III. Сельское хозяйство и сельскохозяйственная техника Древней Руси
III. Сельское хозяйство и сельскохозяйственная техника Древней Руси
Материальное производство есть основа общественной жизни, средства труда являются также и показателями общественных отношений, при которых совершается труд. История общества не может быть построена без изучения именно этой стороны исторического процесса.
Однако, выделяя иногда ради технического удобства исследования историю материального производства в особую отрасль нашей науки, мы никогда не должны забывать, что исторический процесс представляет собой комплексное единство, где все части его взаимно обусловлены.
Только при таком понимании задач специального исследования истории техники можно ожидать от этих работ научных достижений, способных пролить свет на уже исчезнувшие периоды истории изучаемого общества. Нужно сказать больше: 1) письменные памятники есть исторический источник, довольно поздний по времени возникновения; 2) в течение долгого периода существования письменности ею пользуются далеко не часто, и много сторон жизни, таким образом, остается не зафиксированными письменностью и 3) с течением времени, благодаря самым разнообразным обстоятельствам, письменные памятники исчезают, унося с собой в вечность забвения многие очень интересные страницы протекшей жизни..
Отсюда ясно, что для того, чтобы заглянуть в далекое прошлое, нужны не только письменные источники. Памятники материального производства, язык, заключающий в себе пережитки древнейших эпох, фольклор должны быть привлечены к разрешению исторических проблем, и не только для времени, не освещенного письменностью, но и для более правильного и отчетливого понимания самих письменных памятников, так как нам хорошо известно, что одни и те же слова на протяжении своей длинной жизни не всегда обозначают одно и то же.
Для изучения исчезнувших общественно-экономических формаций останки средств труда имеют такое же значение, как останки костей для изучения организации исчезнувших видов животных. Следовательно, и в поставленной в данном случае задаче исследования техники сельского хозяйства раннего периода в истории Древней Руси необходимо иметь в виду всю сложность и взаимную обусловленность единого общественно-экономического процесса, необходимо иметь в виду, что, изучая сельское хозяйство и его технику в историческом развитии, мы изучаем, собственно говоря, базу общественного развития в целом, конечно, если мы согласимся с тем, что сельское хозяйство было господствующим у наших предков задолго до образования государства. Задача, таким образом поставленная, — а иначе она ставиться едва ли может, — приобретает колоссальное значение и делается ответственнейшей задачей для решения основных проблем исторического развития общества. Само собой разумеется, что одной постановкой вопроса, даже если она и совершенно правильна, вопрос еще не решается.
Необходимо подлинное его изучение, которым, однако, до сих пор не занимались.
М. Н. Покровский сделал первую попытку связать эволюцию техники сельского хозяйства Древней Руси с отдельными этапами в истории общественных отношений[65], но, как мы сейчас увидим, его построения и выводы не могут считаться правильными и требуют серьезного пересмотра.
М. Н. Покровский, связывая технику сельского хозяйства с общественными отношениями, представлял себе эволюцию этой техники в трех этапах — подсека, перелог, трехполье, причем время победы трехполья он обозначал XV–XVI вв., в зависимости от района (в Новгородской земле раньше, чем в центре Московского государства). Подсека и перелог делали невозможной прочную оседлость крестьянина, трехполье ее требовало. Крестьянина, по мнению Покровского, прикрепило к земле и к владельцу трехполье[66]. Здесь, безусловно, верно устанавливается принципиальная связь техники сельского хозяйства с общественными отношениями. Остальные положения требуют значительных поправок. Прежде всего, это относится к устанавливаемому Покровским чередованию систем сельского хозяйства. Определенное сомнение возбуждает также предлагаемая им датировка этих этапов. Наконец, необходимо указать и на то, что крестьянская крепость не механически вытекала из состояния техники в данный момент. Имею основание полагать, что сам автор этих положений не всегда думал так прямолинейно, как это может показаться с первого взгляда.
Ввиду важности предмета позволю себе привести несколько соображений того же автора, высказанных им в других местах его произведений. В книге 1-й четырехтомника он говорит: «Что правнук русского крестьянина часто умирал очень далеко от того места, где был похоронен его прадед, — это верно, но очень поспешно было бы делать отсюда вывод, что прадед и правнук при своей жизни были странствующими земледельцами, смотревшими на свою избу как на что-то вроде гостиницы», «Древняя Русь исходила из представления о крестьянине как более или менее прочном и постоянном обитателе своей деревни. Кто хотел бродить, тот должен был спешить сниматься с места, иначе он сливался с массою окрестных жителей, которых закон рассматривал, очевидно, как оседлое, а не как кочевое население. Словом, представление о древнерусском земледельце как о перехожем арендаторе барской земли[67] и об оброке как особой форме арендной платы приходится сильно ограничить, и не только потому, что странно было бы найти современную юридическую категорию в кругу отношений, так мало похожих на наши, но и потому, что оно прямо противоположно фактам. Делиться с барином продуктами своего хозяйства крестьянин, очевидно, должен был не как съемщик барской земли, а по каким-то другим основаниям. Для феодализма как всемирного явления это основание западноевропейской исторической литературой указано давно. В ней давным-давно говорится о процессе феодализации поземельной собственности»[68].
Но дело в том, что М. Н. Покровский в более поздней своей работе утверждает совершенно обратное: «Что касается самих крестьян, то их нельзя в это время было назвать крепостными. Крестьянской крепости 600 лет назад в России быть не могло просто потому, что никаких „крепостных“, прочных отношений в деревне в это время не было. Как мы сейчас указали, земли было вдоволь. Земледельцы передвигались среди необозримых лесов, вырубали участки этих лесов, сжигали их, устраивали там пашню. Когда эти места переставали давать урожай, крестьяне передвигались на другие. Таким образом, население тогдашней России постоянно передвигалось с места на место. Очень редко внук крестьянина умирал на том месте, где родился дед, и даже в течение своей жизни крестьянину приходилось переменить несколько, может быть даже не один десяток, пашен. При такой подвижности населения господствующему классу не было никакой выгоды закреплять это население к какому-нибудь одному месту. Крестьяне были прикреплены к земле и к владельцам только гораздо позже, когда стало тесно, земли стало меньше и появилось правильное хозяйство, сначала переложное, потом трехпольное»[69]. Следовательно, одно из этих мнений должно быть нами отвергнуто, так как совместное их существование немыслимо. Я считаю, что у нас имеются все данные так же энергично поддержать первоначальное представление М. Н. Покровского об оседлости крестьянина, как и отказаться от его же теории бродяжничества.
Тут все ясно. Крестьянин осел и обзавелся своим собственным мелким хозяйством, стало быть, техника сельского хозяйства позволила это сделать, а затем уже оседлый мелкий земледелец стал объектом эксплуатации, которая без зависимости от землевладельца, как бы мы ее ни называли, невозможна. Таким образом, мы и со стороны требований современной историографии подходим к необходимости исследовать настойчиво поставленный, но не всегда верно и точно разрешаемый вопрос.
В вышедшей в 1927 г. статье A. B. Арциховского «Социологическое значение эволюции земледельческих орудий» тоже подчеркнуто это социологическое значение изучения эволюции орудий производства, хотя положения автора требуют дальнейшего обоснования и проверки.
К сожалению, у A. B. Арциховского не было в руках достаточного материала для решения задачи применительно к истории России, и по необходимости ему пришлось пользоваться фактами римской истории. Появление колесного плуга в Италии, по его мнению, совершает переворот в земледелии и, в свою очередь, становится гранью в истории общественных отношений[70].
Об этом же в 1937 г. высказался другой исследователь технической эволюции в римском земледелии, М. И. Бурский. Он тоже считает чрезвычайно важными для дальнейшей эволюции общественных отношений изменения в технике земледелия. Но он указывает на то, что при изучении техники римского земледелия нельзя забывать специфических общественных отношений в Риме.
«Усовершенствование плуга и широкое распространение его было для дальнейшего развития производства необходимым и в то же время в условиях рабства невозможным. Невозможным потому, что раб, которого хозяин отличал от неодушевленного орудия труда, instrumentum mutum, только как орудие, одаренное речью, как instrumentum vocale, давал почувствовать орудиям труда, что он человек, дурно обращаясь с ними и с истинным сладострастием подвергая их порче». «Усовершенствованный плуг, если бы он даже широко распространился, оказывался в руках раба, в конечном счете не более, если не менее, производительным, чем старый, и, во всяком случае, менее производительным, чем старый плуг в руках свободного крестьянина или колона»[71]. Введение новых, более усовершенствованных орудий земледелия было, следовательно, возможно, по мнению автора, только при условии изменения общественных отношений в Риме.
Работа П. Н. Третьякова «Подсечное земледелие в Восточной Европе» является в нашей историографии первой попыткой подойти к разрешению этой большой проблемы применительно к России. Мне кажется, что этот опыт нужно считать в основном удачным. По крайней мере, главные выводы автора кажутся вполне убедительными. Подсечное земледелие в том виде, как его рисуют материалы, связано с переходным этапом в истории классового общества патриархальной семейной общины. Соха и борона, орудия нового этапа в истории сельскохозяйственного производства, вырастая в условиях подсечного земледелия, окончательно сложившись, в свою очередь, в соответствии с общим ходом развития производительных сил, дают начало новой форме земледелия, разрушая подсечную систему. Важнейшей предпосылкой эволюции сохи явилась возможность использования скота в качестве тягловой силы.
Попробуем обратиться к подлинным свидетельствам нашей древности.
При скудости наших источников по этому предмету, конечно, приходится пользоваться не только прямыми свидетельствами, но и косвенными намеками, все же помогающими уяснить систему сельского хозяйства.
Прежде всего, необходимо указать, что подсека в качестве господствующего способа земледелия в IX–XI вв. для некоторой части Киевщины исключается. Более длительное ее бытование было возможно лишь на севере, в Новгородской земле, и на северо-востоке, в бассейне Волги-Оки.
Леса на юге были выжжены и вырублены довольно рано, и чем южнее, тем их становилось меньше, пока степь не делалась господствующей. В степях подсеки быть не может. Скифы, которые давно вдоль Днепра занимались земледелием, не выжигали леса для устроения своих пашен. Если бы это было иначе, Геродот не преминул бы об этом упомянуть. Их орудия производства говорят о том же. У них было предание, что с неба упали — золотые плуг, ярмо, секира и чаша. Благодаря этому небесному дару скифы научились пахать. Плуг для подсеки не нужен.
Что касается нашей страны в более позднее время, то имеющиеся у нас сведения — пока исключительно археологического характера — говорят о том, что к X–XI вв. топор в качестве главнейшего орудия подсечного земледелия сменяется сохой даже на севере. Для Киевской земли эту дату нужно отодвинуть далеко назад, быть может, к скифскому времени.
Нужно, однако, сказать, что раскопки со специальной целью изучения истории земледелия в нашей стране начались очень недавно, и материал, добытый археологами, еще не достаточно систематизирован. Сейчас можно говорить только о некоторых сторонах дела, пролагающих пути к решению задачи, но еще не дающих ее полного разрешения.
Несомненно, что территорию, занятую восточным славянством в Европе, необходимо разбить на пояса, различающиеся по свойствам климата, почвы и растительного покрова, и трактовать каждый из них в отдельности. Затем необходимо установить связь между системой землепользования, качеством орудий, производства и общественно-экономической стадией в развитии данного общества. Необходимо помнить, что всякое новое разделение труда имеет свои особые орудия производства и что средства труда представляют характерные отличительные признаки каждой определенной эпохи общественного производства.
Для наших целей, прежде всего, необходимо разделить территорию, занятую восточным славянством, по признаку наличия леса. Лесной север и значительная часть центра в этом отношении представляют, естественно, одну полосу, отличную от другой, южной, где леса мало или нет совсем.
Север представляет в известный период общественного развития страну подсечного земледелия, тогда как безлесный юг дает возможность на первых ступенях развития земледелия вести залежную или переложную систему.
Не нахожу нужным изображать здесь подсечную систему в целом, но считаю все-таки необходимым указать на основную экономическую основу этой системы. Для своего осуществления она требует значительных человеческих коллективов, так как отличается большой трудоемкостью (на десятину около 45 дней мужских и женских), во владении этого коллектива должно находиться земли минимум в 10–15 раз больше площади ежегодного посева, срок пользования участками очень невелик — 3–4 года. Эта система может обходиться без тягловой силы животного[72]. Из этого видно, что обычная крестьянская семья не может справиться с подсекой как основной системой хозяйства. Перелог при подсечной системе хозяйства — это не система. Отдыхающее поле зарастает лесом и превращается снова в лядину, требующую повторения процедуры выжигания, хоть и облегченным способом. Стало быть, перелог в лесных местах — не особая стадия в развитии сельскохозяйственных систем, а переход к полевому пашенному земледелию. Настоящий перелог мы можем наблюдать только в степных пространствах.
К сожалению, мы не имеем по этому предмету специальных исследований. Однако мне кажется, мы можем понять переложную систему, по крайней мере в основных, наиболее характерных чертах, наблюдая ее у современных нам степных народов. В частности, я имею в виду земледелие казахов XIX в.
Оно описано в материалах по киргизскому землепользованию «экспедицией» по исследованию степных областей Тургайской области. Совершенно очевидно, что буквально переносить эти наблюдения на причерноморские степи невозможно, но, безусловно, можно найти здесь ряд условий, которые мы должны учесть и при решении нашего специального вопроса.
Вследствие обилия обширных площадей и плодородия почвы казаху-земледельцу нет необходимости употреблять какие-нибудь сложные приемы для обработки своих пашен. Одна вспашка степи часто обеспечивает урожай на несколько лет. Впервые подняв целину и посеяв на ней хлеб, земледелец распахивает ее на другой год только в том случае, если не надеется без обработки получить хороший урожай, в противном случае семена только забораниваются и земля не трогается плугом или сохой. Таким способом часто сеется хлеб на одной и той же площади из года в год до тех пор, пока он не начинает совершенно заглушаться сорными травами.
Заброшенная залежь поднимается при первой возможности, если есть надежда получить с нее урожай, так как залежь распахать вообще легче, чем степь. Так поступает земледелец до тех пор, пока земля перестает давать хорошие урожаи. Обычно снимают подряд 5 хлебов: 1) просо или пшеницу, 2) пшеницу, 3) пшеницу, 4) овес, 5) овес.
Пашня обрабатывалась обыкновенными сабанами (купленными в земских складах вскладчину), какими пашут казаки и крестьяне. Сабаны и бороны покупались в Кустанае, Троицке, Арске и в ближайших поселках и часто приобретались артелями земледельцев, состоявшими из двух, трех, редко из пяти человек. В среднем на одно сеющее хозяйство по уезду приходилось по 1/2 сохи и по 1/2 бороны. Казахи IV административного аула Кумакской волости говорили, что они помнят время, когда очень часто 10 хозяев складывались сообща и покупали один сабан; ко времени обследования уже каждый зажиточный земледелец стремился завести свой собственный сабан. В силу этого большинство пахало «супрягой», т. е. вскладчину. Два-три земледельца вместе покупали сабан и вместе пахали: кто умел пахать — ходил за сохой, другой сеял, третий являлся погонщиком и т. д. Кто выставлял больше быков или лошадей, тот распахивал для себя больше. Вообще каждый распахивал и засевал себе особый участок, так как «урожай зависит от счастья». При такой комбинации, когда в артель вступал хозяин, у которого не было скота, но был сабан, — ему выделяли одну пятую часть всего вспаханного его орудием.
Супрягой мог пахать только тот, кто имеет не менее 2 быков. Если имелся только один бык, удобнее было отдать его в «маин», на весеннюю пахоту, за что можно было получить 1/2 десятины, засеянной просом или пшеницей.
Большинство казахов-земледельцев (61,2 % общего числа) обрабатывало свои пашни супрягой, 22,7 % пахало самостоятельно, 10,9 % — посредством найма и 5,2 % — смешанно. В последнюю категорию входили также хозяева, нанимавшие пахать казахов или русских, имевших собственные орудия, но пахавших скотом хозяина; сюда же входили те, кто одну часть пашни обрабатывал своим трудом или супрягой, а другую распахивал русский, «исполу».
Таким образом, только последние две категории земледельцев, составлявшие в сумме 16,1 % от общего числа, прибегали к наемной силе при обработке пашни, другие же, составлявшие 83,9 %, обрабатывали пашню самостоятельно или артелью[73].
Из наблюдений над подлинной жизнью казахов и над системой их земледелия с несомненностью вытекают следующие положения: 1) подсека здесь невозможна, 2) переложная система — единственно возможная при наличии большого количества свободной земли и при условии кочевания со стадами. Если устранить последнее условие, система земледелия должна будет измениться и превратиться непременно в двухполку или трехполку.
Итак, лесной север переходит к полевому хозяйству от подсеки через особого рода своеобразный перелог, степь начинает с подлинного перелога и идет к тому же полевому пашенному земледелию.
Орудия производства при этом разные и история их не одинакова.
На севере появляется трезубая соха, разрыхляющая и бороздящая выжженное из-под леса поле. Дальнейшая история сохи заключается в уменьшении количества зубьев и в появлении лемеха.
Это орудие следует связывать с новым видом земледелия — двух-полкой и трехполкой, где при наличии унавоживания стали необходимы орудия, отваливающие пласты земли.
На юге история пашенного орудия проделывает свою собственную эволюцию: мотыга — рало — плуг.
Соха и рало
Относительно тягловой силы, впрягаемой в рало, что-нибудь определенное сказать трудно; весьма вероятно, что это были волы, но не исключается и лошадь. Северная соха предпочитает лошадь. Может быть, и разнообразие систем самого рала также стоит в связи с тягловой силой. Во всяком случае, рало — плуг выросли в совершенно других конкретных условиях, чем соха.
Ясно, что условия подсечного земледелия не соответствовали этим новым орудиям производства, как не соответствовал родовой строй новой общественной формации. Эта новая формация, базирующаяся на мелком крестьянского типа сельском хозяйстве, могла появиться только при условии господства индивидуального мелкого земледелия, где орудия производства и техника труда должны были находиться в полном соответствии с орудиями производства и тягловой силой прирученного животного.
Орудия обработки земли развиваются в той же закономерности.
О Киевской земле и Поднепровье говорить не приходится: техника земледелия здесь, весьма вероятно, связана со скифами. Что же касается северо-запада и северо-востока, то первые железные сошники в раскопках появляются в Волго-Камском районе в эпоху формирования болгарских городов. Они известны также и в местах, являющихся периферией этого феодального образования. Все это сошники двузубых сох, хотя в Болгарах найдены также части плугов. Что касается северного и западного районов нашей страны, то железные лемехи появляются там также не ранее X–XI вв. В обследованных А. Н. Лявданским[74] и его сотрудниками в верховьях Днепра городищах — число которых равно многим десяткам, если не сотням — ни разу не был найден сошник, находили лишь косы, серпы и мотыги, хотя сам Лявданский и не переставал надеяться, что сошники здесь будут найдены.
Дальнейшие археологические работы, несомненно, дадут нам более изобильный и еще более убедительный материал. Но и сейчас мы можем говорить определенно о том, что приблизительно к
X в. в лесной полосе по территории, орошаемой Днепром с притоками, Ловатью, а весьма вероятно и в бассейне Волхова уже стали пахать землю сохой с железным наконечником, т. е. здесь стало развиваться пашенное земледелие. Это не значит, что оно сразу убило подсеку, но это значит, что появился более прогрессивный способ обработки земли, которому предстояло будущее. Подсека стала системой, обреченной на медленное умирание. Таким образом, техника сельского хозяйства поднялась на большую высоту, и тем самым положено было основание для серьезных перемен в земельных отношениях, т. е., в конечном счете, для весьма серьезного переустройства общественных отношений[75].
Посмотрим, что говорят по этому предмету наши письменные источники.
Начнем с древнейшей редакции «Правды Русской».
Обычно принято думать, что древнейшая недатированная часть так называемой краткой «Правды» не содержит в себе никаких данных об отношении отображенного там общества к земле. Если рассуждать формально, то это, конечно, так. Но если мы вдумаемся в то, что говорит эта древнейшая «Правда», если мы попытаемся конкретно представить себе, как жили те люди, о которых говорит «Правда», то мы едва ли сможем удовольствоваться обычно принимаемыми в нашей науке первыми внешними впечатлениями.
Несомненно, эта «Правда» говорит главным образом о «мужах», под которыми не трудно вскрыть дружинную рыцарскую среду в обычном понимании термина. Тут мы имеем рыцаря-мужа с его неразлучным спутником — боевым конем и оружием, с которым рыцарь тоже не расстается, наконец, с его одеянием. Что эти мужи существуют не со вчерашнего дня, видно из того, что в их среде успел вырасти и окрепнуть условный кодекс рыцарской чести, обычный в этой среде для всей Европы.
Но мы прекрасно знаем, что западноевропейское рыцарство своими корнями уходит в землю. Его кормят крестьяне, сидящие на его земле, оно входит в состав класса землевладельцев-феодалов, землей оно связано с деревней, с общиной, в каких бы отношениях оно к ней ни стояло.
И, конечно, у всякого исследователя древнерусской жизни естественно возникает вопрос о том, как живут «мужи» древней «Правды Русской». На этот вопрос наши исследователи отвечают по-разному либо вследствие неясности предмета предпочитают никак на него не отвечать. Но мы должны согласиться с тем, что этот вопрос слишком важен, чтобы обходить его молчанием. Если состояние источников не позволяет нам ответить на вопрос точно, то мы не вправе игнорировать и неясные намеки источников. Они требуют комментария.
В древнейшей «Правде», в ст. 13, читаем: «Аще поймет кто чюжь конь, любо оружие, любо порт, а познает в своем миру, то взяти ему свое, а 3 гривне за обиду»[76].
Поскольку здесь речь идет о тех же «мужах», интересы которых отображены в тексте этой «Правды», на что также указывает и перечень предметов (конь, оружие, порт), характерных именно для «мужей»-рыцарей, на нас лежит обязанность объяснить, в какой связи находятся «мужи» и «миры».
Тут есть стороны дела совершенно несомненные и вытекающие из них более или менее обоснованные предположения: 1) мир — это, несомненно, община; 2) община имеет определенные границы, которые учитываются законом при разыскивании пропавших вещей; это тоже совершенно ясно; 3) тот, кто ищет свою пропавшую вещь, т. е., по нашему предположению, муж-рыцарь, связан со «своим миром». Это хотя и предположение, но его не трудно обосновать.
В чем именно выражается эта связь, мы из данного текста не видим, но что она есть, это очевидно, потому что мир по отношению к «мужу» называется в «Правде» его миром, т. е. тем миром, с которым он связан, в котором, по всей видимости, он и живет. Мне думается, что до некоторой степени помочь нам в разрешении загадки могут и другие статьи той же «Правды». Статья 17, хотя она, быть может, и не одновременного с первыми статьями происхождения, говорит о господине, владеющем «хоромами», в которых скрывается ударивший «свободного мужа» холоп. Этот господин достаточно силен, чтобы оказать сопротивление тем, кто разыскивает скрывающегося холопа. Перед нами встает вопрос о том, где стоят эти хоромы, где живет их господин. Можем ли мы игнорировать здесь наличие миров-общин? Думаю, что самая простая гипотеза, способная помочь в уяснении конкретного смысла этих статей, заключается в том, что «господин» и «муж» — это два термина, которые обозначают одно и то же понятие, что все действие происходит на территории «мира», т. е. в общине, хотя, быть может, и не совсем в одно и то же время.
В городе или в деревне — это в данном случае все равно, потому что города, кроме нескольких наиболее крупных, в это время еще не совсем обособились от «мира». Город в «Пространной Правде» не случайно противополагается хоромам. («А кто сам своего холопа досочится в чеем любо городе или в хороме…» — ст. 114 Карамз. сп.)[77]
Эволюция соотношения между мирами и городами заключается в том, что по мере внутреннего развития городов, по мере роста их экономического и политического значения они становятся во главе миров, и самый термин «мир» заменяется в таких случаях термином «град». Именно в этом смысле летопись упоминает древлянские грады, которые успели сдаться Ольге и приступили к своему обычному занятию («делают нивы своя»). Этим же объясняется и факт отсутствия термина «град» в древнейшей «Правде», где он поглощается термином «мир», и замена термина «мир» в позднейшей «Правде» XII в. словом «град»: «Аще кто конь погубит или оружие или порт… а последи познает в своем граде, а свое ему лицем, взята, а за обиду платити ему 3 гривны» (ст. 34 «Пространной Правды», Троицк. IV сп. 2 Ср. ст. 13 «Правды» Ярослава)[78].
Приблизительно в таком же смысле употребляется термин grod и в Польше.
Итак, наиболее вероятное объяснение ст. ст. 13 и 17 древнейшей «Правды» позволяет нам представлять себе дело так: мужи-рыцари связаны с мирами-общинами, живут на их территории, где и стоят их крепко сложенные хоромы, способные защитить своего хозяина.
Если это так — а едва ли более вероятное предположение возможно, — то возникает дальше вопрос о челяди, которой владеют «мужи». Что делает в господской усадьбе челядь?
Для тех, кто убежден, что в это время наши предки занимались «охотой и торговлей», неизбежно предположение, что эта челядь ходит с луками по лесам, стреляет белок и куниц с тем, чтобы доставить «скору» своему хозяину, который ждет своих челядинцев с охотничьей добычей и готовит лодьи для отправки мехов на далекие заграничные рынки.
Для тех, кто думает, что мужи-дружинники этого времени живут данью с покоренных народов и не интересуются ни землей, ни хозяйством, челядь вообще не объяснима: ее некуда приткнуть.
Для тех же, кто считает такую картину несоответствующей показаниям всех наших источников, кто считает, что основное занятие наших предков в эти древние времена было земледелие (подсечное и пашенное), неизбежно заключение, что челядь, прежде всего, работает на земле, обрабатывает землю и своим земледельческим трудом кормит своего хозяина-господина-мужа-рыцаря. Это заключение полностью подтверждается «Правдой» Ярославичей, где вотчина с ее сельским хозяйством изображена с такой ясностью, что ее может не видеть только тот, кто не хочет ее видеть. Игнорировать вопрос о том, когда успела возникнуть эта вотчина, к XI в. представляющая собой полную картину крупного земельного владения с явным преобладанием сельского хозяйства, невозможно. Десятилетиями такие процессы не измеряются. Тут необходимы столетия[79].
Стоит заглянуть внимательно в «Правду» Ярославичей, чтобы убедиться в том, что тут действительно изображено княжеское хозяйство, княжеская усадьба с полями, устойчиво существующими. «Пространная Правда» называет орудия производства уже не подсечного, а пашенного земледелия. Аппарат управления княжеской вотчины тоже говорит о том, что здесь мы имеем не подсеку, а настоящее полевое хозяйство.
В некоторых списках «Пространной Правды» имеется статья: «А се уроци ротнии: от головы 30 кун, а от бортьные земли 30 кун без трею кун, такоже и от ролейные земли, а от свободы 9 кун» (ст. 109 Троицк. IV сп.). Под ролейной землей, являющейся в данном случае предметом спора, разрешаемого на суде путем присяги, конечно, разумеется земля пашенная.
Посмотрите, с какой осторожностью относится население к княжескому полю. Иноки Киево-Печерского монастыря вместе со своими прихожанами выбирают место для постройки каменной церкви. Собралась значительная толпа, которая ходила около «близь прилежающего» княжого поля, не рискуя, однако, на нем остановить свой выбор, хотя место было самое подходящее для их намерений. Случайно проезжавший здесь князь Святослав заинтересовался собравшейся толпой, спросил «что творят ту» и, узнав, в чем дело, очевидно неожиданно для присутствующих, потому что автор этой повести (составитель жития Феодосия Печерского) объясняет этот поступок тем, что князь «яко от Бога подвижен» был, отдал свое поле монастырю под постройку церкви.
Термин «поле» в наших древних письменных памятниках имеет много значений: пашня, луг, пустое пространство земли вообще, степь и др. В каком именно смысле упомянуто поле в этом тексте, точно сказать трудно. Во всяком случае, этот участок земли, лежащий близ Киева, имел определенные границы и представлял собой значительную ценность (иначе бы монахи не относились к нему так осторожно).
Если он и не был распахан в то время, что как будто и подтверждается некоторыми деталями рассказа, то он рассматривался как участок, годный для пашни или для какого-нибудь иного хозяйственного назначения.
Настоящие пашенные поля мы можем видеть в жалованной грамоте 1146–1156 гг. кн. Изяслава Мстиславича подгородному Новгородскому Юрьеву монастырю. Граница жертвуемой монастырю земли там обозначена так: «А завод той земли от Юрьевской границы Простью вверх и с Прости возле Ушковскую ораницю по верхней стороне… От Юрьевского межника логом подле Юрьевскую рель да подле Юрьевскую ораницю логом да по конець логу промеж ораницы Юрьевской Ушкова поля да в Просты»[80]. Ушково поле, по-видимому, здесь то же самое, что и Ушкова ораница, а ораница есть не что иное, как систематически вспахиваемое поле. Нельзя серьезно проводить границу и указывать на ней признаки случайные, не имеющие установившейся топографической точности.
Следует обратить внимание на тщательность, с какой проводятся и фиксируются в документах этого времени границы земельных владений вообще: «А обвод той земли от реки от Волхова Виткою ручьем вверх до Лющик, да Лющиком до кресту, а от креста до коровей прогон, а коровьим прогоном на ольху, а от ольхи на еловый куст, а от елового куста на верховье на Донцовое, а Донцовым вниз, а Донец впал в Деревяницу, а Деревяница впала в Волхов, а той земле и межа»[81].
Если эта грамота справедливо считается подновленной и, быть может, даже подложной[82], то никаких упреков нельзя сделать одновременной с ней грамоте кн. Изяслава Мстиславича, где мы видим не менее подробные указания на границы жертвуемой монастырю земли[83]. Грамота князя Всеволода, несколько более ранняя, имеет те же особенности[84].
С полной отчетливостью о межах между пашенными участками говорит «Правда» Ярославичей: «А иже межу переореть любо перетес, то за обиду 12 гривне» (ст. 33). В «Пространной Правде» эта статья расшифрована с еще большей ясностью: «Оже межу перетнеть бортную, или релейную межу разореть, или дворную тыном перетащить, то 12 гривен продажи» (ст. 83). Здесь мы имеем различные виды частной собственности, разграничиваемой межами: бортный участок леса, участок пашенной земли, дворовый участок.
Очень интересна терминология правонарушений по отношению к различным объектам: бортную межу можно «перетнуть», ролейную «разорать», дворную «перетынить». Не буду останавливаться на смысле этого разнообразия и точности в терминах. Я хочу лишь еще раз подчеркнуть, что важнейший документ середины
XI в., фиксирующий общественные отношения на данном этапе их развития, совершенно точно и определенно указывает на наличие пашенных полей, принадлежащих отдельным владельцам, разграниченных межами, за нарушение которых взыскивается самый высокий штраф после штрафа за убийства. Выше приведенные факты жалованных и купчих грамот находят себе подтверждение обобщающего характера. Участки с установившимися межами, к тому же рассматриваемые параллельно с дворами, едва ли могут быть участками выжженного под пашню леса.
«Орать» в только что цитированных документах, по-видимому, обозначало вспахивать землю не в смысле простого разрыхления земли после сожжения на ней леса. В этом смысле мы имеем как будто довольно точное разъяснение этого термина в Лаврентьевской летописи. Древнерусский проповедник, желая прославить в. кн. Владимира I, так изображает нам процесс подготовки земли: «Якоже бо се некто землю разореть, другьщ же насееть, ини же пожинають и ядять пищу бескудну, тако и сь: отец бо его Володимер землю взора и умягчи, рекше крещением просветивсь же насея книжными словесы, сердца верных людии, а мы пожинаем, ученье приемлюще книжное»[85]. О сжигании леса ни звука.
Совсем не похоже на то, что нам изображает «Калевала». Когда ее герой Вейнемейнен собирался заняться земледелием, то с этой целью предварительно:
На горах он сеет сосны,
На холмах он сеет ели,
Сеет он по рвам березы…
Высоко растут деревья…
Затем, когда
Увидал он рост деревьев,
Их побегов рост веселый…
Старый верный Вейнемейнен
Тут топор устроил острый,
Вырубать леса принялся,
Побросал он их на поле,
Порубил он все деревья…
И огонь орел доставил,
Высек он ударом пламя.
Ветер с севера примчался,
И другой летит с востока;
Превращает рощи в золу…
Только тогда
Он идет засеять землю,
Он идет рассыпать семя…
В итоге всей его работы
Затемнели там колосья,
Поднялись высоко стебли
Из земли, из мягкой почвы,
Вейнемейнена трудами…[86]
Очень интересно сравнить в этом отношении русские былины. Тут мы подсеку видим редко. Микула Селянинович пашет сохой.
Как орет в поле оратай посвистывает,
Сошка у оратая поскрипывает,
Омешки по камешкам почиркивают…
А бороздочки он да пометывает,
А пенье-коренье вывертывает,
А большие-то каменья в борозду валит.
У оратая кобылка соловая,
Гужики у нее шелковыя,
Сошка у оратая кленовая,
Омешики на сошке булатнии,
Присошечек у сошки серебряный,
А рогачик-то у сошки красна золота.
Исследователь этой былины о времени ее составления пишет: «Судя по обстановке, в которой встречаются князь и пахарь, тип самого Микулы и само сказание должны быть признаны в основе довольно ранними: это время старого строя Руси, когда существовало еще „полюдье“»[87], о котором действительно много говорится в былине. Нужно подчеркнуть и место действия в былине. Это типичный северный пейзаж, по-видимому, новгородский, с его почвой, насыщенной валунами.
Илья Муромец на своей родине в селе Карачарове после своего чудесного исцеления помогал своим родителям в крестьянской работе. В некоторых вариантах этой былины говорится, что Илья помог им корчевать лес под пашню. Но есть вариант и иной, указывающий на подсечную систему земледелия:
Пошел Илья ко родителю, ко батюшке
На тую на работу, на крестьянскую.
Очистить надо пал от дубья-колодья;
Он дубье-колодье все повырубил…[88]
«Пал» — это выжженный участок леса под посев. «Дубье-колодье» — это остатки леса, не успевшие сгореть: их надо удалить из земли.
Но этот вариант былины с упоминанием «пала» можно понимать и иначе. С благодарностью принимаю замечание Ю. М. Соколова о том, что вариант этот позднего происхождения (XVII–XVIII вв.) и что в нем видны северные и более поздние наслоения. На севере «пал» как остаток старинного способа земледелия был известен и в начале XX в.
Стало быть, память о подсеке, несомненно, жила, а в некоторых районах Восточной Европы в X в. и подлинная подсека еще практиковалась, что и подтверждается нашим археологическим материалом. Но все же характерно, что в Поволховье Микула Селянинович самым настоящим образом пашет без всякой подсеки и что П. Н. Третьяков в своем исследовании Верхнего Поволжья уже для VIII в. подсеки не нашел.
Весь былинный эпос говорит, во всяком случае, о стране, где пашенное земледелие — господствующее занятие населения.
Никакой подсеки не видим мы и в проповеди Кирилла, епископа Туровского (XII в.). Он рисует картину пахоты, несомненно, с натуры: «Ныне ратаи слова, словесныя оуньця к духовному ярьму проводяще и крестное рало в мысленых браздах погружающе и бразду покаяния прочертающе, семя духовное всыплюще, надежами будущих благ веселится»[89]. Здесь тоже полное отрицание подсеки. Не видим мы ее и в известном описании битвы в «Слове о полку Игореве», где битва дана в земледельческих образах. В прославлении кн. Владимира совершенно отчетливо различаются, даже нарочито подчеркиваются, два момента обработки поля — вспашка и бороньба, две стадии в подготовке земли к посеву, что гораздо более характерно для пашенного земледелия, чем для подсеки. Поэтому более осторожным будет в выше приведенных документах трактовать и термины «поле» и «ораница» тоже в смысле пашенного земледелия, а не подсечного. Смерд в знаменитой речи Владимира Мономаха имеет небольшой индивидуальный участок земли, который он и обрабатывает своей лошадью: «Дивно мы, дружино, оже лошади кто жалуеть, ею же ореть кто, а сего чему не рассмотрите, оже начнеть смерд орати…», «Не веремя ныне погубити смерды от рольи… хощеть погубити смерды и ролью смердом… оже на весну начнеть смерд тот орати лошадью тою…» Это тоже не подсека.
Во вкладной грамоте Варлаама Хутынского конца XII в. упоминаются различные виды земельных хозяйственно эксплуатируемых угодий. «Се вдале Варлааме святому Спасу землю и огород, и ловища рыбная и гоголиная, и пожни… Се другое село на Свудици… вдале св. Спасу и ниви и пожни и ловища и еже в немь…»[90] Очевидно, оба села находились по технике ведения в них хозяйства в одинаковом положении, но в перечне их деталей допущено некоторое разнообразие терминологии: то, что во второй деревне называется нивой, в первой именуется землей, но, несомненно, и в том, и в другом случае разумеется постоянно возделываемое поле.
Епископ Владимирский Серапион в одной из своих проповедей, желая изобразить ужасы татарского нашествия и связанного с ним опустошения страны, между прочим, говорит: «Села наши лядиною поростоша». Стало быть, до татарского погрома здесь были настоящие пашенные поля. Лядина — это бедствие, итог татарского разорения, а не обычное явление, неизбежное при господстве подсечной системы земледелия.
Приблизительно то же мы имеем и для более раннего времени: в 1093 г., после войны, «нивы поростоше, зверем жилища быша».
Между письменными памятниками и вещественными — по этому вопросу нет принципиального расхождения. С IX–X вв. мы можем смело говорить о ведущей роли пашенного земледелия даже в центральных частях территории, занятой восточным славянством. Среднее и Южное Поднепровье, как мы видели, знало его еще раньше. Это, конечно, совсем не значит, что предшествовавшие архаические формы земледелия были окончательно изжиты. Старые пережитки мы можем встретить в разных местах и в XVI, и XVII, и даже в XX в. Но основная магистраль сельского хозяйства идет по новому, проложенному сохой и плугом пути, конечно, с учетом различий северных и южных районов.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.