горла — сразила префекта претория Афрания Бурра. Многие говорили об отравлении его по приказу Нерона, но убедительных доказательств этого нет. Здесь свою роль могла сыграть память современников об отравлении Британника и очевидная способность Нерона избавляться даже от самых близких к нему людей, особенно тех, перед кем он был в долгу.
На место Бурра Нерон назначил сразу двух префектов претория: одного для успокоения мнения народного, другого же, любезного себе. Первый — Фений Руф, отличившийся прекрасной организацией бесперебойного снабжения Рима продовольствием и потому, естественно, народом очень любимый. Второй, Софоний Тигеллин, известен тем, что был участником самых сокровенных развратных развлечений Нерона. Об этом человеке в истории не сохранилось ни одного доброго слова. Понятно, что такой дуумвират префектов преторианских когорт не мог быть продолжительным. Достоинства Руфа были столь же очевидны, как и порочность Тигеллина. Но поскольку любовь народа к Руфу не могла не раздражать Нерона, а Тигеллин был, что называется, наперсником, то нетрудно было предвидеть, кто из двух играет большую роль при императоре и кому вскоре предстоит уйти.
По смерти Бурра пало и влияние Сенеки. Видя явное ослабление позиции воспитателя принцепса, одни люди из его окружения ринулись возводить всевозможные обвинения на Сенеку. Другие пытались по-дружески предупредить воспитателя и пока еще главного советника принцепса о происках против него, о целом потоке опасных обвинений. Мудрый Сенека, чувствуя уже по поведению Нерона, что его государственному служению вот-вот будет положен предел, решил предупредить такую развязку и сам обратился к цезарю с просьбой об отставке.
В своей пространной речи Сенека напоминал, что уже четырнадцать лет он является воспитателем Нерона и восьмой год Нерон держит в своих руках верховную власть. Он благодарил цезаря за почести и богатства, коими тот осыпал своего наставника. Осыпал до такой степени, что в счастье своем Сенека не знает только одного — меры. И дело не только в несметных деньгах, но и в беспредельном влиянии, каковое принцепс предоставил сам своему воспитателю. Лишь благодаря доброте августейшего воспитанника он, выходец из скромного всаднического рода, уроженец провинциальной Испании возвысился в Риме, блистая среди тех, кто из поколения в поколение занимал высшие должности по праву своей знатности. Памятуя об обвинениях в чрезмерном богатстве, Сенека великодушно передавал все свое имущество цезарю, скромно говоря, что не ввергает себя в бедность освобождая свою душу от забот о садах и поместьях. Главным в речи было, однако, не это. Сенека напоминал Нерону, как прадед его Август дозволил жить, удалившись от дел, ближайшим своим соратникам Марку Агриппе и Гаю Меценату. Эти выдающиеся сподвижники создателя политической системы принципата, отойдя от государственной деятельности, благополучно прожили остаток своей жизни. Философ недвусмысленно давал Нерону понять, что и он рассчитывает на то же, а Нерон, позволив Сенеке безбедно коротать свой век на заслуженном отдыхе, уподобится божественному Августу. Да будет правнук достоин прадеда!
Нерон в своем также достаточно пространном ответе показал себя достойным учеником. Во всяком случае, в плане хитроумия. Он только возражал Сенеке, как бы не принимая его отставки. Вспоминая дозволение Августом Агриппе и Меценату уйти на покой, удалившись от дел, он напоминал, что предок не отбирал у них пожалованного в награду. Велеречиво говорил о заслугах воспитателя:
«…и твой меч, и твоя рука не оставили бы меня, если бы мне пришлось употребить оружие, но так как обстоятельства того времени требовали другого, ты опекал мое отрочество и затем юность вразумлением, советами, наставлениями. И то, чем ты меня одарил, пока я жив, не умрет…»
Разумеется, Нерон отверг дар Сенеки, не без остроумия, сдобренного ядом, заметив, что ему стыдно называть имена вольноотпущенников, которые побогаче пресытившегося дарами цезаря философа. Нерон тонко подчеркнул свое понимание вынужденности просьбы Сенеки о разрешении уйти от дел. Он напомнил наставнику, что тот еще вовсе не в том возрасте, когда человек лишается возможности заниматься делами и наслаждаться плодами их — Сенеке лишь недавно минуло шестьдесят, возраст далеко не преклонный.
Встреча воспитанника и воспитателя завершилась объятиями и поцелуями, искренности в которых, понятное дело, не было. Отставка Сенеки вроде как не была прямо принята, но и не была по-настоящему отвергнута. Она просто стала реальностью. Сенека удалился от дел, перестал появляться в общественных местах, ссылаясь при этом на нездоровье и свои философские занятия.
Отставка Сенеки привела к немедленному возвышению Тигеллина, ставшего отныне второй персоной в государстве. Теперь от правления Нерона ждать чего-либо доброго не приходилось. Такого омерзительного соратника, напрочь лишенного каких-либо достоинств, не имеющего и подобия государственного ума, достигшего совершенства только в пороках, не было ни у одного принцепса! Все худшее, что было в натуре Нерона, теперь могло беспрепятственно проявлять себя.
В своих пороках Тигеллин был действительно человек одаренный. Он прекрасно понимал Нерона и замечательно использовал свойства его характера для упрочения своего положения. Видя, что цезарь постоянно опасается за свою власть, поскольку имеются еще родовитые люди, способные на нее по праву претендовать, Тигеллин толкает Нерона на немедленную расправу над Плавтом и Суллой. Дабы цезарь не тешил себя надеждой, что в качестве ссыльных эти люди для него безопасны, он напоминает ему, что Сулла находится вблизи легионов, располагающихся на германской границе, а Плавт близ легионов на Востоке. Строго говоря, от Массилии (совр. Марсель), где пребывал Сулла, и от провинции Азия, куда в свои поместья удалился Плавт, путь до легионов, стоявших на рубежах Империи, был совсем не близкий, но все же более короткий, нежели из Рима. Дабы у Нерона не осталось сомнений в необходимости скорейшего устранения Суллы и Плавта, Тигеллин нарисовал такую устрашающую картину пребывания опасных противников Нерона в провинциях, что у того не могло остаться сомнений в необходимости принятия самых беспощадных мер. По словам Тигеллина, и Галлия, и Азия взволнованы пребыванием в их пределах столь родовитых мужей, а сами они, пользуясь этим, только и делают, что готовятся к выступлению против цезаря. Сулла при этом прикидывается бездеятельным, выжидая удобный случай для мятежа, а Плавт, тот даже не таится. Плавту Тигеллин приписывал преклонение перед героями древней римской истории, очевидно, перед тираноборцами, а также вызывающее самодовольство и высокомерие, свойственное приверженцу философского учения стоиков, — здесь заодно был и камень в огород Сенеки, крупнейшего философа стоической школы.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.