Глава шестая ВОРОН И ВОРОНЕНОК

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава шестая

ВОРОН И ВОРОНЕНОК

1

Она опустилась на порог, встала на колени, ладонями гладила притолоку двери.

— Богородица Влахернская, вот я и дома! Следовавшие за нею адъютанты ее мужа хотели помочь ей встать, но она их отстранила.

— Я дома, дома… Понимаете, я дома!

Из глубин обширного дома, построенного в лучшие времена заботливым Палимоном по прозвищу Хирург, вместе с золотым вечерним светом, который попадал в него через потолочные отверстия, исходили волны благополучия.

Вот из-за поворота, где двери в моленную, слышатся настороженные шаги. Кто-то выглядывает, но это не властная тетушка Манефа, это ее альтер эго, раб Иконом, он же домоправитель, он же мальчик для битья.

— Госпожа! — вскрикивает старик, протягивает трясущиеся руки, валится рядом с нею на колени. — О, наша Теотоки!

Резвый топот каблучков свидетельствует, что сверху торопится горничная Хриса. А вот шлепанье подошв, это, конечно, немой гном Фиалка. В руке его пергаментный свиток, приезд Теотоки застал его, конечно, в библиотеке.

— Госпожа наша вернулась, госпожа!

Вот и сама Манефа Ангелисса, шествует твердо, как античный проконсул, за нею свита приживалок и благодетельствуемых сирот. Ни морщинка не дрогнет в ее лице, хотя сама она боится, что вот-вот упадет от переживаний.

— Его мне покажите, его! — требует она, крестит и благословляет поднявшуюся племянницу, а заодно и адъютантов ее мужа.

Его вынимают из генеральской спокойной четырехколесной повозки и по эстафете передают на руках у кормилицы вверх по парадной лестнице в дом. Кормилица пышет здоровьем, выступает величаво, можно подумать, что все адъютанты и вестовые подчинены непосредственно ей, хотя у нее только одна помощница — младшая нянька.

Его кормилица подносит благоговейно, словно святые дары, и, откинув белоснежные пелены, показывает Манефе, та сразу же отмечает, что бровки у него, как у матери, Теотоки, чуть ли не срослись над носиком, но уж нахмурены совершенно по-генеральски.

— Дай, дай мне его, — требует она у кормилицы. Та оглядывается на мамашу, Теотоки согласно кивает головой. Тогда его в пеленах передают на руки двоюродной бабушке. Присутствующие няньки, адъютанты и приживалки почему-то боятся, что он упадет, и состоят в готовности номер один, хотя чем они помогут?

— Сколько я их, доместиков этих, вынянчила, — успокаивает Манефа и, внимательно вглядываясь в личико младенца, удовлетворенно смеется: — Врана! Конечно же. Врана! Вороненочек мой!

Многие из присутствующих растроганно плачут, другие вычисляют, какое место в иерархии Комнинов займет теперь он. Домочадцы спешат освободить под детскую лучшую из комнат Манефиного дома, а Теотоки все ахает, какие низкие потолки да какие узкие двери оказались в доме ее детства!

Но в дело вмешивается военный, некто Мурзуфл, по чину стратиарх (нечто вроде нашего полковника). Врана, шибко занятый фронтовыми заботами, поручил ему перевозку своей семьи в столицу.

— Госпожа! Всесветлейший протодоместик указал разместить вас с сыном в казарме Гиперэтерия, чтобы там караул был, охрана, сами понимаете… Помещения там уже приготовлены, я посылал стратиарха Канава.

— А! — отмахнулась счастливая до предела Теотоки. — Это потом, это с матушкой Манефой, если вам удастся ее переубедить… Ты читал когда-нибудь Гомера, добрый мой Мурзуфл?

— Нет, — честно признается пятидесятилетний служака. Он вообще-то окончил только военную школу в Редеете, где кроме Евангелия признавали лишь стратегиконы да воинские уставы.

— Там Одиссей, когда неузнанный возвращается в отчий дом, он восклицает: «Здесь и пороги и стены блаженством божественным дышат».

Мурзуфл подумал, что надо перекреститься, и сделал это. Теотоки же отвернулась, чтобы не обидеть его улыбкой. Привыкшая во всем подчиняться желанию мужа, она и здесь не намерена была перечить. Но завтра, завтра! Сегодня же переночуем в этом благоприятнейшем из домов, ведь Манефа, как в былые дни, соорудила грандиозный пир, и он, Мурзуфл, тоже приглашен, приглашен!

Сюда, сюда привезли ее несмышленой девочкой в ту страшную годину, когда по капризу кровавого Мануила были схвачены оба родителя. Она-то, Теотоки, ничего не помнит, но, по рассказам, ее выпустили, как цыпленка, в курятник, и она затерялась среди несушек и бройлеров.

Когда по приказу ничего не забывающего в своей злобе Мануила прислали и за нею, матушка Манефа вывела посланцев на крыльцо двора и показала множество бегающей без штанов мелюзги — детей челяди и рабов.

— Ищите сами, если не верите, что у меня ее нет. Посланцы василевса, естественно, ее не нашли, и осталась она у доброй Манефы.

Потом флюгер истории в очередной раз перевернулся, родителей Теотоки реабилитировали посмертно. Манефа приказала привести ее пред лице свое и ужаснулась:

— На ней пуд соплей, Боже! А ножки-то, ножки — все в струпьях каких-то!

И перешла Теотоки наверх, на положение молодой госпожи, барышни по-нашему.

И Теотоки все это вспоминает, бродя по комнатам и касаясь ладонью их добрых стен.

А вот уже все сели за обильный Манефин стол в триклинии. Господствует, конечно, Феодорит, этот старый верблюд. Он ездил в Энейон к принцу, он вернулся полон впечатлений, поэтому он позволил себе не стричься, не брадобрействовать, и весь, действительно, как мохнатый и мосластый корабль пустынь. Было приглашение и Исааку Ангелу, рыжему, он когда-то за честь считал к Манефе. Но тот прислал извинения. Он при особе принца, неотложнейшие дела государственной важности.

— Не понимаю, — нарочито удивляется Манефа. — Что он там может, кроме того, что тосты провозглашать, здравицы?

Всем, конечно, хочется узнать подробности победоносного похода, Феодорит, которому Бог не дал проворного языка, не может удовлетворить это желание. Тогда взоры обращаются в сторону скромно сидящего в конце стола всем уже знакомого Ласкаря. Этот бравый акрит, доблестный защитник границ империи, подкручивает геройские усы, ежеминутно поправляет бородку и хохолок.

— Я слышала, ты ранен… — соболезнует Манефа. — У тебя что, в семье никого, что ли, нету? Мы бы тебе нашли хороших врачей.

Ласкарь доложил, что он и сейчас не совсем долечен. Но когда войско ушло из Филарицы, лежать стало совсем невмоготу. Он собрал силы и пустился вдогонку Пафлагонской феме…

— И кто же там остался защищать нас в Пафлагонии? — иронизирует Никита. — А если агаряне вздумают напасть?

Все хотели бы возразить: ну что вы хотите от этого Ласкаря? Согбен, тщедушен, ему ли защищать? Но на всякий случай остерегаются, как бы не оскорбить. Акрит, говорят, очень обидчив, дело не раз доходило до Божьего суда — поединка.

Зато Ласкарь красочно описывает, как воевали, как шли с песнею «Шагай, шагай, Андроник, на остров на буян…». Если бы, увы, не конфузия под Никеей — сплошной был бы триумф.

— За что воевали-то? — добивается Никита. Все теперь смотрят в его сторону, даже цветы на столе отодвигают. С тех пор как братья Акоминаты близки к особе патриарха Феодосия, Никита явно обаристокра-тился. Что у него костюм, что осанка. И за столом не ждет, пока старшие выскажутся… Впрочем, дни патриарха Феодосия, кажется, сочтены, принц явно к нему не расположен. Кто же тогда в патриархи, этот Васька Кама-тир с честной мордой? Общественное мнение отвлекается от Никиты.

И тут домоправитель, тощий, как доска, но в совершенно золотой тоге — Иконом, стукнул жезлом, докладывая:

— Маврозум, труженик моря.

У некоторых выпали салфетки — ну, Манефа, этаких гостей наприглашала! Были вроде и императоры Маврозумы, но это уж давным-давно быльем поросло… Мавр вошел с достоинством, кланяясь, и все увидели, что бриллиантов на нем более, чем на всех на них скопом.

Манефа вывела Теотоки за кулисы. Юная генеральша поспешила заявить без обиняков:

— Это я, тетушка, пригласила Маврозума, Он мой приятель…

— Но он же…

— Он из знатной мавританской фамилии. Бумаг, правда, нет, но надо же верить человеку…»

— Но как же…

— У венецианцев, тетушка, мавры командуют флотилиями. А наш Маврозум к тому же не язычник, он крещен, православный…

Чувствовалось, что ей неприятен этот тетушкин демарш, а Манефа поняла, что перестает быть хозяйкою в собственном доме. Не сказав более ни слова, направилась на кухню, где заняла позицию у плиты с ложечкою для пробы, а правую руку оставила свободной для выдачи пощечин. Теотоки же вернулась в триклиний, где гном Фиалка, словно огромный плюшевый медведь, стерег ее скамеечку и смотрел влюбленными глазами.

Под Манефиным наблюдением и руководством была совершена очередная перемена блюд (читатель уже, вероятно, устал от описания всех их разносолов и лакомств). Притомившаяся Манефа вышла в вестибюль дух перевести и увидела, что ее домоправитель Иконом, сняв на минутку негнущуюся, словно картон, златую тогу, утирает тряпочкой потный лоб. Манефа хотела даже пожалеть: «Устал, бедняга, ну потерпи еще немного…», как послышалось у подъезда, еще кто-то подъехал, дробь копыт, целая конница!

Привратник стал звать Иконома, да он сам туда кинулся, на ходу напяливая тогу.

И тут же вернулся, делая знаки Манефе, из которых она поняла, что приехал кто-то совершенно невообразимый.

— Принц Андроник?

— Нет, хуже… Этот, как его…

— Агиохристофорит?

— Да нет, да нет, этого мы уже знаем… Приехал тот…

— Кто же, кто же?..

— Который царя Мануила… Этот, волхвователь… Или праведник он или диавол!

Манефа настолько обмерла, что не находила в себе сил ахнуть.

2

— Дионисий из Археологов, синэтер государя, благороднейший и славнейший!

Так велено было теперь его именовать, и он шествовал гордо, неся на себе бремя восхищенных и напуганных взглядов толпы. Правда, тут заключалась и уловка — государем-то был формально все еще Алексей II, но все понимали, что речь идет о всемогущем принце. Звание синэтера позволяло ему не носить никакой обременительной формы, ни цепочек, ни расшитых колпаков. Во всем простом и белом, со своею еле растущей бородкой, он, скорее, напоминал какого-то античного правдолюбца.

Сел на указанное ему Икономом место и, чувствуя, что служит объектом всех взглядов, прежде чем осмотреться самому, занялся блюдами и с тоской подумал о несравненной диетической столовой напротив их университета.

— Что касается кир Феодосия, — говорит Никита, и Денис, как Теотоки за четверть часа до этого, отмечает перемены, произошедшие с ним, — придворную важность, чиновничью сухость обращения, — кир Феодосии не станет держаться за патриаршую должность. Известно, что он и покойного Мануила просил отпустить его с предстоятельского трона. Кир Феодосии — инок, монах, он хочет принять схиму и посвятить остаток мирских дней своих молению Божию…

Все со вниманием выслушивают сообщение Никиты. «Газет-то не было у них, — думает Денис, — откуда бы им воспринимать такую политическую информацию, только на пирах!»

Он наконец осмотрелся, усмехаясь по своему обычаю:

«Феодорит, по прозвищу Верблюд, этот, несмотря на убожество, родич всех династий, Ласкарь, нищий рыцарь, акрит, защитник границы, тоже убогий в меру своих возможностей. Батюшки, Ангелочек тоже здесь и уже успел наклюкаться. А вот и Маврозум, этот-то как сюда пролез, бывший каторжник? Короче говоря, представители всех классов византийского общества времен расцвета!»

Но главный ему подарок — это сама Теотоки. Из-за букета орхидей на него смотрят ее глаза, совсем превратившиеся в глаза диковинной птицы — Феникс, что ли? Лицо похудело, и профиль стал классическим, медальным. Смотрит и смотрит на Дениса не отрываясь, будто хочет утопить его в глубине своих зрачков.

А тут пират Маврозум, который, хватив черного хиосского, приобрел необходимую развязность и ужасно хочет себя показать. Но каким образом? Тем же, что и Ники-га Акоминат, то есть выдав такую информацию, которую, кроме как от него, не получишь нигде.

— А Контостефана, великого дуку флота, — спешит он сообщить ни к селу, ни к городу, — сегодня утром провели с веревкой на шее, мешок надели на голову…

Вот это новость новостей! Все чуть не подскочили, простив бедному вольноотпущеннику то, что за столом он вести себя не умеет, перебирает ногами, будто у него недержание мочи.

— Как же так? — вопрошает прямодушный Феодорит. — Еще вчера его флот дружно прокричал «Да здравствует Андроник Великий», а сегодня уж в мешке?

— Да, да, — подтверждает Маврозум, он не может, конечно, позабыть унижений, которые потерпел от великородного адмирала, — выстроили офицерский состав всех кораблей и перед строем провели, чтобы никому не повадно было…

— За что же все-таки, за что же? — переговариваются все.

— За то, что, не имея приказа свыше, — комментирует Никита, который, конечно, здесь информирован лучше всех, — сжег генуэзскую слободку…

Все молчат, понимая, что дальнейшее обсуждение чревато… К Манефе обычно стражи уха не ходят, но тут вот и этот Дионисий, который, говорят, с принцем неразлучен, только что в одной постели с ним не спит.

Манефа печалится — нет Исаака Ангела, который каким-нибудь трюком умел разрядить обстановку, хоть собачку укусить. Высоко взлетел Исаак Ангел, стал рядом с троном, до Манефы ли ему? Ну что этот загадочный Дионисий?

На смену Исааку Ангелу выходит доблестный Ласкарь, чьи усы так пиками и торчат. Он подливает Мисси Ангелочку, тот осушает единым духом и заявляет:

— Ура, ура, ура! И ура!

Что теперь этой паршивой Никее? Как она смеет противостоять Андронику? Мы разнесем ее, как воронье гнездо!

Тут Ласкарь спохватывается, что в семействе Враны лучше про воронье гнездо не поминать, ведь Врана и есть ворон. Он роняет кубок под стол и вместе с Икономом-домоправителем лезет туда его доставать, хотя Манефа пытается отвлечь их от этого.

Да и не знаешь, о чем говорить? О бедном протосевасте Алексее, который, явившись с повинной, был сначала прощен вчистую, через час ослеплен, а еще через час утоплен в дворцовом нужнике. Новое правление начинается не очень отлично от всех предыдущих, вот, говорят, когда император Лев сверг императора Феофила…

— Тс-с-с!

— А я была в Святой Софии, — с умилением говорит Манефа, — там принц Андроник на большущем холсте нарисован. Я специально ходила смотреть. В крестьянской тунике, веревочкой препоясан, в руке этакая такая штука, кривоватая…

— Какая кривоватая?

— Ну, которой пшеницу созревшую подрезают или ячмень…

— Серп, что ли?

— Ну серп, серп… Чего смеетесь, господа? Я не пафлагонка, у нас в Элладе пшеницу косами убирают.

Никита-историк, который видел портрет во время его изготовления ненавистным ему диаконом Макремволитом, пытается уменьшить роль портрета — подумаешь, пролетарий! Надо было рисовать самодержца — в полном блеске величия. А тут только молота ему не хватает. Денис усмехнулся: можно подумать, что этого Никиту чародей тоже вытащил из ихнего века!

И тут раздался голос, скрипучий, как у запечного сверчка. Это стратиарх Мурзуфл, который сопровождает супругу своего начальника, военный с простым крестьянским багровым лицом. Так же монотонно, как какой-нибудь сверчок, он начал говорить, что правильно серп в руках у нового правителя, пусть народ знает… Крестьяне, главные кормильцы империи, обременены налогами и повинностями, между тем казна пуста. Казна хронически пуста! Войны вроде бы объявленной нет, но провинции в непрерывном состоянии войны всех со всеми…

Все закивали тюрбанами, камилавками, клобуками (у византийцев было принято сидеть за столом в головном уборе). Все, что говорит этот Мурзуфл, — правильно, но что же делать?

— С чего начать? — говорит ленинские слова мудрец Никита, у которого, как у представителя патриаршего двора, клобук самый замысловатый — в три яруса, с изображениями святого духа в летящих крылышках. — Начинать с того, что разогнать хапуг-чиновников, они вам не дадут никакой реформы произвести!

«Начать со слома государственной машины…» — вспоминает Денис откровения своих университетских семинаров. А ведь если копнуть поглубже, это не Маркс, не Ленин, это Карл Каутский, и совсем по другому поводу.

— А императорский двор? — неожиданно подает свой музыкальный контральт Теотоки, хотя женщины на византийских пирах если не поют, то молчат. — Пока не вышла замуж, я представления не имела, какое скопище тунеядцев этот наш императорский двор! Ведь их тысячи, а если считать их слуг и нахлебников — тьма!

Феодорит пытался что-то проворчать в защиту двора, ведь он сам носит чин протохранителя священного каниклия или что-то в этом роде. Но молодая хозяйка своим заявлением о дворе попала в болезненное место, и все, ничего уж не боясь, кричали ей во одобрение, кто на что был горазд.

А Теотоки, останавливая всех движением руки, оперлась на гнома Фиалку и вскочила на скамью. «Как же она прекрасна! — не уставал поражаться Денис. — Какая птица Феникс выросла из нее! Все другое, нежели у Фоти, и все-таки она прекраснее всех!»

Теотоки теперь просила высказаться всепочтеннейшего гостя синэтера Дионисия. Как с точки зрения другого мира, наверное, лучшего мира, все то, что происходит сейчас у них? Наверное же они с принцем говорят об этом… Если, конечно, это можно.

Упоенный чарами ее необыкновенных глаз, да еще приободренный все тем же волшебным хиосским, Денис не смел отказать. Хотя и понимал: для него лично лучше было бы в любом случае промолчать. Лучше промолчать! Но уже он встает для ответа, а вставая, думает: с чего бы начать? С того, что первым коммунистом был Христос?

И говорит о том, что все мозги скованы церковью, ни шага, ни мысли помимо нее. Такая принципиальная несвобода в первую очередь гибельна для нее. Самая передовая из идей, лишаясь возможности самодискредитации, самоперестройки, становится своей противоположностью, именно — тормозом развития подобных идей.

Денис поднимает руку, чувствуя, что историк Никита имеет что возразить на эту его мысль. И предвосхищает его: да, византийская церковь, справившись с иконоборчеством как антифеодальным и идеологически либеральным движением, спасла империю, но какой ценой? Только ценою того, что самые плодородные и самые культурные области империи ныне состоят в других религиях, где вольнее дух и живее жизнь.

«Куда меня несет?» — где-то на задворках своего разума ужасается он. И уже остановиться не может.

Крестьянин обнищал и обесчеловечился до предела. Но ведь, как говорится, один с сошкой, а семеро с ложкой. За обеденный стол, выражаясь фигурально, он рядом с плачущими от голода детьми сажает жирного попа, алчного чиновника, прожорливого офицера, даже необходимого всем городского техника или ремесленника, которого тоже ведь надо кормить!

Тут Никита Акоминат, который в протяжение всей запальчивой речи нашего героя согласно кивал и даже пальцами по столу пристукивал, ухитрился вставить комментарий:

— А раздачи, раздачи! Особенно бесят эти бесплатные раздачи — средство удержать народ от бунтов. А раздачи благ придворным!

Действительно, Андроник скоро столкнется с необходимостью раздавать просто за так какие-нибудь драгоценные шелковые полотна с Дальнего Востока, штуки бархата и позумента на вес золота и многое другое… А не станешь раздавать — не прослывешь щедрым, а это в Византии значит подписать себе скорый смертный приговор.

Война! Страна и общество живет ожиданием неизбежных войн и как минимум треть своих и без того скудных средств тратит на содержание огромнейших армий. А зачем? Если учесть, что армия отвлекает от производственной сферы самых лучших и самых способных сынов народа, это же какой-то бред самоубийства! А не пора ли войну и все военное приравнять к людоедству и рабству, которые ведь были в истории когда-то, но человечество в век христианства сумело объявить их вне закона. Войну вне закона!

И тут Денис увидел, что Теотоки нет, она куда-то ушла, над ее скамейкой снова красуется ушастая мордочка гнома Фиалки. Он, правда, тут же подумал: может быть, ее к ребенку позвали, ведь она теперь мама? И все равно, словно внутри его погас какой-то источник света, он на этих словах закончил свою речь, поклонился и сел.

Присутствующие словно бы и не удивились ни необычностью речи, которую сказал Денис, ни остротой поставленных вопросов, ни даже тем, что он внезапно прервал ток мыслей и закончил. Они принялись все это обсуждать между собой, на понятном им земном, не небесном языке.

А Денису стало ужасно стыдно — ну чего это он поучает? Их, бедных детей средневековья, понятия не имеющих о высших формах цивилизации, он наставляет о том, что не должно быть войны всех против всех! А не совершеннее ли они в чем-то нас, бедных детей высокоразвитой культуры конца двадцатого века?

Так он сидел в луче заката, проникавшем через потолочное отверстие, среди цветов и блюд, слуги предлагали ему налить то, отведать другого, он на все их вопросы мотал головой. Прислушивался к обрывкам речей по соседству.

— Ты что, Михаил, — спрашивал Никита у соседа и бывшего своего однокашника, — не принят, что ли, у Эйрини, дочери Андроника?

— Мамаша ей, — отвечал уныло Ангелочек, — теперь королевичей в женихи ищет…

Стратиарх (полковник) с простым плоским красным лицом, Мурзуфл, размышлял вслух, хотя и не имел собеседника:

— Армия Враны на сей раз не вмешалась в события, дала сбыться тому, что должно было сбыться. Действительно, нужна сильная рука. На рынках голод, где нет власти, там народ бедствует. Армия хочет, чтобы были распущены привилегированные части, состоящие из иноземцев, — варяги там разные, венгры, тавроскифы ( «Но именно они же обеспечивали столь редкие в византийской истории победы!» — думает Денис), чтобы генеральские должности перестали раздавать Комнинам и Ангелам ( «И язык у него не отсохнет? — иронически думает Денис. — А благодетель его. Врана, он не Комнин?»)… чтобы армия, пополняемая сыновьями крестьян…

Тут его услышал наконец оппонент, которым оказался уже напившийся и успевший протрезветь Ласкарь. Причем услышал он только последнюю фразу.

Сыновья крестьян? — вскричал он. — Много ли их осталось, крестьян? Со времен иконоборцев (при упоминании этих нечестивцев все присутствующие закрестились) именем народа обманывают народ. Разорили монастыри, якобы землю их отдать крестьянам, а к кому попала та земля? К перекупщикам, спекулянтам, к тем же князьям суши и моря…

Перепивший пират Маврозум густо и хрипло хохотал, а его сосед Мурзуфл тщетно напрягал голос, желая возразить. Но привыкшая к простым и резким командам на плацу его глотка не могла справиться с шумом византийского пира.

Денис же размышлял о том, что во всемирной истории катаклизмы всегда стремились оправдать положением крестьян. Падение первого Рима — исчезновением свободных землепашцев, затем различные жакерии, под знаменем башмака, робин гуды. А взять у нас — борьба с кулачеством, комбеды, колхозы… Силился представить себе крестьян Византии 1183 года, но из этого ничего не выходило, кроме тупых и грязных морд, высовывавшихся из прокопченных землянок Филарицы.

И выходило, что история — это однообразный и нудный процесс, перетягиванье каната без надежды когда-нибудь и хоть что-нибудь выиграть.

И потом стыд его не покидал, хоть он старался его отогнать или забыть. Стыд за то, что он тут проповедовал в роли пророка, хотя люди ищут простейшего — как им жить завтра? И он мог бы, пользуясь экстраординарным для этих людей знанием — ведь он, хотя бы в общих чертах, знал историю этого времени, — честно сказать бы им, например, о разгроме их города крестоносцами уже менее чем через двадцать лет. И сами они погибнут, и их сыновья и внуки!

С другой стороны, а чему он учил отличному от привычного им христианского учения? Каждый да трудится в поте лица. Разве это не Христос? Нет эксплуататоров и эксплуатируемых, а всяческая и во всех Господь. Разве это не Он? Наконец, не хлебом единым жив человек, в годину всеобщего стяжательства и погони за личным обогащением…

Тут он как бы очнулся и увидел, что слуги уже гасят иные светильники. Большинство гостей разошлось, некоторые допивали, спешно провозглашая забытые здравицы. Теотоки так и не возвратилась, хотя на скамье ее скучал полусонный гном Фиалка.

Приблизился Ласкарь, доблестный акрит, здоровался, рассказывал о своей ране, которая, он признался, мучила, хотя он храбрился. Денис пригласил его жить к себе, и тот с радостью согласился. «Я буду учить тебя воинскому делу! — обещал он. — В твоей новой должности это необходимо!» Так они и отправились вместе, распрощавшись с Манефой.

На византийских пирах никто — ни хозяева, ни слуги — не смел предлагать гостям закончить пиршество и очистить зал. Некоторые, пользуясь деликатностью хозяев, гостевали этак по неделе…

Странное явление представляли собой историк Никита и пират Маврозум, сдвинувшие друг к другу свои табуреты, они обнялись и беседовали настолько сердечно, насколько сердечно могут сойтись консерватор и аристократ с беспределыциком и бывшим рабом. Не станем скрывать от доверчивого читателя — увы! Резвость крепкого хиосского была весьма повинна в этой сердечности.

— Она ушла, эта…

— Теотоки?

— Да, да, Тео-токи, ан-гел мой?

— Ушла…

— Дорогой, скажи, поче-му она уш-ла?

— Ну, она же замужем…

— А кто у ней муж — Врана?

Никита шаловливо грозил ему пальцем. Его всегда контролирующий, всегда все отмечающий рационалистический разум был на сей раз отключен, он даже не воспринимал такого удручающего обстоятельства, что завтра вся столица будет толковать о непонятной любви личного нотария его святейшества патриарха и безобразного одноглазого труженика моря.

— А вот скажи, дорогой… Это кто там сидит на ее месте, такой губастый и ушастый?

— Это гном Фиалка.

— Он любовник?

— Нет, что ты, он евнух…

— А не опасно это?

— Что, евнух?

— Да, да…

— Ха-ха-ха, чем же опасно? Все самое опасное ему выстриг врач! Некоторые наши барыни кладут евнуха к себе в постель, чтобы он их согревал…

— Вот это и опасно, дорогой! Я торговал евнухами, достоверно знаю. В Каире делают неполных евнухов, того самого, что между ног растет, у них нету, а по силе чувств они остаются полные мужики… Ха-ха-ха, дорогой! Как же они могут?..

— А так, пальчиком! Дырочку тебе поковыривают, ха-ха-ха! Некоторым особам это очень даже нравится…

Никита даже похолодел, будто в ледяную купель опустили. Он и протрезвел тут же. Его же невеста, Вальсамона, которой всего девять лет и которую под этим предлогом не отпускают к нему, Никите, в честной брак, при ней сразу два евнуха состоят.

— Ну, два не один, — пытается утешить его Маврозум.

Но все это уже бесполезно. Уничиженный Никита, напялив на прическу, которую вчера целый день на Срединной улице делал ему модный куафер, расшитую золотом и жемчугом камилавку, опрометью кинулся вон.

На Золотой площадке Августеона всегда толпится праздный народ, окружая парадный вход в Большой Дворец. Иные надеются подать жалобу на очередную несправедливость, есть тут и те, которые чают при помощи придворных связей занять какую-нибудь хлебную должность. Многие стоят на всякий случай — вдруг будет какая-нибудь незапланированная раздача или милостыня. Но большинство зевак ждут новостей — извечная потребность человека в семантической информации заставляет стоять их тут часами и в жару и в стужу, а что же делать? Газет ведь нет, нет и радио, телевидения. Одни глашатаи, мальчишки-разносчики, да кумушкины сплетни, да поп если в церкви скажет злободневную проповедь, но поп тот обычно по лености своей еще хуже информирован, чем любой его культурный прихожанин.

Уж на Золотой-то площадке информация самого высокого качества — быстро, полно, достоверно — все три основных принципа современной журналистской информации уже тогда были представлены на Золотой площадке. Еще бы! Ведь Византия не только столица столиц, она и центр всех путей и сообщений.

Из уст в уста распространяется сообщение — вчерашний слух о том, что великий дука флота Контостефан утоплен в навозной жиже — неправда. Вот он и сам, Контостефан, его привезли все так же в путах, в посконном мешке на голове, здоровенные стражники быстро протащили его куда-то в недра дворца.

— Но, стало быть, он, как прежде, в немилости, за что же?

Тут присутствующие обратили внимание, что на обоих крыльях колоннады Большого Дворца собираются хоры. Это означало, что ожидается приезд самых высокопоставленных лиц, по византийскому непременному этикету их встречать должны заздравными гимнами.

— Справа это кто же? Певчие от Святой Софии? То-то, видать, рожи постные да рты масленые… А эти, слева? Монахи от Эпиграммакона? Упитанные все как на подбор! Чего им не петь? По лавкам не бегай, по очередям за куском хлеба не стой…

— А что будут петь-то?

— Смотря кто приедет. Если принц Андроник, то, надо полагать, запоют то, что пели перед протосевастом:

«О почитаемый на небесах златых…»

— Тихо, тихо! Едут!

Андроник спрыгнул с коня, демонстрируя свое молодечество, расправил усы, поднял приветственно руку, улыбнулся всему народу. Народ грянул;

— Да здравствует Андроник!

Хористы запоздали на два такта, и это их сгубило. «А это что за богаделы?» — принц указал на них хлыстом. Тут певчие и затянули свое: «О почитаемый на небесах златых…»

— Гоните их в шею! — приказал принц. — Что призадумались? Гоните их смелее! Мне не нужна церковная музыка, пусть идут на свои паперти и амвоны!

Принц хорошо учел настроение народа. Когда его приспешники хлыстами погнали бедных монахов, народ еще более воодушевленно завопил:

— Да здравствует Андроник Великий!

Принц вступил во дворец, а народ принялся именовать всех его министров и генералов, следовавших за ним. Справедливости ради следует сказать, что каждому имени соответствовала и своя аттестация, но, может быть, из-за отсутствия у них печати, прессы она несколько непечатна и по нашим правилам мы не станем ее воспроизводить.

— Глядите, Агиохристофорит… (аттестация гораздо более соленая, чем пресный Антихристофорит). Каллах… Андроник Ангел… Дадиврин… Васька Каматир (этому за честную физиономию и вечное стремление к патриаршеству давали самое острое прозвище)… Исаак Ангел…

Кто-то удивился, что у придворных щитоносцев, всегда отличавшихся щеголеватостью, вдруг неожиданно провинциальный вид.

— Да это не прежние варяги… Принц велел в придворную охрану везде поставить пафлагонцев.

— Православные! — пищал кто-то. — А точно ли, говорят, что тессеры на продовольствие теперь перестанут раздавать? Что всем, кто по спискам, теперь надо подыскивать работу?

Никто никого не слушал, хотя каждый громко говорил о только что услышанных нововведениях.

— Ведь это как же… — продолжал пищать беспокоящийся о тессерах. — Ведь это помрем с голоду?

Принц со свитой прошел прямо на хозяйственную половину дворца, прислуга трепетала. Еще третьего дня Андроник приказал вызвать всех чиновников, которые не явились в присутствие, сославшись на болезнь. Придворные врачи их освидетельствовали, у кого нашлись хоть какие-нибудь уважительные симптомы (насморк, понос, зуб шатается, в глазах мельтешит), те были отпущены с миром. Прочих же (а их оказалось много!) поставили на колени в собачьем дворе Охотничьего корпуса. Императорские собаки подходили к ним и обнюхивали с сочувствием. Так всю ночь они простояли, ожидая воли принца. Говорят, что даже патриарх Феодосии за них ходатайствовал, ведь среди них были детные!

Андроник близко к ним не подошел, оглядел их унылый строй из-под столбов галереи.

— Так я и думал, — сказал он. — Набор тупых, ленивых, жадных физиономий, хоть выставку устраивай… Но прогнать совсем их я сейчас не в состоянии, ведь верно, Каллах?

— Так точно, — отвечал, как всегда, тот.

— А ты что скажешь, синэтер? — обратился принц к Денису.

«Что ему посоветовать? Набрать вместо них новых из числа рабочих и крестьян? Смехатура!» — и отвечал в тон Каллаху:

— Так точно, высочайший.

Принц покрутил ус и приказал отпустить несчастных симулянтов по домам.

Андроник шел по анфиладе зал, наполненных пришедшими сказать ему «доброе утро» придворными. В зале, где были выстроены всадники (рыцари, кавалеры), он любезно раскланивался на обе стороны, многих узнавал в лицо, жал руки. В зале, где стояло сословие сенаторов (синклитики, магистры), он шествовал с усмешкой, высокомерно кивая царственной головой. Через залу, где ожидали деспоты (господа, царевичи, кесари), он промаршировал чуть ли не бегом, краем рта не улыбнулся. Все это тоже было пищей многотрудных размышлений придворным мудрецам.

В катихумене, которая служила для приемов, он увидел человека, стоящего на коленях с грязным мешком на голове.

— Кто это?

— Контостефан, ваше высочество. Как ты приказал.

— Зачем же так? — поморщился Андроник. — Агиохристофорит, узнаю твои излишества! Небось уж и язык вырезали?

— Никак нет. Но рот заткнули. Непрестанно клянет тебя, всевысочайший.

— Все равно необходимо развязать, чтобы дать человеку возможность оправдаться, в чем его обвиняют. Это естественное право каждого.

В залах и катихуменах принялись шушукаться, обсуждая эти слова правителя.

Пафлагонцы развязали бывшего адмирала, он некоторое время мигал, приспосабливаясь к яркому свету, потом, узнав Агиохристофорита, а затем и Андроника, зарычал самые гнусные ругательства. Агиохристофорит обратил весь свой жирный корпус к принцу — вот видите, мол?

Адмиралу освободили руки, и он тотчас затряс правой рукой в воздухе, наверное, затекла. Но охраннику, который, как положено, стоял возле принца с обнаженным мечом, вероятно, показалось, что преступник замахивается на правителя.

Сталь сверкнула, и отсеченная рука Контостефана полетела в угол. Никто не успел сообразить, что происходит, — адмирал не упал, а вскочил на ноги от ужаса и боли. Ободренный успехом охранник вторично описал круг мечом — и покатилась голова красавца Контостефана с выраженьем изумления на лице.

— Ну что вы, что вы… — огорчился принц. — Вы думаете, он хотел на нас покуситься? А если наоборот — он хотел нам в верности присягнуть? Ах, как жаль, как жаль мне этого мужественного морехода, верного слугу империи…

Однако охраннику был пожалован крупный золотой (иперпер) за проявленную бдительность, уборщики, которые во дворце всегда начеку, присыпали кровь на мраморе песочком. Залы, наполненные чинами трех сословий, от обалдения молчали.

— Поверьте, я искренне огорчен, — крутил свой ус Андроник, хотя никто из окружающих ни словом не усомнился в этом. — Когда же мы перестанем решать свои дрязги излишней кровью?

«Кто он? — думал Денис, наблюдая эту действительно искреннюю печаль. — Артист или шизофреник? Он ведь убеждает себя сам!»

Андроник переместился в другой край катихумены и там тоже увидел стоящих на коленях, правда, без мешков и пут.

— Господи, помилуй! А эти кто такие? Выдвинулся расфранченный и завитый, как барашек, Алиятт, при прежних режимах хранитель императорской чернильницы.

— Это, всевысочайший, кандидаты на пост великого вождя флота, по случаю кончины… э-э… покойного Контостефана.

— Хм! — усмехнулся принц. — У вас уж и кандидаты… Сколько их, двое? Ну что ж, хоть в этом будем следовать демократии, выберем достойнейшего. Докладывай! Только помни, о чем мы говорили вчера при открытии синклита, — о каждом не только хвалебное, но и его недостатки.

— Слушаюсь, всевысочайший, как тебе будет угодно!

— Да не мне, как вы не можете понять… Это угодно государству, это закон, право, черт побери… Прости меня, Господи, опять нечистого помянул!

Все придворные, стоящие большим кругом в ослепительно парадных одеждах, смотрят все понимающими и на все готовыми глазами.

— Ладно! — махнул Андроник и сел на кресло с высокой спинкой. — Докладывай!

Кандидаты на должность встали с колен, а барашек Алиятт раскрыл первое досье и начал читать:

— Михаил Стрифн, в ранге наварха (что, по-нашему, соответствует капитану первого ранга). В послужном списке военная экспедиция в Сицилию, также усмирение мятежа на Кипре.

— Стрифн? — Андроник подергал свой висячий ус. — Уж не тот ли, который изобличен был в том, что казенный шпангоут воровал и тем же сицилийцам сбывал?

Кандидат вновь пал на колени, а Алиятт судорожно листал его досье.

— Следующий! — повелел принц.

— Маврозум, труженик моря… В императорском флоте не служил…

— Этот одноглазый, что ли? — указал на него принц. — Слушай, а почему у тебя один глаз?

Потомок знатных мавританцев отвечал ему без малейшей робости, хотя на всякий случай опустился рядом со Стрифном.

— В старинном сказании, всевысочайший, говорится, что у человека один глаз видит добро, а другой зло. Таким образом человек и познает, если можно так выразиться, сразу весь рынок оптом. Разве не так, дорогой? — увлекшись, он совсем позабыл, где и перед кем находится.

— Так, так, — рассеянно сказал принц. — Но ты-то, ты-то сам?

— А что я… Мне Господь оставил тот глаз, который видит добро, но я почему-то видел только зло.

Посмеявшись, Андроник спросил: не тот ли это Маврозум, который с фелюгой шалил у берегов Амастриды?

«У него память, как у беса!» — опять поразились царедворцы, а сам Маврозум с колен ответил, не дожидаясь, пока Алиятт кончит листать его досье:

— Изобличен в морском разбое…

Андроник встал со своего преторского стула и подошел к полумертвому от ожидания расправы Алиятту. «Ты что мне сюда всех изобличенных приводишь? Я тебе что, местечковый, что ли, судья?» Он заготовил уже и вопль оправдания: «Смилуйся, ведь я тридцать лет служил твоему брату Мануилу!»

Но принц без лишних слов и обвинений сорвал с бедного Алиятта его курчавый парик, заказанный в Египте.

— А! Как ты смеешь, мразь, парик носить, когда начальник твой лысый?

Андроник шутливо толкнул растерянного Алиятта к Каллаху, тот посильнее отфутболил его в сторону Пупаки, но по дороге Алиятт, балансировавший, чтобы не упасть, наступил на мозоль Исааку Ангелу. И рыжий этот царедворец, нимало не стесняясь, задрал полы своего скарамангия и так поддал Алиятту коленкой, что хранитель царской чернильницы вылетел вон, пересчитывая по пути ступеньки входной лестницы.

Андроник пожал плечами и воззвал: «Макремволит!» Из его свиты тотчас выдвинулся трудолюбивый диакон в столе, расшитой, как всегда, искусным крестиком.

— Веди протокол!

Дела пошли решаться с обычной скоростью.

— Вот что, ребята, — сказал Андроник обоим кандидатам, поднимая их с колен. — Мне сейчас недосуг решать, кто из вас достоин командовать флотом великой империи. Жизнь решит это сама. А вот вам обоим боевое задание — тут один беглый генуэзец, как его, Исаак?

— Амадей, — подсказал Исаак Ангел.

— Точно, Амадей! Мы его, правда, обидели когда-то, ну что делать, кого мы только не обижали? Так вот этот Амадей стал захватывать наши военные суда, совсем прекратил подвоз хлеба к столице, эпарх докладывает, что запасов осталось на трое суток, хотя, по-моему, это, скорее, от местного воровства, чем от мифического Амадея…

Принц большими шагами прохаживался вдоль строя придворных, и все поворачивали взгляды за ним.

— Берите корабли, экипажи, сколько надо, деньги… Только чтоб с этим Амадеем было покончено. Как видите, я не запрашиваю с вас по двести тысяч, как этот стрекулист в парике. Кто доставит мне голову Амадея, тот и будет адмирал!

Аудиенция заканчивалась, принц перешел в малую костюмерную, где переодевался уже третий раз за этот день, хотя не было еще десяти часов утра. Что же, таков был этикет византийского двора!

— Ты где пропадаешь, синэтер? — спросил принц. Денис объяснил: по милости принца указом василевса Алексея II ему пожалован целый дворец. Отпуск же принц ему не дает…

— Отпуск! Ты лучше скажи, как твои впечатления?

— Какие прикажешь впечатления, всевысочайший?

— Ну, не придуривайся. Хотя бы от сегодняшнего утра.

— Какие впечатления! Ты же обещал не допускать излишних жестокостей, пролития крови… И потом еще спрашиваешь, какие впечатления!

— Жестокостей, крови! А ты обещал не судить обо всем с точки зрения твоего идеального времени… А вот я продемонстрирую тебе одну примечательную штучку. Евматий!

— Здесь, всевысочайший, — отозвался всегда готовый диакон и с ходу принялся читать, даже с известной декламацией:

Нет, не принц с его десницей,

Умный и пригожий,

И не варвар с колесницей,

С неумытой рожей.

Только ангел сил небесных,

Сил неведомых, чудесных,

Только ангел, только ангел

Нам теперь поможет…

Вестиарии сняли с правителя простыню, обмахнули следы бритья, и принц в облегающем трико, стройный, как цирковой жонглер, сошел с цирюльничьего кресла.

— Эти стишки… эта песенка… — принц в гневе поднял длань, как трагический актер. — Ну почему, скажи, ну почему вчера так призывавшие меня сегодня они обратились к Ангелам? А эти коварные Ангелы…

«Что же с тобой говорить, — размышлял Денис, — если ты никак не можешь понять, о каком ангеле они поют?»

— Вот! — заключил принц. — Сейчас отпущу тебя для устройства домашних дел. Но вот что хочу сказать для завершения сегодняшних впечатлений — людей нет. Нет лю-дей! — почти прокричал он. — Такие, как ты, Каллах, Евматий, Никита, несмотря на его вечные противоречия, — раз-два и обчелся! Дай мне людей! Может быть, закажем Сикидиту, чтобы понабросал нам людей из вашего века?

«А правда, — думал Денис, — где они, люди-то? Взять хотя бы младших Русиных — Фома, Сергей, Гавра… Они ребята честные, перестройки бы хотели, но ведь их надо еще элементарной грамоте учить! Но про людей двадцатого века он перегнул. Сикидит тотчас ему перетащит революционеров, способных лишь воздух портить на комсомольском собрании…»

А принц напоследок распалился окончательно:

— Царствовать! А над кем царствовать? Скажи, Исаак, как по-гречески будет то, что по-славянски называется тьма, а по-туркменски — туман, скажи!

Исаак рыжий, вечный слушатель его назиданий, не заставил себя ждать:

— Скотос, всевысочайший, скот. Скот! — еще раз для достоверности повторил он.

— Вот видишь — скот! Скот беспрозванный, вот кто это!

Андроник поднял руку, отпуская синэтера.

Медленно ехал вниз по спуску улицы Денис, не мешая лошадке Альме тянуться то к лопушку, то к крапивке. Молча ехала за ним его дружина, которая теперь была положена ему по новому званию, впереди молодцеватые ребята Русины, а отец их остался капитаном в тагме. Действительно, ведь они не умели ни писать, ни читать.

На скрещении улиц у Сергия и Вакха была заросль шиповника. Шиповник буйно растет на вытоптанной и заплеванной земле вселенской столицы, его алые цветы почти напоминают розы. И здесь из-за заросли густого шиповника тихо едущий Денис услышал мерный мужской голос, говоривший громко и с какой-то угрозой:

— Бледный конь в облаках, имя которому смерть. Племена земные тоскуют, предчувствуя кончину мира. Солнце мрачно, как власяница, луна сделалась, как кровь… Люди скажут горам и камням, падите на нас и сокройте нас от лица сидящего на престоле и от гнева агнца, ибо приходит великий день гнева его и кто может устоять?

«Апокалипсис, — определил Денис и отвел рукою шиповник, чтобы посмотреть, кому там этот хорошо натренированный голос читал священную книгу. Оказалось, что у старой кирпичной стены церкви некто в ветхом ги-матии вещает, раскачиваясь, полузакрыв глаза. Но главное — целая толпа, несколько десятков прохожих, разносчиков, солдат, бабок, теток каких-то, стоит сосредоточенно на коленях и не просто слушает — внимает!

— Павликианин, что ли? — решил Денис. Он на малом пиру у Манефы выстраданное, продуманное, самое заветное выложил им, и кроме вежливого молчания получил ли что-нибудь он от них? А здесь не просто слушают — внимают!

4

Кто это такой несчастненький, кособокий пробирается меж рядов Крытого рынка, торговки косятся на него, как бы он не потребовал дать ему на пробу того, другого товара. Отказать нельзя — таковы правила рынка, а он по пробует, да не купит. Напробуется себе, и обедать ему не надо.

Да это же Торник, вы не узнали? Это Торник, любимый сын профессионального клеветника Телхина, тот самый, которого в раннем его детстве не то мул, не то осел лягнул копытом. Торник, и без того имеющий от природы жалкий вид, на сей раз еще более несчастен, потому что отец строго велел ему зарабатывать на жизнь и давать что-нибудь в семью.

Но здесь его все прекрасно знают. Халкопраты делают здесь тазы, как это они делают? Берется лист хорошо прокатанной, отжатой македонской меди, блистающий, как щит Ахиллеса. Накладывается на деревянный шаблон, хорошенечко отмеряется. Затем халкопраты, мужики здоровенные, делают самые зверские лица, на которые они только способны, и лупят по листу с шаблоном деревянными молотами. Стоит звон такой, что барабанные перепонки готовы лопнуть.

Так постепенно получается медный таз византийского производства. Тут же и торговля идет — восточные дородные купцы в огромнейших чалмах только ахают и щелкают языками. Затем начинается их дорога в бессмертие. Призрачные корабли везут их по туманным морям, караваны вьючных животных, похожих на драконов, перемещают их за горные хребты высотою до небес, люди с липами плоскими, как луна, дарят их своим новорожденным младенцам…

И стоят они возле тронов заморских владык — королей, князей, — как в ослепительной Византии рядом с троном стоит какая-нибудь ониксовая чаша, так в ирландском Дублине или в мордовской Суздали красуется начищенный до блеска медный таз.

И последнее, что можно про этот красавец таз сказать, гак это то, что в каком-нибудь вятичском Мценске, на берегах тихой лесостепной Зуши, если вдруг (не дай Бог, даже и подумать страшно!) случится какой-нибудь черный мор или к деревянным запертым воротам посада вдруг подскочут косоглазые всадники в меховых малахаях, поселяне кинутся в свои огороды, где у них заранее заготовлены ямы для сокрытия кладов. Богатый положит подвески из самоцветов и колечко с янтарем, а кому уж совсем нечего класть — тот зароет медный таз… И забудет про пего или сгинет где-нибудь в промозглой татарской степи. И дойдет таз этот до наших времен, и будет красоваться в музее, и немым своим языком никак не сможет нам рассказать, какое было яркое, солнечное щедрое утро в столице всех столиц, как пробирался вдоль рядов несчастный Торник, и, узнав его, халкопраты задержали безжалостный бой своих молотков и закричали:

— Эгей, Торник, это ты?

— Это я, — обреченно сознался сын клеветника.

— Хочешь заработать монетку?

— А как?