Глава 4 Французы при северном дворе [99]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4

Французы при северном дворе [99]

I. Французы в России и русские во Франции. – Каржавин. – Бернарден де Сен-Пьер. – Первый французский журнал в России. – Виридэ. – Литературные перебежчики. – Авраам Шомэ. – Ремесленники. – Кондитер фаворита Ланского. – Актеры и актрисы. – Мадемуазель Хюсс. – Пиков переулок в Павловске. – Настоящее и самозванные дворяне. – Мошенники. – II. Новый наплыв эмигрантов. – Покровительствуемые графом де Сегюр. – Волонтеры. – Во время осады Измаила. – Благотворное влияние. – Лагарп. – Воспитание Александра. – III. Эмигранты. – Сен-Приест. – Эстергази. – Сомбрейль. – Буйе. – Армия принцев. – В лагере Кондэ. – В С.-Петербурге. – Двор и салоны. – Клуб Анри. – Переселенческое дело в России. – Граф д’Артуа. – «С Богом за короля». – Реакция. – Тюрьмы. – Суворов.

I

У графа Тюрпена нашлось немного подражателей. Однако между жителями западной Европы, привлекаемыми в Россию славой и счастьем Семирамиды, не все имели притязания на роль, которую желал играть там Вольтер после Дидро и которой удовлетворился Иосиф II. Некоторые – по своему слишком скромному положению, другие – по занятиям, не имевшим ничего общего с ремеслом придворного. Всевозможные иностранцы стекались со всех сторон. Я не решаюсь даже делать попытки разобраться в этом потоке и остановлюсь только на французах. Они, к тому же, наиболее многочисленны и интересны.

Уже в царствование Елизаветы несколько французов решились переселиться в малоизвестную страну, несмотря на ее климат, которого все страшились, и еще более опасные неожиданности неизвестной карьеры. При Екатерине течение окончательно установилось. В то же время несколько русских появляются также в Париже, хотя в одиночку и случайно. За исключением дипломатического персонала, можно привести всего двух или трех, не приезжавших как простые туристы, и между прочим некоего Каржавина, которого не могу обойти молчанием, так как он составляет любопытное, почти единственное в своем роде явление. Им начинается целый ряд. Но это не появляющийся впоследствии легендарный боярин — тип в общем довольно малопривлекательный. Каржавин принадлежит к лучшему сорту. Сын петербургского купца, он отправился заканчивать свое образование сначала в Лондон, а потом в Париж, где слушал в 1755 г. лекции в Сорбонне, а в 1760 г. в College des Etrangers. Вернувшись в Россию, он занял должность лектора французского языка в Московском университете, приняв ее от француза Лави, жившего сорок пять лет в России. И в этом случае Каржавин положил начало: скоро после того в России начинаем замечать стремление обходиться без иностранных профессоров.

В 1773 г. мы встречаем нашего педагога опять на берегах Сены: он поссорился с отцом, желавшим сделать из него купца. И вот в Париже необходимость заставила его взяться за ненавистное занятие. Он женился на парижанке, и ему было трудно содержать семью. В 1776 г. Каржавин отправился на Мартинику с французским паспортом и кое-каким товаром. Но удача его в торговле такова же, как удовольствие, которое она ему доставляла: английский крейсер дорогой отнял у него товар. После того Каржавин принимался то за одно, то за другое. На Мартинике он сделался аптекарем, приняв аптеку от Дюпра, королевского аптекаря. Наводнение разрушило аптеку. Он сделался переводчиком при адмиралтействе, держал табачную лавочку, был приказчиком на французском транспортном судне и врачом на испанском корабле. В 1788 г. он снова вернулся во Францию, теперь уже под фамилией Лами, а затем еще раз увидела его и Россия. По дороге то в Россию, то во Францию он издал много книг, несколько переводов русских сочинений на французский («Путешествие на Шпицберген», «Христианские наставления», «Русско-славянская мифология»). На русском языке он написал «Очерк по архитектуре» – он был и архитектором; на французском – «Описание вши, видимой в микроскоп» (Париж, 1789), так как он занимался и энтомологией.

Не станем смеяться над ним: специализация способностей и знаний является у народов плодом – иногда вовсе не вкусным – давнего происхождения, и между французами, искавшими счастья в России в ту минуту, как этот русский пытался пробиться во Франции, очень немногие имели такой запас знатности и ресурсов. Даже Вернарден де Сен-Пьер, имя которого само собой ложится мне под перо, теряется при сравнении.

Подробности путешествия Вернардена – вовсе не идиллического, хотя увлекающийся Эмэ Мартен и пытался приукрасить его – известны. Из Парижа в Петербург – это путешествие пройдохи, переезжающего от остановки до остановки за счет какого-нибудь случайного приятеля. Когда будущий творец бессмертного создания приехал в северную столицу, у него в кармане было всего шесть ливров и аттестат инженера, выданный ему по ошибке военным инженерным ведомством во Франции. Правда, в голове у него был грандиозный план: полумифологическое господство в царстве, которое он намеревался создать с помощью Екатерины на берегах Каспийского моря. Генерал-фельдцейхмейстер Вильбоа, благосклонностью которого ему удалось заручиться, пытался заменить эту химеру действительностью, стараясь создать из молодого и интересного француза соперника Григорию Орлову. Но попытка потерпела неудачу. Затем следует путешествие в Финляндию, где другой француз, генерал дю Боскэ, работавший над укреплением прибрежных военных портов, пытался применить к делу знания инженера-авантюриста и быстро разочаровался в них. Новый ряд больших займов у третьего соотечественника – придворного ювелира Дюваля; окончательное разочарование, поспешный отъезд в Варшаву – и мы дошли до конца бесславной одиссеи. Она разыгралась, правда, в 1765 г., и родившемуся в 1737 г. Вернарденом предстояло еще больше двадцати лет бесплодной бродячей жизни прежде, чем он наткнулся на идею Павла и Виргинии.

Вильбоа, дю Боскэ, Дюваль, являющиеся при дворе Екатерины в первые годы царствования – все они не более чем остатки предыдущей эпохи. Они играли довольно тусклую роль и быстро исчезали, не оставив по себе следа. Преемники их тоже ничем не прославили своего имени. Это Клерк, или ле Клерк, уроженец Франш-Контэ, бывший сначала домашним врачом при герцоге Орлеанском в Виллер-Котрэ, в 1759 г. перешедший на службу к гетману Разумовскому, а в 1769 г. сделавшийся сначала лейб-медиком великого князя Павла, а потом директором кадетского корпуса и начальником Павловской больницы в Москве. Но он не прижился на своей новой родине и, составив себе состояние, вернулся во Францию, где получил от Людовика XVI дворянство.

Лионец Патрен, порядочный литератор, довольно прибыльно эксплуатировал с 1780—1787 г. Сибирь, не навлекая на себя, подобно аббату Шапп, гнева Екатерины. Но немецкий географ Паллас относился к нему с завистью и недружелюбно. Сегюр упоминает в своих записках еще об одном путешественнике, носившем прославившуюся впоследствии фамилию Лессепс: о Жане де Лессепсе, дяде знаменитого строителя Суэцкого канала. Он был семнадцати лет назначен на пост кронштадского консула, а в 1782 отправился в кругосветное плавание с Лаперузом. По счастью для него, его высадили в Камчатке с депешами, которые он доставил в 1788 г. в Петербург, «усердный, неутомимый, и мечтавший только о том, чтоб снова отправиться в путь».

Некто Виридэ, называвший себя Женевским гражданином, но, вероятно, уроженец Парижа, стал издавать с 1786 г. в Петербурге первый французский журнал: Mercure de Russie. В этом журнале всего есть понемногу, кроме знания и ума; стихи, например вроде следующих, сочиненных в 1778 г. на возвращение Екатерины из ее крымского путешествия:

Pis comm’ je n’savons pas feindre,

J’ conviendrions bonnement

Qu’al’ a su se faire craindre

A ces porteux de turbans;

I l’y parlerions de guerre

Et d’ces braves g?n?raux,

Qui d’sus l’eau comme sur terre

Ont fait tant d’exploits nouveaux.[100]

Это называется: «Песнь рыбных торговок на возвращение Ее Величества».

Сотрудником Виридэ по изданию Mercure был некто шевалье де ла Траверс. Дух журнала, само собой разумеется, был чисто консервативный, и направление это становилось все ярче, по мере развития революции. Тогда в Mercure появляются «Стансы к свободе», очевидно рассчитанные на то, чтобы служить французами, проживающим в России предупреждением против опасных заблуждений:

La libert? qui vous tourne la t?te

Est selon vous un tr?s grand bien.

Ah! pardonnez, je n’en crois rien;

J’aime le calme et j’ai vu la temp?te.[101]

Екатерина в это время очень ценила спокойствие, и ей не приходилось разбирать, каким способом воспевали его благодеяния.

Из французских литераторов она принимала всех, какие попадались, вылавливая обломки из великого литературного водоворота, породившего революцию. Она приютила даже самого Авраама Шомье, хотя знала, как он ненавистен энциклопедистам и как его отделал сам Вольтер. Она разрешила ему сделаться учителем в Москве, где он и умер в 1790 г. Даже, по его ходатайству – и уже это одно может восстановить репутацию бедного перебежчика – был издан указ, полагающий конец одному из позоров России: обычаю бросать тела нищих в общую яму. Шомье возмущался этим обычаем, и Екатерина приказала погребать умерших более приличным образом. Подданные императрицы, вельможи обеих столиц, были не разборчивее государыни. Казанова встретил за столом графа Чернышева лакея-француза, привезенного им самим в Петербург и прогнанного за дурное поведение. Этот лакей превратился в наставника. На освободившуюся должность президента Академии Художеств выставил свою кандидатуру повар; он ссылался на то, что поваренок, бывший у него в учении, сделался преподавателем языков в доме графа Шереметева. Поваров, кондитеров, парикмахеров-французов не перечесть в этой стране, где было столько богатых людей, и где платили такое большое жалованье.

В 1780 г. фаворит Ланской выписал себе через Гримма из Парижа известного нам кондитера Бабю.

Не забудем также актеров и актрис. Мадемуазель Хюсс, переманенную графом Марковым из Com?die fran?aise, – где Гримм упрекал ее в том, что она слишком слушается советов мадемуазель Клэрон и составляет вместе с ней заговор, «чтоб вторично погубить вкус к настоящей декламации, пробужденный Бароном и мадемуазель Лекуврёр» – на берегах Невы ждал целый ряд триумфов всякого рода. По соседству со столицей, в Павловске, одна из улиц – Пиков переулок — до сих пор служит воспоминанием об имени актера, прославившегося вдвойне, как сочинитель и исполнитель прелестного балета, в котором он танцевал соло 28 апреля 1791 г. на знаменитом балу в Таврическом дворце, данном самым расточительным из князей в честь самой славной из императриц.

Иногда этих смелых искателей счастья ждало разочарование. Лафосс, знаменитый гиппограф, состоявший ветеринаром при королевских конюшнях до тех пор, пока не сделался революционером, поссорившись в 1777 г. со штатом христианнейшего короля, в 1780 г. очутился в Петербурге, как раз кстати, чтоб лечить великолепную лошадь Потемкина, дар императора Иосифа. Лошадь он вылечил, но платы за труды не получил; он стал настаивать и в конце концов мог счесть за счастье, что благополучно добрался до границы.

Любезная и лично доброжелательная к людям всякого рода профессиональных знаний, Екатерина радовалась, что могла в 1782 году предложить гостеприимство Бюффону. Она приняла его, как «сына знаменитого человека, т. е. без церемоний», по ее словам в письме к Гримму, и спешила показать ему бюст отца в галерее Царского Села. Но в отношении многих более или менее знатных иностранцев, происхождения более или менее достоверного, французские фамилии которых звучали в столице, где эти господа иногда компрометировали себя, императрица оказывалась более суровой. В 1765 г. она писала мадам Жофрен:

«Здесь нашли, что г. Конфлан умен и имеет положительный талант к военному делу, что он пьет слишком много пунша, лжет часто и обманывает отца – говорят, почтенного человека; – что он ветрен; но что, исправившись от всех этих мелких недостатков, он справедливо мог бы заслужить название одной из надежд Франции, само собой разумеется, на военном поприще. Если его отправить послом в Польшу, он усовершенствуется и ответит мне на похвалы, которые я воздаю ему, такими же, потому что уж так заведено между всеми вашими, живущими здесь, чтоб говорить и выслушивать обо мне всякие гадости».

Надо помнить, что 1765 г. был началом великого царствования, и пропаганда Вольтера с его приятелями еще не успела принести плодов. Впрочем, популярность, которой северная Семирамида стала скоро пользоваться в Париже, часто постигали кризисы, и Екатерина всегда оказывалась к ним очень чувствительной. Распространившиеся там в 1783 и 1789 гг. тревожные слухи о ее болезни привели ее в полное отчаяние. Говорили, что у нее рак, в этот слух показался ей обиднее всякого оскорбления. Она не могла простить Фридриху, что он поверил или сделал вид, что поверил слуху. Оказалось, что дело шло об одной из придворных дам Екатерины, которая несколько раз письменно обращалась за советом к знаменитому хирургу Луи.[102] Она послала ему подробное описание своей болезни, и этот документ неизвестно каким путем, стал ходить по рукам. В нем, как будто, чувствовались английские обороты речи, и их сейчас приписали лейб-медику императрицы Роджерсону. В характеристике особы, о которой говорилось в письме, значилось, что она вдова и часто у нее были галантные похождения. Этого было достаточно для сплетников, чтобы увидать в пациентке Луи вдову Петра III. Но также этого было достаточно, чтоб французов, появлявшихся на берегах Невы, встречали далеко не так любезно, как прежде, и раздражение отражалось в «граматках», отправляемых к парижскому корреспонденту. «Скажите пожалуйста, – это писалось в декабре 1783 г., – зачем вам понадобилось посылать нам глупых людей? Здесь есть с полдюжины таких, каких вы могли бы удержать там, где они были, и никто бы от этого ничего не потерял... Ну, какая была надобность напускать на нас некоего графа Карамана, однорукого экономиста, чтоб увеличить все муки сердца и ума обер-камергера – нерешительность, ревматизм и т. д. Вы будете причиной смерти этого человека, а если г. Караман захочет, он заключит его в пузырь в среди белого дня пустит по воздуху над нашими головами».

Изобретение аэростатов производило в это время фурор в северной столице; но Екатерина отнеслась к нему прямо враждебно и до такой степени, что через некоторое время запретила опыты с воздушными шарами, считая их бесполезными и опасными. Но желание летать по воздуху – не тот упрек, который ей чаще приходилось делать землякам графа Карамана. В 1784 г. некто граф де Вернёйль, экс-поручик кавалерийского полка ла Марши, экс-кавалер ордена св. Лазаря – он был лишен его – стал появляться в самых блестящих кругах Петербурга. У него были изящные манеры; он приятно пел, аккомпанируя себе на клавесине, и имел вид богатого человека. Но вот через несколько месяцев исчезновение в одном доме серебряных приборов, а в другом драгоценных табакерок из плохо запертой витрины заставило открыть, с кем имели дело. Вора арестовали и отослали в Версаль, откуда Людовик XVI ответил, что он предаст виновного правосудию той страны, где он опозорил свое отечество. Но тем временем де Вернёйль успел скрыться. Прибыв без паспорта на границу империи, он там так буянил, что местный начальник приказал посадить его в кибитку и отвезти на первую германскую станцию. Курьер с приказом об аресте прибыл тремя часами позднее. На следующий год другой кавалер ордена св. Лазаря, выдававший себя за графа де Бюсси, приехал в Варшаву, где рассказывал, что женат на княжне Радзивилл. И в конце концов он оказался авантюристом, бежавшим из Копенгагенской тюрьмы, после мошеннической жизни в Польше и Швеции. Затем следует один маркиз д’Арши, родственник герцогов де Гинь и де Гистель; молодой дворянин, именовавшийся виконтом де Кромар и носивший мундир жандарма, «не будучи в состоянии доказать своего права ни на титул, ни на мундир; некий господин Добрэ, бывший адвокат в Меце. Всех их выпроваживали за границу по причинам, объяснения которых граф Сегюр, недавно приехавший в Петербург, предпочитал не спрашивать. Он писал графу де Вержен: „По моим принципам и вашим, милостивый государь, мы не можем приникать никакого участия во французах, относящихся с таким неуважением к законам чести и характеру своей нации“.

II

На долю счастливого дипломата[103] выпало также произвести желательную перемену в репутации, готовой упрочиться за французским дворянством на берегах Невы. С этого времени подозрительные кавалеры креста св. Лазаря уже редко появлялись в северной столице, и Екатерине представился случай познакомиться с настоящими и более почтенными представителями аристократии, о которой у нее чуть было не сложилось совершенно ложное и нелестное понятие.

В 1777 г. ей в этом отношении посчастливилось в одном случае. Она писала Гримму:

«Забыла вам сказать, что виконт де Ловаль-Монморанси был здесь и, хотя он, может быть, и не первый сорт, зато первый француз, манеры которого не показались мне невыносимыми... И я отличала его, как могла, потому что он Монморанси, а это имя звучит приятно. Я желала бы, чтоб его сделали французским маршалом; мне кажется, он сумел бы воевать не хуже других».

Сегюру удалось способствовать повторению таких приятных впечатлений. Представленные им ко двору Семирамиды маркиз де Жюмилак, граф д’Агссо и несколько других завоевали себе все симпатии, в том числе и симпатии императрицы. За ними следовали волонтеры, привлеченные в русскую армию второй турецкой и шведской войной. Несмотря на недоверие, возбужденное в императрице двусмысленным поведением версальского кабинета, этим иностранцам приходилось только хвалить прием, оказанный им лично императрицей. Она держала их несколько поодаль, подозрительно отказывая им в дальнейшем сближении, но тем не менее поощряла их усилия, чтобы иметь честь поступить на ее службу. Граф Ламет, представленный ей во время крымского путешествия и уехавший в лагерь Суворова, оставил о себе впечатление изящества и ума, подобного каким, за исключением самого Сегюра, Семирамида видала мало среди окружавших ее. Она не подозревала, что через три года после этого «С.-Петербургские ведомости» напечатают такие строки: «Граф де Ламет и другие бунтовщики, враги не только короля, но и отечества, долгое время бесчинствовали во главе пьяной черни под окнами короля и королевы в Тюильери».

Сегюр живописно воспроизвел сцену появления блестящего офицера перед генералом, под начальством которого Екатерина пожелала, чтобы он служил первые годы:

– Какой вы национальности?

– Француз.

– Занятие?

– Военный.

– Чин?

– Полковник.

– Фамилия?

– Александр Ламет.

После чего, смотря прямо в глаза генералу Екатерины, молодой человек продолжал:

– А вы какой национальности?

– По-видимому, русский.

– Занятие?

– Военный.

– Чин?

– Генерал.

– Фамилия?

– Суворов.

Будущий победитель Макдональда был вполне способен произвести и выдержать подобный допрос.

В то же время в главной квартире покорителя Крыма обосновался и будущий командир легиона армии Кондэ, носившего его имя, Рожэ де Дама, Дамадерожэ, как его обыкновенно звал Потемкин. Будучи племянником герцога де Шателэ, о ссоре которого с одним из Чернышовых мы упоминали, он привез с собой довольно щекотливое воспоминание. Однако, по свидетельству Ланжерона, бывший посланник Екатерины не мстил племяннику за неприятности, полученные от дяди, а, напротив, часто упоминал, что имел удовольствие видеть этого последнего в Лондоне.

Дамадерожэ совершал чудеса в армии русского генералиссимуса. В несколько месяцев он выучился русскому языку и под стенами Очакова заслужил почетную шпагу, которую просил для него Потемкин, а Екатерина поспешила прислать, велев вырезать на ней лестную надпись. Дама отправился на приступ при двадцати четырех градусах мороза, «одетый как на бал»; один из первых ворвался в крепость, и только выходя из нее, встретил своего слугу, – француза с плащом. Почти в то же время другой француз, Ломбар, назначенный командиром фрегата, прославился тем, что проехал мимо всего турецкого флота. Он был взят в плен во время другой стычки, и Екатерина так сожалела о нем, что просила вмешательства Сегюра и Шуазёль-Гуффье, «чтобы выменять его или вернуть, какой угодно ценой».

Во время осады Бендер в 1789 г. и под стенами Измаила в 1790 г. на русской службе уже насчитывалось с десяток французов: герцог Ришелье, граф де Вербуа, граф Ланжерон, шевалье де Вильно, Россэ – все одинаково храбрецы, веселые, гордо поддерживавшие репутацию покинутой родины. Вильно, служивший во Франции подпоручиком и принужденный бежать после дуэли, на которой убил полковника, в России был кавалерийским ротмистром, и всюду в первых рядах. В Бендерах он вызвался привязать разрывной снаряд, чтобы взорвать, рискуя жизнью, одни из ворот крепости. Выздоровев чудесным образом от полученных ран, он занял, в виде инвалидной пенсии, место гувернера пажей императрицы. Накануне штурма Измаила все, кто был еще в состоянии носить оружие, весело или за ужином провели ночь, играя в карты и предаваясь веселью, а, расставаясь, стали считать, что на другой день, по крайней мере, трети присутствующих придется остаться на месте, и вздумали кинуть жребий, кто будет в числе четверых избранников смерти. Но, к счастью, все отделались только ранами. У герцога Ришелье пуля пробила кивер; сапоги его были изодраны и панталоны в клочках. Вербуа нашел себе смерть позднее в Северном море, сражаясь со шведами на одном из кораблей флотилии принца Нассау.

На другой окраине империи, действительно, война со Швецией показала во всем блеске храбрость многочисленных добровольцев, соотечественников Вербуа. Граф Ланжерон, впоследствии возобновивший уже забытые и вышедшие из употребления традиции честности наемника, – и совершенно напрасно буквально исполнявший принятые на себя обязанности кондотьера, даже командовавший русским корпусом под стенами Парижа – оправдывал в Финляндии уже приобретенную репутацию знания и храбрости. Его неизданные записки, которыми мы пользовались в широкой мере, остаются драгоценным документом для истории этого времени. Прево де Лонион, простой артиллерийский капитан, возводил очень искусно придуманные приспособления для защиты берегов Финляндии. Корабельный капитан де Траверсэ, преемник Вербуа, достиг чина контр-адмирала и служил родоначальником еще теперь не прекратившейся семьи военных. Один из потомков храброго моряка был полковником драгунского полка, долгое время стоявшего в Калише.

8 апреля 1791 г. Женэ докладывал из Петербурга графу Монморен:

«Императрица раздавала в прошедший вторник награды за прошлую войну: г. де Ришелье получил золотую шпагу и Георгиевский крест третьей степени; г. де Ленжерон – золотую шпагу и чин полковника русской армии со старшинством, которое имел во французской».

Не только одному графу де Сегюру все эти волонтеры, – правда щедро отплачивавшие за получаемые милости, но постоянно возбуждавшие зависть со стороны русских офицеров – обязаны были ласковым приемом, который встречали; и Лагарп – хотя и называвший себя швейцарцем и республиканцем – тоже оказывал тут немалое влияние. Интересную главу может внести в историю роль, которую играл в Петербурге горячий ученик Локе и Руссо, этот провозвестник свободы и рационализма, – поклонник Брута, презиравший Цезаря, превозносивший Юлиана Отступника и презиравший Константина Великого; поддерживавший переписку с отъявленными демагогами своей страны – и состоявший воспитателем будущего основателя Священного союза! Тайна этого воспитания, на которое Екатерина смотрела благосклонно, которое даже защищала против частых нападок – это тайна его совести и самых сокровенных мыслей. Лагарп не казался Екатерине ни ненавистным, ни опасным потому, что она вовсе не боялась революции в С.-Петербурге, а в душе симпатизировала большинству принципов, служивших отправной точкой движения, ужасные толчки которого начинала испытывать вся Европа.

Чему этот человек помогает или может помочь в Швейцарии или во Франции, мало интересовало ее: это не ее дело; а то, что он говорил или писал, она почти повторяла за ним – по крайней мере, в начале кризиса, готового разразиться. Позднее, увлеченная в общую свалку и присоединившись к антиреволюционной кампании по причинам политической тактики, в которых сначала ни сердце, ни ум ученицы Вольтера не принимали никакого участия, она мало-помалу отдалась ей и сердцем и умом. Но еще в 1791 г. Женэ думал, что может ручаться в совершенно иных чувствах с ее стороны, и вот что мы читаем в его депеше от 14 июня этого года по случаю приезда в Париж графа де Сомбрёйль, привезшего, как полагали, поручение от французских контрреволюционеров:

«Правда, что эта государыня, по самой природе образа правления в ее империи, не может не проявлять принципов весьма далеких от тех, которые служили основанием нашей новой конституции; но я почти смею ручаться вам, милостивый государь, что гений, продиктовавший великолепный наказ комиссия об уложениях, ободрявший писателей, которым мы обязаны успехами просвещения и уничтожением фанатизма, давший России философский кодекс, достойный удивления всех веков – что этот гений ни прямо, ни косвенно не примета участия в безумных планах тех, кто из мести или честолюбия к собственному несчастью решил мешать работе народа, занятого, вместе со своим королем, величайшим политическим делом, когда-либо предпринятым людьми, соединенными в общество».

Это место, несомненно, очень ясно, и это скорее просьба, обращенная к самой государыне, чем сообщение, предназначенное для министра; но оно попало в цель. И в сущности, даже в минуты позднейших, наиболее яростных вспышек против якобинства и самых страстных манифестаций в пользу монархического дела, Екатерине нельзя предъявить обвинения в противоречии самой себе и отступничества от своего философского прошлого, потому что она ставит в упрек революции не принципы, которыми та руководится, но делаемое из них применение. Разве не могут эти принципы найти себе другое приложение, менее резкое и более мудрое? Екатерина утверждала, что она сама доказала возможность этого. О чем она всегда, в сущности, мечтала – это очень деспотическая монархия, опирающаяся на очень либеральные идеи. «Может быть, ей не удалось вполне осуществить эту программу, но у нее есть внук Александр, который может довести предприятие до благополучного конца».[104] И вот почему Лагарп так на месте; вот почему еще в 1791 и 1793 гг. Екатерина упорно отстаивала его, несмотря на все старания пробудить в ней опасения и сомнения, которых она ни за что не хотела допустить в свою душу. В 1791 г., когда кобленцкие эмигранты через посредство Румянцева, – посла, присланного им императрицей – доносили о сношениях Лагарпа с агитаторами Ватского кантона, Екатерина ограничилась тем, что пошутила над этим, вместе с самим Лагарпом. В следующем году, когда некоторые эмигранты при всем дворе хвалили старые порядки, брат Александра, тринадцатилетний великий князь Константин, тоже воспитанник Лагарпа, прервал их:

– Картина, которую вы рисуете, совершенно неверна.

– Откуда вы почерпнули эти сведения, Ваше Высочество?

– Из записок Дюкло, которые читал с Лагарпом.

Императрица еще смеялась этому. В 1793 г. пребывание графа д’Артуа в Петербурге придало новые силы нападкам на воспитателя, заподозренного в якобинстве. Один соотечественник Лагарпа, сопровождавший графа, шевалье Ролль, сделался выразителем мнения совета Бернского кантона, которого тревожили сношения педагога с его братом – генералом, союзником парижских якобинцев. Екатерина ограничилась тем, что посоветовала своему протеже не вмешиваться впредь в дела его отечества. Впрочем, она предоставила ему самому изложить и защитить свои идеи в объяснительной записке, которую постаралась распространить.

К несчастью, для воспитателя Александра и, мы сказали бы, для самого Александра, – очень мудрый совет, которым государыня предполагала положить конец сношениям, действительно неприятным и компрометировавшим ее, имел совершенно неожиданное и гибельное следствие: Лагарп отказался от политической деятельности в Швейцарии только для того, чтобы совершенно неожиданно предаться ей в России. Что бы ни говорили, и что бы ни утверждал он сам, окончательная победа его врагов и удаление его не имели другой причины. Он увлекся мыслью устроить сближение – вовсе нежелательное Екатерине – между Павлом и его двумя сыновьями и, таким образов, воспрепятствовать нарушению порядка престолонаследия, план которого, как подозревали, занимал Екатерину. Тут уже не стали долго рассуждать! 27 декабря 1793 г. хорошо осведомленный придворный пишет из Петербурга князю Куракину: «Некто Лагарп, майор и кавалер ордена св. Владимира, состоявший воспитателем его императорского высочества великого князя Александра, был арестован и выслан за границу. Думают, что причина тому – его обнаружившееся якобинство... Вот каких змей мы согреваем у себя на груди!..»

Хорошо осведомленный придворный – не кто иной, как Бантыш-Каменский, важный чиновник коллегии иностранных дел и отец автора «Словаря исторических деятелей», пользующегося большим уважением в России, – на этот раз ошибается: якобинство кавалера ордена св. Владимира было ни при чем в этой история, точно так же, как сам Лагарп был ни при чем в замедлении до его отъезда из России выступления войска царицы против революции, хотя он и пытался намекать на противоположное.

Об отставленном наставнике его воспитанники очень жалели. «Не хочу больше читать!» – заявил однажды Константин преемнику Лагарпа, графу Сакену: «Вы постоянно читаете, и с того только глупеете!» Скрываясь во Франции, Лагарп вернулся в родную сторону с революционной армией, и идеи, внесенные им туда с собой, те же самые, представителем которых он был в С.-Петербурге, под снисходительным взором Екатерины. Назначенный членом директората Швейцарской республики, он проявлял в исполнении своих обязанностей дух идеального правления, задуманного великой государыней: он деспот и либерал, смотря потому, как ему вздумается. Он даже начал мечтать о другом 18 брюмера,[105] героем которого был бы он сам. Но это имело для него последствием только несколько неожиданную отставку со стороны его сограждан и конец его политической карьеры.

III

Приездом в Петербург графа Сен-При (Сен-Прюста) в 1791 г. открывается новая эпоха в истории французской колонии, поселившейся в России: эпоха эмиграции. С этого времени Екатерина начинает относиться разборчивее к французам, отдающимся под ее покровительство; и, чтобы воспользоваться последним, надо иметь возможность доказать свою белую кость. Живописца Дойена, явившегося в Россию, имея за собой довольно определенное революционное прошлое, сначала выпроводили. «Я не видала его, – писала Екатерина Гримму, – потому что у нас уже не принимают так быстро французов; он прежде должен подвергнуться политическому карантину». Испытание, впрочем, было еще не из самых трудных; Дойен быстро выдержал его и даже приобрел при дворе блестящее положение. Но эмигранты сами постарались увеличить строгости запрета. Они прибывали теперь целыми толпами. Дипломатическая лаборатория в Кобленце дала Сен-При поручение заручиться помощью Екатерины для экспедиции, которую король шведский предполагал снарядить во Францию, чтобы восстановить там порядок. Сен-При приехал слишком рано и встретил довольно холодный прием. Представленный императрице официальным уполномоченным конституционной монархии, против которой он собирался просить вооруженного вмешательства царицы, он очутился в довольно двусмысленном положении, не способствовавшем упрочению его шансов.

За ним, в сентябре 1791 г., последовал Эстергази, отправленный графом д’Артуа, чтобы сообщить императрице о результате пильницких совещаний. Он имел б?льший успех, благодаря счастливым личным качествам, доставившим ему некогда близость с Марией-Антуанеттой. Он был еще окружен престижем старинного Версаля. Бывший паж короля Станислава и протеже Марии Лещинской, он имел, кроме того, за собой почетную карьеру во французской армии. Мать Марии-Антуанетты, правда, отказалась способствовать его возвращению в Австрию из-за его распущенных нравов; но сомнения святой Терезы не имели значения для святой Екатерины. Эстергази, кроме того, нашел средство приобрести расположение фаворита Зубова, который без церемоний привез его в Эрмитаж, провел по нескольким комнатам, отворил дверь и втолкнул его, говоря: «Вот она!» Очутившись таким образом перед государыней и оставшись с ней наедине, Эстергази не растерялся и даже успел понравиться. Екатерина слушала рассеянно его дипломатические сообщения, но предложила ему остаться при ней, обещая содержать его – а это, собственно, все, что ему было нужно. После окончательного падения Бурбонов он жил спокойно в поместье, подаренном ему императрицей на Волыни.

Сомбрёйль тоже решился в это время покинуть эмигрантскую службу и поселиться в России, где и получил место адъютанта при принце Нассау. У него нашлись многочисленные подражатели. «Де Фюрстенберг, де Швейцер, де Ламбер и де Вандр, – пишет Женэ в апреле 1791 г. – просили позволения поступить волонтерами в русскую армию... Все они получили чины выше, чем те, которые имели во Франции, и при дворе их отличают».

За два месяца до попытки Варенна сам маркиз Буйэ уже предлагал свои услуги русской императрице через посредство Гримма. Генерал Гейман, блестящий кавалерийский офицер, отправленный для начала переговоров, также намеревался последовать за ним в Россию. Не сошлись в условиях: Екатерина ответила с некоторым неудовольствием, что русские генералы стоят ей дешевле и пользы приносят не меньше, чем французские «пустозвоны». Но Гримму скоро стали делать другие предложения: некто Виомениль и Вобен хотели «посвятить себя службе государыни, которой победа подрядилась служить». Молодой князь де Граон «сгорает желанием отправиться в Россию, чтобы принести там свою первую жертву в храме Славы». Маркиз де Жюинье, глава многочисленной семьи, лишенный революцией средств удовлетворять ее потребностям, «желает забыть свое несчастье, надев мундир ее императорского величества». Другие отправлялись со своими просьбами прямо в Петербург: в сентябрь 1791 г. Женэ отмечает прибытие де Боажелена, де Фортена и де Вёзотта. Скоро за ними уже вся армия принцев, или, по крайней мере, остатки ее, с Кондэ во главе и 1 500 человек еще оставшихся под его знаменем, просили приюта в рядах императорской армии. Но у Екатерины было достаточно солдат. В декабре 1792 г. Ришелье, герой Измаила, приехал в главную квартиру Кондэ с двумя санями, нагруженными 60 000 серебряных рублей, и письмом Екатерины, предлагавшей эмигрантам основать на восточном берегу Азовского моря город в пустыне! Она уже распределила участки земли и нарисовала планы будущих домов. Ришелье будет губернатором, Эстергази строителем, а Кондэ генерал инспектором – там, за Кубанью. На устройство предполагалось отпустить до полутораста тысяч рублей! Можно себе представить испуг несчастных, потерпевших крушение своей судьбы. «Лучше умереть», – писал один из них.

Производить на Рейне много шума, делая мало дела, входило в это время в виды Екатерины. Появление в лагере Кондэ Ришелье с его бочонками денег и малособлазнительными предложениями, вероятно, не имело другой цели. Румянцев уже два года старался там в том же направлении; вся эта армия дворян перебывала у него: он произносит торжественные речи у маршала Брольи, но фактически только сделался фаворитом платонической фаворитки принца. И принц Нассау в блестящем мундире русского адмирала тоже фигурировал там, держа открытый стол, задавая празднества и предлагая восторженные тосты. Сама Екатерина время от времени напоминала о себе, посылая кое-какую помощь и постоянные советы, которым не всегда легко было следовать, вроде, например, того, что она советовала принцам никогда не принимать никого «во фраке», чтобы «устранить всякую мысль о равенстве». Увы! Бедные принцы рисковали скоро увидать себя окруженными людьми, у которых не было даже и фрака, чтобы одеться. Императрица желала, чтобы все ее советы принимались серьезно, и почти достигла этого, сама серьезно решившись не делать ничего серьезного. Все разочарования, постигавшие принца д’Артуа, не мешали ему сравнивать Екатерину с Прометеем, «похищающим у неба лучи света, чтобы оживить ими землю».

Императрице вовсе не улыбалось содержать полуторатысячный корпус французов на жаловании, но было выгодно иметь под командой своих генералов такого человека, как Ришелье, а также украшать свои салоны цветом первого европейского дворянства. «Мадам Виже-Лебрён скоро может вообразить себя в Париже – столько французов бывает на вечерах», – писал в 1793 г. принц де Линь, рисуя картину петербургского общества. Екатерина отвела Эстергази помещение во дворце, выдавала пенсию Бомбеллю, употребляла Сен-При на кое-какие дипломатические поручения, торжественно принимала Шуазёль-Гуффье, о примирительной роли которого в Константинополе у нее осталось приятное воспоминание. Она уговорила его поселиться прочно в России, чем приобрела больше одним дворянским родом, давшим, впрочем, впоследствии и Франции несколько своих благородных отпрысков. Даже утверждали – но это семейное предание, – что любезность императрицы к бывшему послу была внушена более нежным участием. Но его рисуют человеком строгой добродетели, сыгравшим роль Иосифа в сцене очень оскорбительной для самолюбия Семирамиды. Забывают, что Шуазёль, родившийся в 1752 г., уже давно перешел за возрасты Платона и Валериана Зубовых, а любовные фантазии Екатерины не нуждались в чудесах преумножения. Но вполне естественно, что воображение современников работало в этом направлении, и, наконец, все, случавшееся в этом уголке романа, и без того уже богатого различными эпизодами, разрасталось вдвое и втрое.

Семирамида также оказывала некоторую поддержку салонному поэту Гримо, тактику Траншан де Лаверн, будущему автору двух посредственных биографий Потемкина и Суворова, и даже, говорят, настолько забыла свое предубеждение против художника Дойена, что отвела ему в театре место рядом со своей ложей. Она назначила его декоратором своих дворцов и профессором Академии, хотя и знала, что в Париже ему поручали только составить инвентарь произведений искусства, конфискованных у монастырей!

Местное общество, само собой разумеется, покорно следовало за таким решительным примером и наперерыв старалось приютить и обласкать эмигрантов. Салон госпожи Дивовой называли Маленьким Кобленцем; там раздавалось французское остроумие, иногда даже на счет самой императрицы. Например, циркулировал пасквиль, автором которого был эмигрант, получавший пенсию от Екатерины. У княгини Долгорукой также пересуживали Екатерину и восхищались мадам Виже-Лебрён. У князя Белосельского восторгались стихами хозяина дома, которые Екатерина, как известно, ценила невысоко. Везде любезничали по обычаям обеих стран. На этой почве смешивались привычки, вкусы, различные страсти – более утонченные с одной стороны; более необузданные с другой, – но свидетельствовавшие об одинаковой распущенности. Это Версаль, целиком перенесенный в Петербург.

Однако при таком случайном слиянии разнородных элементов проявлялось и совершалось еще кое-что другое, кроме, смешения двух родов разврата. Если Гоголь в своем предисловии к «Мертвым душам» приписал такому сближению введению в русский дух пустоты, свойственной французам, то Тургенев проследил в самой глуши провинции многозначительное и глубокое проникновение идей, тенденций и стремлений более серьезных, хотя и проистекающих из того же источника. И, таким образом, вглубь старинной Москвы проникали не идеи старой французской монархии или реакции, бессильной против революционного движения; нет: эти идеи оставались в салонах столицы; за ее же пределами из этой толпы иностранцев исходило, распространяясь в окружающей среде, нечто другое. Будучи жертвами и противниками революции, эмигранты все же были ее результатом! Их подхватила волна; некоторые помогали ей катиться и, невольно поддаваясь ее движению, распространяли его дальше и сообщали другим. Мысли, идеи, стремления, следы которых заметил Тургенев, именно те, которые создали современную Францию.

Само собой разумеется, что все это лишь медленно пробивало себе дорогу в среде, еще мало подготовленной к восприятию нового веяния – оно как будто висело в воздухе, подобно тем замерзшим словам из сказки, оттаивающим только весной. Но эти слова есть, они ждут и, когда подует живительный апрельский ветерок, они зазвучат и сделают свое дело. Великое освободительное дело 1861 г. – будьте уверены – в некоторой степени было порождено этим влиянием.

Екатерина, без сомнения, не могла видеть, куда приведет косвенная пропаганда в будущем, слишком далеком, чтоб императрица могла над ним задумываться... Она даже допускала собрания в кафе Анри – настоящем клубе, куда отправлялись пить пунш и рассуждать о политике, и где велись, конечно по-французски, очень либеральные разговоры. Эта эмиграция, невольно и бессознательно связанная с выполнением задачи, плодов которой не суждено было увидать еще многим поколениям, поражала Екатерину, также как впоследствии Гоголя, главным образом, наружным легкомыслием, забавлявшим и успокаивавшим императрицу, между тем как некоторых местных наблюдателей, не поддававшихся общему ослеплению, она опечаливала. Видя жест и не слыша звука – звук еще застыл в ледяном пространстве – последние судили по смешной, необузданной мимике. «Удивляюсь», писал граф Ростопчин, «каким образом эти люди», – дело идет о французах, – «могут внушать настоящее сочувствие! Во мне они никогда не вызывают иного участия, как возбуждаемого трогательной пьесой; потому что эта нация существует только комедией и для комедии. Изучая французов, находишь что-то до такой степени легковесное во всем их существе, что не знаешь, как эти люди могут ходить по земле. Убийцы и глупцы остались у себя на родине, а сумасшедшие бросили ее, чтоб увеличить собой число шарлатанов на свете».[106]

Екатерина также играла ничего не стоившую ей комедию с этими представителями, большей частью знатными, уже исчезающего мира. Прибытие графа д’Артуа в 1793 г. привело ее в восторг: это самая сенсационная сцена пьесы. Была минута – до Варенна – когда императрица мечтала оказать гостеприимство самому Людовику XVI и громко заявляла, что сочтет это за «самое замечательное событие своего царствования». Принцесса Цербсткая предлагает гостеприимство потомку Людовика Святого! Она знала, что говорила! Отпрыск французского королевского дома, которого ей посчастливилось заполучить, прогостил у нее целый месяц, и она показала ему все великолепие своего двора, также как все очарование собственной особы. Он со своей стороны держал себя подобающим образом, был «великолепен», как утверждал Ланжерон, «прост, приличен, скромен, глубоко и искренне огорчен, без рисовки и аффектации. Он проявляет в суждениях ум холодный и мудрый, опровергая понятие, составленное о нем в России на основании его легкомыслия и жизни в молодости, и внушает самое живое, почтительное участие». Но графу не удалось иметь с государыней ни одного разговора, который бы коснулся серьезно вопроса об эмиграции и королевской власти. Екатерина была мастерица увертываться. Граф д’Артуа вознаграждал себя с Зубовым, который, польщенный, относился к нему любезнее и был очень щедр на обещания.

Через месяц ресурсы Екатерины, по-видимому, истощились. Впрочем, спутники принца не представляли такого же приятного общества, как он. У епископа Арраского «вид и разговор гренадера»; шевалье Ролль слишком вмешивался в швейцарские дела и в дела Лагарпа; граф д’Эскар не находил стол императрицы достойным такой великой государыни и слишком бесцеремонно высказывал это. Час разлуки пробил. Принц уехал с обещаниями фаворита, положившись на которые чуть не попал в свободной Англии в тюрьму за долги. Небольшая сумма денег, увезенная им с собой, позволила ему прожить некоторое время в Германии, а знаменитая шпага, данная, чтобы он употребил ее с Богом за короля, в следующем году перешла в Гамме к ростовщику, чтоб было чем заплатить за туалеты мадам де Паластрон. «Я бы не дала ее вам, – говорила Екатерина на торжественной аудиенции, – если бы не была убеждена, что вы скорее умрете, чем поколеблетесь пустить ее в ход». Бедняга пустил ее в ход при первой же возможности.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.