Глава 5. Взлет и падение звезды Миниха
Глава 5. Взлет и падение звезды Миниха
«С какой нетерпеливостью ожидали мы известия об успехе означенного предприятия, всякий легко себе вообразить может», — писал Миних-сын, находившийся рядом с Анной Леопольдовной в Зимнем дворце в момент переворота. Наконец появился торжествующий отец мемуариста «с сей добычей» и «принесенною им самим вестью неизреченную произвел радость» [221].
Кто-то радовался благополучному исходу, а кто-то трепетал за свое будущее. Князь Яков Шаховской, только что удостоенный чести пить утренний кофе с регентом, через сутки проснулся в страхе и полном смятении, когда разбудивший его «еще прежде рассвета» полицейский офицер объявил, что надо ехать во дворец, ибо «принцесса Анна, мать малолетнего наследника, приняла правление государственное, а регент герцог Бирон со своею фамилиею и кабинет-министр граф Бестужев взяты фельдмаршалом Минихом под караул и в особливых местах порознь посажены». У дворца стояла толпа, и новоиспеченный начальник полиции «продрался сквозь людей на крыльцо, где был великий шум и громкие разговоры между оным народом». Далее мемуарист дает яркую, почти кинематографическую зарисовку: «Но я, того не внимая, бежал вверх по лестницам в палаты, и как начала, так и окончания, кто был в таком великом деле начинателем и кто производитель и исполнитель, не зная, не мог себе в мысль вообразить, куда мне далее идти, и как и к кому пристать. Чего ради следовал за другими, спешно меня обегающими. Но большею частью гвардии офицеры с унтер-офицерами и солдатами, толпами смешиваясь смело, в веселых видах и не уступая никому места ходили, почему я вообразить мог, что сии-то были производители оного дела. В таких сомнениях вошел я в дворцовую залу и в первом взгляде увидел в великом множестве разных чинов и по большей части статских, теснящихся в дверях и проходах к придворной церкви, которая также была наполнена людьми и освещена множеством горящих свеч».
Шаховской, совершенно ни о чем не знавший, был в полной растерянности: «Я несколько приостановился, чтоб подумать, как бы и в которую сторону подвинуться и найти кого из моих приятелей, от коих бы обстоятельства узнать и по тем бы поступку мою удобнее употребить мог, но в тот же миг один из моих знакомых, гвардии офицер, с радостным восторгом ухватил меня за руку и начал поздравлять с новою нашею правительницею и приметя, что я сие приемлю как человек, ничего того не знающий, кратко мне об оном происшествии рассказал и проговорил, чтоб я нимало не останавливаясь, протеснился в церковь, там-де принцесса и все знатные господа учинили ей уже в верности присягу и видите ль, что все прочие тоже исполнить туда спешат». Тут Шаховской вновь вспомнил свое злосчастное кофепитие с герцогом: «Сие его обстоятельное уведомление, во-первых, поразило мысль мою, и я сам себе сказал: “Вот теперь регентова ко мне отменно пред прочими милостивая склонность сделает мне похоже, как и после Волынского толчок, но чтоб только не худшим окончилось. Всевидящий, защити меня!”. В этом размышлении дошел я близ дверей церковных, тут уже от тесноты продраться в церковь скоро не мог и увидел многих моих знакомых, в разных масках являющихся. Одни носят листы бумаги и кричат: “Извольте, истинные дети отечества, в верности нашей всемилостивейшей правительнице подписываться и идти в церковь в том Евангелие и крест целовать”; другие, протесняясь к тем по два и по три человека, каждый только спешит, жадно спрашивая один другого, как и что писать, и вырывая один у другого чернильницу и перья, подписывались и теснились войти в церковь присягать и поклониться стоящей там правительнице в окружности знатных и доверенных господ».
Наконец, Шаховской продрался-таки в церковь, поцеловал Евангелие и крест, учинив пристойный поклон правительнице, стал позади окружающих ее господ, «воображая себе, что я в таком чине, коему теперь отдаляться не надлежит и могут мне быть касающихся до полиции в теперешних обстоятельствах потребных делах повеления. Но, увы! вскоре потом инаковую приемность почувствовал». Одни не обращали на Биронова начальника полиции никакого внимания, другие «с язвительными усмешками спрашивали, каков я в своем здоровье и все ль благополучен», третьи за спиной несчастного князя громко рассказывали «о моем у регента случае». Но главное, что огорчало Шаховского — это то, что он не имел «ни от правительницы, ниже от ее министров, уже во многие вновь доверенности вступивших, никаких приветствий, ниже по моей должности каких повелений, с прискорбными воображениями, почти весь день таскавшись во дворце между людьми, поехал в дом свой в смятении духа моего». Через пару дней он узнал, что вместо него генерал-полицмейстером назначен Ф.В. Наумов, а о Шаховском в указе правительницы не было сказано ни слова. Поэтому он счел, что его из полиции не уволили, и явился туда исполнять обязанности товарища начальника.
Такое положение дел было типично для этого переворота — произошла смена чиновников, но никто, кроме Биронов и Бестужева, всерьез не пострадал — типично верхушечная революция!
Конечно, за прошедшую бурную ночь с императором Иваном Антоновичем не произошло той волшебной перемены, которая случилась с героем сказки о князе Гвидоне, — увы, царь Иван не стал взрослым, хотя обладал звонкими титулами: «Божиею поспешествующею милостию мы, Иоанн Третий, император и самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский, царь Казанский, царь Астраханский, царь Сибирский, государь Псковский и великий князь Смоленский, князь Эстляндский, Лифляндский, Корельский, Тверской, Югорский, Пермский, Вятский, Белгородский и иных, государь и великий князь Новгорода низовские земли, Черниговский, Рязанский, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Удорский, Обдорский, Кондийский и всея северныя страны повелитель, и государь Иверския земли, Карталинских и Грузинский царей и Кабардинской земли черкасских и горский князей и иных наследный государь и обладатель» [222].
Но хотя государь и остался младенцем, он теперь «издавал» указы один грознее другого: уже на следующее утро, 9 ноября, был зачитан обличительный манифест трехмесячного императора, который сообщал, что «Мы, к великому нашему неудовольству усмотреть принуждены были», — и далее шла речь о преступлениях регента: «Он, герцог Курляндский… к любезнейшим нашим родителям, их высочествам, государыне нашей матери и государю нашему отцу такое великое непочитание и презрение публично оказывал и при том еще с употреблением непристойных угрозов, такие дальновидные и опасные намерения объявить дерзнул, по которым не токмо вышепомянутые любезнейшие наши государи родители, но мы сами и покой и благополучие империи нашей в опасное состояние приведены быть могли б». В этих туманных словах тогдашний обыватель вряд ли разобрался, но мы понимаем, что регент формально отрешен от власти за проявленную в отношении принцессы грубость и шантаж («чертушку» из Киля обещал привести!). Это отрешение осуществлено, как следовало из манифеста, по «всеподданнейшему усердному желанию и прошению всех наших верных подданных». Они же, верные подданные, просили передать «оное правительство Всероссийской нашей империи во время нашего малолетства вселюбезнейшей нашей государыне матери Ея императорскому высочеству государыне принцессе Анне (которой мы отныне титул великой княгини Всероссийской придать соизволили)» со всеми полномочиями регента, а в сущности, самодержца [223]. Исследователь И.В. Курукин справедливо заметил, что этот «классический» дворцовый переворот показал, что существующая власть может быть свергнута «силой без сколько-нибудь серьезных доказательств ее вины и без всяких попыток воздействия на нее со стороны других законных учреждений. Обоснованием таких насильственных действий явилось еще только предполагаемое нарушение “благополучия” империи и состоявшееся “прошение всех наших подданных”. Такое объяснение стало в дальнейшем непременным условием публичного оправдания каждой последующей “революции”» [224].
Вечером, после молебна по случаю победы, к придворным и высшим чинам вышла новая великая княгиня в голубой ленте и со звездой высшего российского ордена Андрея Первозванного, жаловала всех к руке, а затем именем государя, сына своего, объявила награды. Власть и полномочия ее приравнивалась к тем, что были у регента герцога Бирона, хотя слова «регентша» употреблено не было. Вместо него был использован старый русский синоним — «правительница», который применялся к царевне Софье после майского мятежа стрельцов 1682 года. Полноту своей власти в статусе правительницы Анна Леопольдовна подтвердила в указе Кабинету за октябрь 1741 года: «…по неотступному прошению как от вас, так и от всех наших верных подданных приняла я правление всея России, пока сын мой и Государь в совершенныя лета и в возраст придет на таком же основании, как блаженныя памяти тетка моя, государыня императрица Анна Иоанновна, бывшему регенту духовною своею определить изволила». В другом указе дана иная, более четкая редакция: «…Тогда по прошению ж духовных, министров, генералитета и всех верных подданных взяли мы на себя правление всей Российской империи на таковом основании и в такой же власти и силе, как ему, Бирену, в духовной предписано было». Сходное суждение о пределах власти принцессы высказал в 1741 году Амвросий, архиепископ Новгородский: «…веть Ея императорское высочество с полною самодержавною властию правительствует».
Отцу императора Антону-Ульриху вернули командование Семеновским полком, заодно он стал подполковником Конной гвардии, а самое главное — был пожалован чином генералиссимуса всех вооруженных сил России. Фельдмаршал Миних стал первым министром и получил дворец самой принцессы, переселившейся в Зимний дворец (по другой версии — дом Бирона) [225]. Канцлером России был объявлен князь А.М. Черкасский, вице-канцлером граф М.Г. Головкин. Бывший вице-канцлер А.И. Остерман стал генерал-адмиралом (или, как писали дипломаты, великим адмиралом). Другие получили деньги на оплату долгов, деревни, ордена Андрея Первозванного и Александра Невского. Графиня Миних стала первой статс-дамой, подполковник Манштейн — полковником.
Указом правительницы были освобождены все офицеры и чиновники, попавшие в октябре в Тайную канцелярию как государственные преступники по делу принца Антона-Ульриха. Теперь они были признаны невиновными, ибо «природному и истинному своему государю и всей нашей императорской фамилии верно служили и ревностно поступали, не щадя живота своего, за которые их истязанные притязания и верные службы нашей императорской милостию награждены и по прикрытии знаменами паки в нашу службу употреблены». Также все были предупреждены о «непорицании их тем, что они были в катских руках» [226]. Правда, указ, подписанный: «Именем Его императорского величества, Анна», датирован лишь 15 декабря 1740 года. Не очень-то спешили новые власти с реабилитацией невинно осужденных! Зато нещадно пытавших их Ушакова и Трубецкого наградили сразу же после переворота Анны Леопольдовны. Из Сибири были освобождены и все, кто попал в ссылку по политическим преступлениям во время царствования Анны Иоанновны, как известно, гуманностью не отличавшейся.
У всех остальных дела обстояли как нельзя лучше. Победители потешались над непотопляемым вице-канцлером Остерманом, который утром, после свержения Бирона, ссылаясь на колики, поначалу отказался явиться к правительнице. Как известно, его скрытность и лицемерие были притчей во языцех, а не особенно искусное притворство анекдотично. Сохранилось множество рассказов о том, как в самые ответственные или щекотливые моменты своей политической карьеры Остерман внезапно заболевал. У него открывалась то подагра правой руки (чтобы не подписывать опасные для него бумаги), то ревматизм ног (чтобы не ходить во дворец), то хирагра или мигрень (чтобы не отвечать на щекотливые вопросы). Он надолго ложился в постель, обвязывал голову полотенцем, и вытащить его оттуда не было никакой возможности — он так громко стонал, что несчастного больного было слышно с улицы. Бывало, что у вице-канцлера внезапно начиналась рвота в ходе переговоров, когда он хотел прервать неудобный для него разговор. Шетарди пишет: «Граф Остерман прибегнул к своему обычному способу, когда он бывает в затруднении и отстаивает неправое дело — он стал уклоняться от прямого ответа, жизнь его, по его словам, цепь страданий, внезапно овладевавшие им болезненные приступы заставляли его делать тысячи гримас, его кресло никак не могло доставить ему покойного положения, он обливался обильным потом, жестокий кашель душил его, причем он несколько раз отирал лицо. Прикрываясь платком, он бросал на меня взгляды, стараясь лучше проникнуть в мои мысли» [227]. Английский посланник Финч, противник Шетарди, был с ним полностью солидарен и писал, что в этом случае нужно хладнокровно сидеть и ждать: «Знающие его предоставляют ему продолжать дрянную игру, доводимую подчас до крайностей, и ведут свою речь далее; граф же, видя, что выдворить собеседника не удается, немедленно выздоравливает как ни в чем не бывало».
Миних, хорошо изучивший повадки Остермана, просил передать хитрецу через его родственника, что есть некоторые обстоятельства, способные заставить вице-канцлера все-таки сделать над собою усилие и явиться во дворец, — совершенно точно известно, что бывший регент Российской империи, герцог Курляндский и Семигальский сидит под арестом в Зимнем дворце [228]. Остерман тотчас поправился и поспешил к разделу пирога. Некоторые иностранные наблюдатели были уверены, что весь переворот 9 ноября — на самом деле следствие сложной интриги хитроумного вице-канцлера — ведь не мог же он стоять в стороне от «революции». А Остерман, действительно, был непричастен к заговору и к мгновенной силовой импровизации Миниха.
С этого момента наступил звездный час фельдмаршала Миниха. «Ночная революция» 9 ноября 1740 года вознесла его на вершину власти. Совершая переворот, он многим рисковал — вдруг Манштейн так и не нашел бы опочивальню регента? И теперь за все страхи и переживания он хотел получить свое. Цели Миниха были ясны. «Фельдмаршал Миних, — писал нещадно разоблачавший своего начальника Манштейн, — арестовал герцога Курляндского единственно с целью достигнуть высшей степени счастия, цель его была та же, как и в то время, когда он убеждал герцога сделаться регентом, то есть он хотел захватить всю власть, дать великой княгине звание правительницы и самому пользоваться сопряженной с этим званием властью, воображая, что никто не посмеет предпринять что-либо против него. Он ошибся».
Да, Миних ошибся — его, российского Марса, победителя страшного Бирона, вскоре низринула с Олимпа тихая, рассеянная женщина — Анна Леопольдовна. Это событие подготавливалось постепенно. Было несколько факторов, определивших низложение Миниха. Во-первых, это — явно неудачное для Миниха распределение постов в новом правительстве. Из мемуаров Э. Миниха следует, что после победы Миних посадил сына и барона Менгдена обсудить и записать его первые распоряжения о разделе власти и о наградах. Поначалу было решено самого Миниха «за оказанную им услугу» сделать генералиссимусом. Но потом сын якобы отсоветовал батюшке так поступать: может быть, этот чин желает получить принц Антон-Ульрих, и «нужно… пристойным образом о сем у него разведать; в таком случае советовал я отцу моему испросить себе титул первого министра. На сие он согласился (без всякой «разведки». — Е.А. ) и, оставя прежде упомянутое достоинство, избрал для себя последнее. После сего спросил он меня и барона Менгдена, как же может граф Остерман над собою терпеть первого министра. Мы отвечали, что надлежало бы и ему назначить достоинство, которое с высшим чином сопряжено, нежели каковой он по сие время имел. Отец мой сказал, что вспомнил, как граф Остерман в 1723 году, работая над новым положением о флоте, намекал, что он охотно желал бы быть великим адмиралом. — Да кто же будет великим канцлером? — вопросил я» и, видя, что отец молчал, предложил сделать канцлером князя Черкасского, а вице-канцлером графа Михаила Головкина, «дабы знатнейшие достоинства оставались в руках более у природных россиян» [229]. Если это было именно так, как описывает Эрнст Миних, то он, хотя и невольно, подложил своему отцу большую свинью: распределение постов оказалось явно неудачным и невыигрышным для фельдмаршала. Почему Миних согласился с советами ничего не смыслившего в государственных делах сына и бесцветного Менгдена? Ведь фельдмаршал всегда мечтал получить высший воинский чин генералиссимуса. Еще при Бироне, в Кабинете, во время допроса по делу Антона-Ульриха адъютанта принца, Граматина, зашла речь о том, что принц хотел стать генералиссимусом, и это возмутило присутствовавшего на допросе Миниха. Он «просил, чтоб не сделать ему обиды, понеже-де он к тому чину заслуги имеет, такожде и кроме Кабинета говорил, что должно ему быть генералиссимусом и к тому дальнее намерение имел». Так было записано в Экстракте о Минихе со слов Бирона и Бестужева [230], и этому утверждению можно верить. Но тогда, в момент дележки мест, видно, гордыня затмила ему очи и вожделенного высшего воинского чина ему показалось мало — он видел себя правителем всех, а не только воинских, дел империи, метил на место регента. Но так как регентом уже стать было невозможно, то Миних выбрал себе известный во многих европейских странах пост главы ответственного перед монархом правительства — премьер-министра. Значение такого поста, например, в Англии, было и тогда чрезвычайно высоко. Но Россия такого института не знала в силу природы самодержавной власти, в России никогда не было ответственного правительства, наделенного определенным кругом делегируемых ему полномочий. Существовавший при Анне Иоанновне Кабинет министров был просто советом двух-трех сановников и не представлял собой правительственной корпорации, составленной из руководителей основных ведомств.
Миних, придумав под себя диковинный для России пост «первого министра в наших консилиях», тем самым невольно попал в бюрократическую западню, им самим расставленную. Как регент (читай — временный самодержец) он управлять империей не мог, как и не мог быть западноевропейским премьер-министром. В итоге он сделался руководителем существовавшего тогда Кабинета министров с полномочиями председательствовать на заседаниях и докладывать дела правительнице. Одновременно он оказался в рамках существовавшей тогда системы субординации, распределения государственных дел и ведения служебного делопроизводства: в сфере военных дел, которые он оставил при себе, пребывая на должности президента Военной коллегии, фельдмаршал был теперь обязан подчиняться генералиссимусу, что впоследствии стало причиной конфликта, приведшего Миниха к катастрофе. Это противоречие было заложено уже в указе 11 ноября, объявленном правительницей: «…И как он уже первый ранг в империи имеет, то ему по генералиссимусе первым в империи быть». Ставя себя на самую высокую ступень в гражданской иерархии, Миних оказывался все равно ниже правительницы, точно так же, как ниже ее супруга в военной субординации. Следствием этого стали неизбежные конфликты с принцем-начальником. Как писал Манштейн, «первые жалобы принца против Миниха были вызваны по поводу его письменных сношений с ним, так как в России существует известная форма, которую подчиненные обязаны употреблять во всех служебных письменных обращениях к своим начальникам: фельдмаршал вовсе ее не соблюдал и во всех сношениях с генералиссимусом придерживался формы обыкновенных писем. Он не сообщал ему (принцу. — Е.А. ) ни одного важного дела» [231]. Отношения между ними не могли быть хорошими уже потому, что работать вместе с Минихом и не подвергаться оскорблениям было невозможно: скандалы сопровождали всю карьеру фельдмаршала. Известно, что во время русско-турецкой войны Миних так оскорбительно обращался с заслуженными генералами, что в штабе едва не начался бунт против главнокомандующего. Бесцеремонность, унижение достоинства других людей, безмерная спесь и бестактность — черты характера Миниха, которые не исчезли у него и после 9 ноября. Он всегда находил возможность оскорбить или унизить человека. Сочинив указ о пожаловании принца в генералиссимусы, он вставил в него оскорбительное для Антона-Ульриха «обоснование» своего великодушного отказа от высшего воинского чина: «И хотя генерал-фельдмаршал и в коллегии Военной президент к пожалованию б сего знатного чина надежду иметь мог, токмо во всенижайшем к вышеупомянутому Его высочеству почтении от сего высочайшего чина отрекается». Это называется «оскорбить почтением». Постепенно стало ясно, что отец царя недоволен своим положением по существу — при Минихе, державшем военное управление в своих руках, звание генералиссимуса было лишь почетным титулом, без реальной власти [232]. Словом, Миних создал себе врага.
Второго врага он «взрастил» в Кабинете, ибо недальновидно поступил с вице-канцлером Остерманом. Для начала он больно ударил этого честолюбца по носу — ведь чин канцлера был для Остермана таким же желанным, как для Миниха чин генералиссимуса. Но Остерман его не получил. Пожалование же больному, обезножевшему и совершенно сухопутному человеку чина генерал-адмирала, а значит, и руководителя сложнейшего и страшно запущенного хозяйства флота и Адмиралтейства, было сущей насмешкой. Новое назначение преследовало цель вообще отстранить Остермана от внешней политики, передав ее князю Черкасскому, человеку бесцветному и послушному, а фактически — самому Миниху.
К тому же после свершенного ночью 9 ноября похода Миних серьезно заболел: либо простудился, пока на осеннем петербургском ветру ждал результатов «экспедиции» Манштейна, либо сказалось страшное нервное напряжение — неизбежный спутник ночных приключений немолодых людей [233]. Болел он серьезно и даже думал, что умрет — в начале декабря фельдмаршал исповедовался. Окончательно поправился он лишь в 20-х числах декабря 1740 года [234]. Пока он болел, вся система управления действовала по старым принципам. А когда Миних выздоровел, то оказалось, что сложился устойчивый кружок его недоброжелателей, которые начали согласованно действовать против него. Душой нового придворного заговора был Остерман, который стал часто встречаться с правительницей и с принцем Антоном-Ульрихом и старался наладить хорошие отношения с Анной Леопольдовной. Причем это не были официальные визиты вежливости, когда генерал-адмирала приносили на носилках, чтобы он поклонился супругам. Встречи продолжались по нескольку часов. Остерман нашел у правительницы понимание, когда речь зашла об ее отце, герцоге Мекленбургском. 29 ноября 1740 года английский посланник Э. Финч сообщал в Лондон, что во время очередной встречи по русско-английским делам Остерман вдруг заговорил о герцоге Карле-Леопольде. Он сказал: «Вы знаете, что герцог — отец Ее высочества великой княгини, и поймете, насколько ей, как дочери, естественно входить в интересы своего родителя. Судьба этого герцога, человека преклонных лет, вынужденного немногие оставшиеся годы жизни проводить вдали от собственных владений и притом в крайне стесненных обстоятельствах, конечно, вызывает сострадание…» И далее: «Остерман полагает, что найдется возможность смягчить судьбу герцога, не нанося ущерба его подданным». Остерман обратился к Финчу неслучайно — английский король был одновременно владетелем Ганновера, игравшего существенную роль в судьбе мятежного герцога — отца правительницы. Финч сразу признался, что дела мекленбургского герцога представляются ему «крайне щекотливыми и запутанными», но он сообщит обо всем в Лондон и будет ждать инструкций [235].
Уже эти хлопоты Остермана не могли не растопить сердце дочери беспутного отца. Кроме того, неопытным людям, оказавшимся на самой вершине власти, было полезно посоветоваться с Остерманом и послушать его — профессионального дипломата, человека толкового и знающего, тем более что ситуация в Европе резко обострилась: после смерти австрийского императора Карла VI и прихода к власти в Пруссии Фридриха II началось многолетнее противостояние блоков держав по поводу Силезии и вообще из-за «австрийского наследства». России предстояло определить свое место в грандиозном конфликте между Пруссией и Австрией — Пруссия только что вторглась в Силезию, началась Первая австро-прусская война. Попутно заметим, что Остерман с середины 1720-х годов придерживался проавстрийской ориентации, тогда как Миних не скрывал своих симпатий к молодому прусскому королю.
Вскоре выяснилось, что особенно сблизился с Остерманом муж правительницы, и, как остроумно заметил один из наблюдателей (в передаче Э. Финча), принц Антон-Ульрих в беседах с Остерманом посещал как бы «политическую школу» (political school) [236]. Остерман никогда не был бескорыстным человеком и, несомненно, извлекал из бесед с супругами пользу для себя или, попросту говоря, готовил низвержение Миниха и свое возвышение.
28 января 1741 года появился именной указ, который можно назвать, по-современному говоря, «об упорядочивании и совершенствовании системы управления с целью повышения ее эффективности» («дабы входящие в наш Кабинет дела вдруг и безостановочное течение свое имели»). Указ был направлен в конечном счете против единовластия Миниха, хотя в нем шла речь лишь о распределении дел Кабинета-министров по департаментам. Миниху, как первому министру, был поручен военный департамент, все дела, относящиеся к армии, причем он обязывался обо всем рапортовать принцу Антону-Ульриху. Остерман, кроме, мягко говоря, навязанного ему Адмиралтейства, по-прежнему руководил внешней политикой, канцлер Черкасский и вице-канцлер Головкин ведали делами внутреннего управления. Начальники департаментов сообщали друг другу информацию «для соглашения», общие дела предполагалось обсуждать на заседаниях Кабинета— министров [237]. В итоге от власти первого министра почти ничего не осталось. Миних почувствовал себя оскорбленным.
Он терпел только до конца зимы 1741 года. 28 февраля Финч сообщал в Лондон: «Все еще заметно какое-то брожение во внутренних делах здешнего правительства. Первый министр находит, что не пользуется такой широтой власти, на которую рассчитывал, а потому намекнул {великой княгине} о своем желании сложить с себя настоящую должность. Великая княгиня отвечала, что не вполне понимает, что он хочет сказать и на что он жалуется, так как властные полномочия генералиссимуса определены и установлены еще Петром Первым; при распределении… дел (имеется в виду рассмотренный выше указ 28 января 1741 г. — Е.А. ) …имелось в виду только наилучшее отправление дел» [238]. Неизвестно, был ли еще разговор у правительницы с Минихом, но 3 марта неожиданно появился указ Анны Леопольдовны своему мужу-генералиссимусу об отставке первого министра по его просьбе («он сам нас просит за старостию и что в болезнях находится и за долговременные нам, и предкам нашим, и государству нашему верные и знатные службы его») [239]. Правительница боялась своего первого министра и даже свою волю она ему объявила через Левенвольде или сына фельдмаршала, Эрнста, и несколько ночей, пока Миних не перебрался в свой дом на Васильевском острове, меняла спальни — не хотела, чтобы с ней поступили так же, как со спящим Бироном.
«Это известие как громом поразило его, — пишет Манштейн о том, как воспринял отставку Миних, — однако он опомнился после нескольких минут размышления, принял довольный вид, благодарил великую княгиню за оказанную милость и удалился несколько дней спустя в свой дворец на противоположный берег Невы… его отблагодарили {отставкой} за его службу, как раз в то время, когда он воображал, что могущество его утверждается более чем когда-либо» [240]. Нужно согласиться с мнением мемуариста, когда он пишет: Миних был уверен, что его никогда не отправят в отставку, ведь он так необходим государю, он «столп империи» — именно так он называл сам себя в своих записках. Несомненно, Миних пал жертвой своей амбициозности — он всерьез считал, что незаменим, что без него не обойдутся и еще станут просить остаться. Шетарди точно написал о Минихе, что он «поддерживает свое влияние самоуверенностью, которая его никогда не покидает», хотя за ней ничего не стоит. Предшественники Анны Леопольдовны на троне по крайней мере дважды попадались на удочку капризного фельдмаршала, удовлетворяли его требования и просили забрать просьбы об отставке. А тут и бумаги никакой не потребовалось — желание фельдмаршала уйти на покой, высказанное в беседе с Анной Леопольдовной, приняли за прошение об отставке! Фельдмаршалу определили огромное денежное пособие в 100 тысяч рублей [241], а также приличествующую его рангу пенсию и караул возле дома, который отставной, но полный сил и замыслов деятель считал почему-то — в отличие от всех остальных — почетным. По крайней мере, так он написал о приставленном к нему карауле в мемуарах, хотя на самом деле его посадили под домашний арест.
Что лежало в основе решения правительницы об увольнении Миниха, точно сказать невозможно. Может быть, интриги Остермана и примкнувшего к нему Левенвольде, уговоры мужа, требовавшего, чтобы Анна здесь проявила твердость. Известно, что на упреки Елизаветы Петровны в неблагодарности Миниху правительница отвечала, что на нее сильно надавили муж и Остерман [242]. Может быть, сработал принцип «Мавр сделал свое дело…» Миних был неприятен правительнице как человек, совершивший хотя и необходимый для нее, но низкий поступок. Кажется уместной и приводимая по этому случаю секретарем саксонского посольства Пецольдом латинская пословица «Proditionem amo, proditorem odi» («Люблю предательство, ненавижу предателя»). Ко всему прочему, Миних обходился с принцессой довольно бесцеремонно. Чего стоит хотя бы история о том, как он в январе 1741 года привез во дворец нового австрийского посланника маркиза Ботта и «прямо вошел к великой княгине, которая была неодета, и доложил ей, что Ботта ожидает в приемной» [243]. Возможно, что ускорило отставку подозрение, которое возникло у правительницы после визита Миниха к цесаревне Елизавете в конце февраля. Как показал на следствии 1742 года Левенвольде, знавший это от самой Анны Леопольдовны, «она на фельдмаршала Миниха по причине того, что будто он к (цесаревне) приходил, суспицию (подозрение. — Е.А. ) имела. Потом оный фельдмаршал из службы уволен» [244].
Манштейн и, опираясь на него, историк С.М.Соловьев считали, что падению Миниха способствовал донос бывшего регента Бирона из Шлиссельбурга. Действительно, тот написал из заключения, что «никогда не принял бы регентства, если бы граф Миних не склонял бы его к этому столь убедительно, что хотел даже броситься перед ним на колени». Поэтому Бирон, поминая свою печальную историю, советовал правительнице остерегаться Миниха, ставшего из «верного сына отечества» «самым опасным человеком в империи» [245]. По-видимому, Манштейн не очень исказил истину. Сохранились неизвестные ему показания Бирона, кратко изложенные в начале 1742 года елизаветинскими следователями. В этом тексте есть знакомая нам по запискам Манштейна фраза: «Ни во веки б он, Бирон, правительства не принял, ежели б по представлению онаго фельдмаршала Миниха и непрестанному его прошению и предложению то не сделано» [246]. Вышесказанное находит подтверждение в донесении Э. Финча от 3 марта 1741 года: «Герцог Курляндский тоже писал великой княгине письмо, в котором желает ей всякого счастья и благополучия в делах правления и прибавляет, что — несмотря на уверенность в невозможности изменить в чем-либо собственную судьбу…, несмотря на убеждение, что его советы не могут иметь значения для ее высочества, он не может не умолять ее, ради ее собственного блага, не слишком доверяться фельдмаршалу. Простая предосторожность и пример самого герцога должны служить предупреждением. Герцог уверяет, что сделай он графа Миниха генералиссимусом, он оставался бы регентом поныне» [247].
Весной 1741 года прояснилась судьба и самого Бирона. Она не оказалась счастливой. После того как бывший регент был доставлен в Шлиссельбург, он тяжело переживал происшедшее, вспоминая страшное пробуждение, и, естественно, не мог спать по ночам. Почти две недели никакого расследования не велось. Разве что у него и у членов его семьи «расследовали» ларцы, кошельки и карманы, отобрали все деньги, золото и драгоценности. И хотя все это было тщательно переписано, не прошло и полугода, как фантастические богатства бывшего регента куда-то растворились, как некогда «растворились» богатства опального светлейшего князя Меншикова. Потом, 23 ноября 1740 года, в Шлиссельбурге состоялась «выездная сессия» Тайной канцелярии. Ее возглавляли непотопляемый А.И. Ушаков и сенатор, генерал-лейтенант М.И. Леонтьев. Они допросили Бирона по данным им вопросным пунктам. Вопросы касались «нерадения его о дражайшем здравии» покойной государыни, происков против родителей царя, а главное — «затейки» с присвоением регентства в октябре 1740 года. 29 декабря Ушаков докладывал о следствии на заседании Кабинета-министров в присутствии Анны Леопольдовны, после чего правительница постановила, во-первых, «с сего времени называть его Бирингом» (возможно, такой была первоначально фамилия экс-регента, позже облагороженная на французский манер); и во-вторых, сослать Бирона с семьей «в Сибирь, на Пелынь». В Петербурге в географии Сибири разбирались плохо и часто путали или искажали сибирские топонимы. Да и какая разница: Пелынь, Пелым, Белымь, главное — в Сибирь! С глаз долой! А администрация в сибирской столице — Тобольске уж сама разберется, куда направить узника.
Наконец, Миниху поручалось отправить в Пелым специального офицера, которому «близ того города Пелыни сделать по данному здесь рисунку нарочно хоромы, а вокруг оных огородить острогом высокими и крепкими полисады из брусьев, которые проиглить как водится (то есть вставить сверху острые гвозди. — Е.А. )». Задолго до этого сам считающий себя великим инженером фельдмаршал Миних набросал эскиз уютного домика для своего поверженного врага и даже послал специального комиссара в Пелым для наблюдения за сибирской новостройкой. Правда, в Сибири Бирон пробыл недолго, — вскоре Елизавета Петровна приказала перевести его с семьей в Ярославль. А в пелымский дом в 1742 году въехал другой новосел — сам Миних, который и прожил там двадцать лет. Пока же в Сибирь с чертежиком дома отправился подпоручик барон Шкот и уже к 6 марта 1741 года в ударный срок возвел хоромы, и ров вокруг выкопал, только «еще полисад не поставлен» [248].
А в это время в Петербурге вновь занялись делом Бирона. 23 февраля в Шлиссельбург прибыла комиссия из восьми следователей во главе с генералом Григорием Чернышевым, которая допросила бывшего регента по «допросным пунктам» обвинения с характерным названием: «Явные погрешения бывшего регента Курляндского и в чем его допрашивать надлежит». Здесь содержался «полный букет» обвинений, начиная с упреков в нехождении в церковь и кончая уличением в преступных связях с представителями иностранных держав. Ответы заключенного, естественно, не удовлетворили следственную комиссию, приехавшую на остров у истоков Невы совсем не для того, чтобы выяснить правду. Впрочем, в составе комиссии был человек, который хотел обнаружить правду. Это был кабинетный секретарь Андрей Яковлев, попавший ранее в Тайную канцелярию и пытанный за слова о подложности подписи императрицы Анны Иоанновны. Как писал о нем Финч, «это несомненно человек партии: решительный, предприимчивый, заявляющий прямо, что раз рисковал головою, то рискнет ею и другой раз, лишь бы узнать, кто в конце прошлого царствования присоветовал собрать подписи городов, приглашавших герцога Курляндского принять регентство… (и) когда, по чьему совету царица подписала документ, в силу которого герцог был признан регентом, так как Бестужев несомненно заявил, что подпись подложна и сделана не по его совету» [249]. Угроза разоблачения аферы Бирона была вполне серьезна, да только у Яковлева руки оказались коротки — никто не был заинтересован в том, чтобы доподлинно узнать, подложна подпись императрицы Анны Иоанновны или нет.
При этом нужно отдать должное бывшему регенту — оборонялся он искусно. Так, когда его обвиняли «в небрежении здравия» покойной императрицы Анны Иоанновны, которая якобы, несмотря на подагру, хирагру и почечнокаменную болезнь, была вынуждена много времени проводить вместе с Бироном в конном манеже, то он ссылался на квалифицированное мнение докторов, не предрекавших государыне столь скорого конца и не возражавших против ее поездок верхом. Когда на суровый вопрос временщика, «отчего в урине Е.и.в. кровь показывается, ответствовали помянутые докторы, что-де происходит от малейших жил, которые напружились… и от того не изволила иметь никакого опасения и пользовалась бы только красным порошком доктора Шталя».
Мало того, Бирон рассказывал, как он сам ежечасно самоотверженно боролся за здоровье государыни, и, как-то увидав, что императрица «лекарство с великой противностью принимает, а часто и вовсе принимать не изволит», припадал к ногам Е.и.в., «слезно и неусыпно просил, чтобы теми определенными от докторов лекарствами изволили пользоваться. А больше всего принужден был Ея величеству в том докучать, чтоб она клистер себе ставить допустила… к чему напоследок и склонил» [250].
Еще в вину герцогу ставилось то, что он «в церковь Божию не ходил», все дела «по своей воле и страстям отправлял», был невежлив с придворными и знатью и так на них «крикивал и так предерзостно бранивался, что и Е.в. сама от того часто ретироваться изволила». Серьезнее было прежнее обвинение в том, что он утеснял и оскорблял родителей императора, угрожал им высылкой за границу, «оставя свою природную совесть, домогался регентства», да и «к российским честным людям и ко всей нации был весьма зол». Чтобы сделать обвинения как можно весомей, следователи туманно намекнули на государственную измену: Бирон якобы заключал «тайные секретнейшие договоры и обязательства… к повреждению государственных здешних интересов с чужими державами».
Во многом обвинения конца февраля повторяли ноябрьские, но новый импульс следствию дали показания А.П. Бестужева-Рюмина. Он был «подготовлен» суровым сидением в крепости и угрозами Миниха, о чем шла речь выше. Бестужева заранее, еще в начале декабря 1740 года, перевезли из Иван-города сначала в Копорье, где он сидел с семьей, а потом в Петропавловскую крепость, и генерал Ушаков с 13 декабря начал его допрашивать, добиваясь самооговора и подтверждения обвинений против бывшего регента. Бестужев, замученный тюрьмой, напуганный угрозами, признался во всем, что от него требовали. Но очная ставка Бестужева с Бироном была проведена в марте или апреле 1741 года, когда Миних уже слетел с вершины власти, жил под домашним арестом и вмешиваться в следствие не мог. В итоге попытка уличить бывшего регента в преступлениях с помощью показаний Бестужева закончилась для следствия полным провалом. Мало того, что Бирон отрицал возведенные на него обвинения, сам Бестужев отказался от всех обвинений в адрес бывшего регента, объясняя свои прежние показания (на которых и строилась очная ставка — «Пункты в обличение Бирона») как вынужденные угрозой пытки и смерти [251].
Возможно, его воодушевила изменить показания реакция верхов на жесткое с ним обращение. 3 марта 1741 года Финч писал по этому поводу: «Русские люди не могут примириться с мыслью, что его выделили из толпы лиц, участвовавших в установлении регентства герцога Курляндского и возложили на него ответственность за дело — как говорят — он задумал не один, которого и один осуществить не мог, точно так же, как один не мог бы ему противиться. И его, как прочих русских вельмож и сановников, причастных к делу, несло потоком власти герцога, сильного советом и поддержкой лица, готового теперь взвалить на Бестужева всю ответственность за дела, в которых оно само принимало самое деятельное участие» [252]. Намек на Остермана, ушедшего от обвинений, здесь более чем прозрачный.
Кроме того, оказалось, что Бирон — человек не робкого десятка, многие его ответы были обстоятельны и хорошо аргументированы. Он отвергал самые серьезные обвинения, требовал бумагу и перо, сам писал объяснения. Но ни это, ни трогательный рассказ фаворита о клистире для государыни не убедили суровых судей. 8 апреля они пришли к единодушному решению, записанному в «Сентенцию о казни смертию четвертованием Бирона и конфискации имущества» [253]. 14 апреля, на основании заключения следователей, император Иван Антонович вынес приговор: Бирона и его братьев приговорить к «отписанию всего их движимого и недвижимого имения на Нас, в вечном заключении содержать, дабы тяжкое оное гонение и наглые обиды, которые верные Наши подданные от него претерпели… без всякого взыскания не остались». Бирон удостоился чести быть сравненным в приговоре с Борисом Годуновым, которого тогда рассматривали как убийцу царевича Дмитрия («лесным коварством убити повелел») и узурпатора, возможно отправившего на тот свет и царя Федора. Вот и Бирон, «будучи надмен гордостию и ненасытством властолюбия», поступал «так же, как и вышеупомянутый Годунов». Всем известно, говорилось в манифесте, «в каком мизерном состоянии оной Бирон с своею фамилиею и братьями прибыл и потом, будучи в России… какое неисчислимое богатство и великие, не по достоинству своему, чины получил», да к тому же «многих знатных духовных и светских чинов… не весьма за важные вины, а иных и безвинно кровь пролил, а других в отдаленных местах в заточениях гладом и жаждою и несносными человеческому естеству утеснениями даже до смерти умуча, и домы и фамилии их до основания разорил». Наконец, согласно манифесту, преступник пытался стать самовластным государем и «у нас дарованную нам от всемогущего Бога императорскую самодержавную власть вовсе отнять и Наших вселюбезнейших государей родителей… от правления исключить и все то себе единому присвоить». Подготовившая приговор комиссия Чернышева изложила преступные деяния бывшего регента в 27 пунктах. Бирону припомнили все его прегрешения, начиная со злого умысла нанести ущерб здоровью Анны Иоанновны (пункт 2), обманным путем захватить власть (большая часть пунктов) и кончая покровительством братьям своим, разорявшим Россию (пункт 27) [254]. В общем, за все эти преступления (как доказанные, так и недоказанные) решено было Бирона со всем его семейством, включая зятя Бисмарка, сослать в Сибирь навечно. Быстро нашли замену Бирону и в Курляндии. На его трон был предназначен младший брат Антона-Ульриха, Людвиг-Эрнст, который приехал в Петербург в конце июня 1741 года и вскоре был избран курляндским дворянством в герцоги Курляндии и Семигалии. Но польский король Август III, сюзерен курляндского герцога, этот выбор не утвердил, а время власти правительницы к этому моменту внезапно кончилось, и Людвиг-Эрнст так и не стал герцогом. Может быть, и к лучшему для него…
В конце этой главы имеет смысл все же проследить падение звезды Миниха. После переворота 25 ноября 1741 года, вознесшего к трону Елизавету Петровну, сподвижники правительницы Анны Леопольдовны были арестованы и приговорены к смерти, в том числе и Миних. Когда в январе 1742 года его, вместе с другими преступниками, вели на казнь к эшафоту, сооруженному у здания двенадцати коллегий, Миних был, если уместно так сказать, лучше всех: подтянутый, чисто выбритый, он шел спокойно в окружении конвоя и о чем-то дружески разговаривал с офицером охраны, который, возможно, когда-то служил под его началом. Все заметили, что Миних был выбрит, тогда как все остальные приговоренные были с бородами — значит, охрана дала бритву Миниху, не опасаясь, что он, как бывало с приговоренными к смерти, покончит с собой. У охранников сомнений не было — они знали, что отважный воин встретит смерть как надлежит воину — смело и мужественно. Но дело до казни не дошло — Елизавета помиловала Миниха и сослала его в Сибирь.
Когда чиновник полиции, уже знакомый нам князь Яков Шаховской, все-таки выплывший на поверхность с приходом к власти дочери Петра, получил распоряжение начальства объявить опальным сановникам указ императрицы о ссылке их в Сибирь, немедленно и с надлежащим конвоем, Шаховской начал обходить камеры Тайной канцелярии, разбросанные по всей Петропавловской крепости. Он заходил к каждому из узников крепости и читал им приговор. Это была тяжкая обязанность. Каждый раз, проходя через крепостную площадь, он обращал внимание на высокую, грузную женщину, закутанную во множество платков и шуб. Она стояла с большим медным чайником в руках и кого-то напряженно ждала. Когда Шаховской подошел к казарме, в которой сидел Миних, он понял, что эта женщина — графиня Барбара-Элеонора Миних, урожденная баронесса фон Мольцах. Она ждала, когда выведут ее мужа, чтобы последовать за ним в ссылку.
Приговоренные к ссылке по-разному встречали своего экзекутора. Одни, рыдая, валялись у него в ногах, другие стенали о своей горькой участи, только Миних не утратил присущей ему храбрости: как только Шаховской вошел в камеру, бывший фельдмаршал смело двинулся ему навстречу, бестрепетно ожидая решения своей судьбы. Шаховской, который некогда служил под командой Миниха в русско-турецкой войне, узнал этот отважный взгляд широко открытых глаз, «с какими я его имел случай неоднократно в опасных с неприятелем сражениях порохом окуриваемого видать».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.