«ВЕТЕР ПЕРЕМЕН»
«ВЕТЕР ПЕРЕМЕН»
Эти полтора месяца до выхода «Искры» стали для Ульянова сплошной нервотрепкой. Очень подвели немецкие социал-демократы, твердо обещавшие дать свою типографию, но нещадно тянувшие с решением данного вопроса. «Нервы развинтились препорядочно, — писал Владимир Ильич Аксельроду, — главное, эта томительная неопределенность, кормят эти черти немцы завтраками, — ах! я бы их!..»1 Лишь в ноябре договорились о печатании «Искры» в Лейпциге в типографии Дитца, и только 27 ноября приступили к набору.
Уйму времени отнимала редактура и переписка по этому поводу. Все маститые авторы — «отцы-основатели» — норовили дать в газету статьи журнального объема. К сокращениям и правке относились крайне болезненно. А уж замечаний по каждой чужой заметке было хоть отбавляй. О сроках и говорить нечего — тот же Аксельрод прислал свою обширную статью для первого номера «Искры» буквально в самый последний момент.
Сам Павел Борисович 17 ноября написал Ульянову: «При всем моем интересе даже к частностям положения дел, я слишком дорожу Вашим и других коллег временем, чтобы претендовать на получение подробных вестей. По-моему, излишняя роскошь даже посылать все статьи и корреспонденции, хотя, чтобы предупредить недоразумение — я очень рад получать и прочитывать их»2.
Формулировка, как видим, была достаточно дипломатичной, и дабы «предупредить недоразумение», приходилось учитывать каждое замечание. Впрочем, не всегда.
Георгий Валентинович попросил, например, в статье Ульянова о расколе в заграничном «Союзе» (в том месте, где говорилось о нападках «Рабочего дела» на Плеханова) убрать слово «обвинение»: «Наши враги из «Рабочего дела», — пояснил Плеханов, — могут лгать на нас и сплетничать о нас. Но обвинять, а следовательно, и судить нас они не могут: русского революционера, как средневекового рыцаря, могут судить только его перы (равные), а нашими перами не могут быть люди, разделяющие идеи г. Г[ришина-Копельзона]». Из этой же статьи он попросил выбросить и «слова насчет заслуг «Рабочего дела», ибо кроме клеветы на Плеханова в этой газете якобы печатались лишь статьи «для глупых интеллигентов…»3.
Насчет «неподсудности» Ульянов отвечать не стал. Он просто оставил слово «обвинение». А по поводу второго замечания написал Аксельроду: «Я внес желаемые Вами исправления, но не мог только выкинуть вовсе слова о заслугах «Рабочего дела», — мне кажется, что было бы несправедливо по отношению к противнику, имеющему не только проступки перед социал-демократией»4.
В ходе переписки постепенно выяснялось, что, согласившись на ужесточение «Заявления редакции «Искры» и выбросив из него места, которые показались Плеханову слишком «оппортунистичными», Ульянов не собирался уступать в самом принципе — в отказе от «крайностей» в полемике.
Надо сказать, что жесткость идейных споров была вообще характерной чертой российской демократической публицистики. В оправдание этой жесткости еще Белинский писал: «Гадки и пошлы ссоры личные, но борьба за понятия — дело святое, и горе тому, кто не боролся». Когда Плеханов написал книгу о Михайловском, он, например, решил предпослать ей эпиграф из Глеба Успенского: «А пора бы тебе, старичок, помирать». И Потресову стоило немалого труда «убедить Плеханова отказаться от этой безвкусицы»5.
Даже «легальные марксисты» писали в аналогичной стилистике. Такой знаток творчества Струве, как Ричард Пайпс, заметил, что в ту пору и Петр Бернгардович «усвоил манеру спора… предполагающую, что любой выражающий несогласие человек обязательно является либо дураком, либо лицемером, либо тем и другим вместе, в силу чего частым проявлением этой манеры был презрительный сарказм»6.
Напротив, статьи Ульянова становились более сдержанными. Еще в ссылке он понял, что времена самарских рефератов и эпатажа прошли. В письме Анне Ильиничне он заметил: «Насчет резкостей я теперь вообще стою за смягчение их и уменьшение их числа. Я убедился, что в печати резкости выходят неизмеримо сильнее, чем на словах или в письме, так что надо быть поумереннее в этом отношении». Даже в споре с заведомым противником он «елико возможно, старался смягчить свой тон…»7.
Юрию Стеклову, примыкавшему к плехановской группе и приславшему для «Искры» довольно резкую статью Рязанова, Ульянов тактично заметил, что в полемике надо избегать таких пассажей, которые дали бы повод для обвинений в «мелких придирках». Свою собственную позицию Владимир Ильич изложил так: «Вы сами указывали на некоторые крайности теперешней полемики… и Вы были совершенно правы; а раз крайности были, нам теперь надо быть осторожнее: не в том смысле, чтобы хоть на капельку поступаться принципами, а в том смысле, чтобы без нужды не озлоблять людей, работающих, по мере их разумения, для социал-демократии»8.
На статью Рязанова он дал более десятка принципиальных и построчных замечаний, свидетельствовавших о том, насколько серьезно относился он к своим редакторским обязанностям. А это требовало уймы времени. Его стало не хватать для ответа на письма, что тоже вызывало нарекания. От Инны Смидович толку оказалось немного, ибо сразу после приезда она родила, и хлопоты, связанные с ребенком, естественно, заполнили все ее время. От Веры Ивановны Засулич помощи в каких-то организационных делах ждать не приходилось.
К тому же и быт как-то не складывался. Поселился Ульянов у владельца пивной, немецкого социал-демократа Ритмейера без пансиона. И когда Анна Ильинична приехала к брату в Мюнхен, она нашла, что живет он весьма скудно, что нет у него самых необходимых вещей, и по такому случаю подарила подушку9. «Комнатешка у Владимира Ильича, — рассказывала позднее Крупская, — была плохонькая, жил он на холостяцкую ногу, обедал у какой-то немки, которая угощала его [мучными блюдами]. Утром и вечером пил чай из жестяной кружки, которую сам тщательно мыл и вешал на гвоздь около крана»10.
Вся эта неустроенность, а главное, нескончаемая ежедневная текучка не давали возможности сосредоточиться. А тут еще от европейской сырости Владимир Ильич подхватил инфлюэнцу. И в сердцах написал Аксельроду: «Я временами изнемогаю и совсем отвыкаю от своей настоящей работы»11.
В такой ситуации единственным выходом становился жесточайший временной режим.
Варвара Федоровна Кожевникова — молодая фельдшерица детского отделения питерской клиники Виллие — приехала в Мюнхен и стала помогать редакции несколько позднее, когда общий распорядок жизни Ульянова сложился вполне. И был он достаточно плотным.
«Владимир Ильич, — вспоминала Кожевникова, — работал целый день, часов с 9, с небольшим перерывом на еду… Часто по вечерам, проработав целый день, он вдруг обращался ко мне и говорил: «Ну, идем отдыхать! На полчаса!» И мы с ним быстро шли в кафе выпить кружку пива.
Каждый вечер члены редакции и, если были таковые, товарищи из России собирались в одном и том же кафе, и я, любя послушать и поболтать, всегда тянула Владимира Ильича в то кафе, где были они. Но Владимир Ильич очень редко заходил туда, а большей частью указывал рукою в противоположную сторону, и мы заходили в какое-нибудь маленькое кафе, где, понятно, из редакции никого не было. Брали по кружке, и Владимир Ильич рассказывал что-нибудь интересное, веселое, а я с восторгом его слушала…
Но Владимир Ильич и отдыхал по часам. Всегда вовремя посмотрит на часы и скажет: «Осталось 2 минуты, кончайте скорее свою кружку и идем».
Как-то раз я настойчиво звала его пойти в то кафе, где были товарищи. Но Владимир Ильич с жаром ответил: «Это значит потерять весь вечер: заговоришься, увлечешься каким-нибудь бесконечным спором и просидишь там до глубокой ночи. Нет, пойдем в «наше» кафе. Отдохнем, потом еще поработаем, а затем — на все 4 стороны, идите туда, их еще застанете»12.
Так что, когда Ульянов писал Аксельроду, что временами он «изнемогает» от редакционной текучки, он нисколько не преувеличивал. В письме матери 23 ноября (6 декабря), не имея возможности рассказать ей о своих делах, он напишет об этом по-другому: «Я живу по-старому, болтаюсь без толку по чужой стране, все еще только «надеюсь» пока покончить с сутолокой и засесть хорошенько за работу»13. Толк все-таки был, газету постепенно набирали, но ведь он должен был не только редактировать, согласовывать, проталкивать, улаживать, но и писать сам.
Еще в Пскове, обмениваясь впечатлениями от поездок по России, все трое — Ульянов, Потресов и Мартов — уловили некий «ветер перемен».
Промышленный подъем 90-х годов, с которым была связана успешность экономических стачек, все более выдыхался. В годы подъема срыв поставок заказчикам, неизбежный при забастовках, приносил гораздо больший ущерб, нежели мелкие подачки рабочим. Теперь, с ухудшением конъюнктуры, фабриканты уже не шли на уступки, а, наоборот, использовали стачки для массовых увольнений. В 1900 году число забастовок не только сократилось. Участились случаи столкновений рабочих с властями, полицией. Процесс «политизации» движения набирал силу, и это было явным предвестником банкротства «экономизма».
«Не надо быть пророком, — писал Ульянов в ссылке еще в 1897 году, — чтобы предсказать неизбежность краха (более или менее крутого), который должен последовать за этим «процветанием» промышленности. Такой крах… поставит, таким образом, перед всеми рабочими массами в острой форме те вопросы социализма и демократизма, которые давно уже встали перед каждым сознательным, каждым думающим рабочим»14.
Вместе с тем в такой ситуации «экономизм» нисколько не утрачивал своей опасности. Наоборот, она еще более возрастала. Ибо, как правильно заметил Мартов, если тенденция к «самоограничению» вопросами текущей фабричной борьбы утвердится в рядах социал-демократии, то в тот момент, когда рабочие массы «осознают свои общегражданские политические интересы, они будут склонны свою борьбу за них повести вне рядов своей классовой организации, под флагом какой-нибудь буржуазно-демократической партии»15.
Якубова была права, когда писала Ульянову, что решающую роль в развенчании народничества сыграла не столько идейная полемика, сколько реальный выход на политическую арену не «героев», а «толпы». Но эту истину сделала очевидной для всех именно полемика вокруг данных проблем. И социал-демократы одержали верх «в словах» именно потому, что уловили новый вектор исторического развития в самой жизни.
Здесь, в Мюнхене, Ульянов вернулся к размышлениям на эту тему в связи с совершенно конкретным поводом. В начале сентября от Мартова приехал в Цюрих рабочий Виктор Ногин, сосланный в Полтаву за участие в питерских стачках. Он привез для «Искры» обширную корреспонденцию Осипа Ерманского, основанную на свидетельствах самих рабочих, о знаменитой маевке 1900 года в Харькове. Предполагалось, что корреспонденция будет сокращена до размеров обычной газетной информации, но Владимир Ильич настоял на публикации всего полученного материала отдельной брошюрой, к которой он написал предисловие.
Для России эта маевка стала поистине выдающимся событием. Впервые многотысячные толпы рабочих появились с красными знаменами на улицах большого губернского города. Социал-демократы были признанными руководителями этого выступления. На митингах открыто провозглашались требования 8-часового рабочего дня, политической свободы, гарантий неприкосновенности личности. «Сказка о том, — написал Ульянов, — будто русские рабочие не доросли еще до политической борьбы… — эта сказка решительно опровергается харьковской маевкой»16.
Но эта маевка наглядно показала и слабость организации социал-демократов. Они планировали собрать все рабочие колонны на Конной площади, где и должен был состояться главный митинг. Однако полиции, получившей сведения об этом замысле, удалось разъединить и блокировать отдельные группы манифестантов. А у социал-демократического «штаба» маевки не хватило сил, а главное — умения прорвать полицейские кордоны, повести рабочих по иным маршрутам к новому месту общего сбора.
Все перипетии харьковских событий лишний раз доказали, пишет Ульянов, что «не о проведении искусственно сочиненной грани между интеллигентами и рабочими, не о создании «чисто рабочей» организации, а именно о таком соединении должны мы заботиться прежде всего и больше всего». Ибо события показали, что организация революционеров обязана быть вполне профессиональной в том смысле, что она «должна соединить в себе социалистическое знание и тот революционный опыт, который выработали уроки многих десятилетий в русской революционной интеллигенции, с тем знанием рабочей среды и умением агитировать в массе и вести ее за собой, которое свойственно передовикам-рабочим»17.
Одновременно с работой о харьковской маевке Ульянов пишет для первого номера «Искры» передовую статью «Насущные задачи нашего движения». И в ней — те же сюжеты, что и в предисловии к брошюре.
«Русская социал-демократия, — отмечал он, — переживает период колебаний, период сомнений, доходящих до самоотрицания». И колебания эти вызывает проблема взаимоотношений между социалистической интеллигенцией и рабочим движением. Разрыв между ними существовал во многих странах, и в каждой он разрешался «особым путем, в зависимости от условий места и времени». Одно было несомненным: «во всех странах такая оторванность приводила к слабости социализма и рабочего движения…»18
Специфические условия развития российского революционного движения также «породили увлечение одной стороной движения. «Экономическое» направление (поскольку тут можно говорить о «направлении») создало попытки возвести эту узость в особую теорию», привело к ослаблению «связи между русским рабочим движением и русской социал-демократией, как передовым борцом за политическую свободу». И опыт уже свидетельствует о том, что именно в России «оторванность социалистической мысли от передовых представителей трудящихся классов гораздо больше, чем в других странах, и что при такой оторванности русское революционное движение осуждено на бессилие»19.
В этой связи Ульянов формулирует вывод, который ляжет потом в основу его работы «Что делать?» (1902): «Оторванное от социал-демократии, рабочее движение мельчает и необходимо впадает в буржуазность: ведя одну экономическую борьбу, рабочий класс теряет свою политическую самостоятельность, становится хвостом других партий, изменяет великому завету: «освобождение рабочих должно быть делом самих рабочих»20.
С этой точки зрения определял он и место рабочих в самой партии. Соединение социал-демократической интеллигенции с рабочим движением отнюдь не предполагает того, что интеллигенты возьмут на себя роль руководителей, а рабочим останется лишь удел «ведомых». «Ни один класс в истории, — пишет Ульянов в передовой первого номера «Искры», — не достигал господства, если он не выдвигал своих политических вождей, своих передовых представителей, способных организовать движение и руководить им. И русский рабочий класс показал уже, что он способен выдвигать таких людей…»21
Бездну остроумия проявили его противники, доказывая, что социал-демократические организации той поры состояли исключительно из интеллигентов, весьма далеких от рабочей массы. А ведь достаточно посмотреть списки репрессированных активистов «Союза борьбы», чтобы увидеть, каков был удельный вес рабочих в организации: из 74 осужденных — 28 интеллигентов и 46 рабочих, то есть 63%22.
Кроме того, существуют репрезентативные общероссийские подсчеты Марка Волина, которые говорят о том, что на рубеже века рабочие составляли 61% всего состава социал-демократических групп. Это был цвет российского пролетариата: 48% из них являлись металлистами, 18 — текстильщиками, 10%-полиграфистами и т. д. Интеллигенты составляли 36% членов партии. Из них 40% являлись студентами и учащимися, 21 — учителями, 20% — медиками и т. д. Социал-демократы были молоды — четверть из них не достигла и 20 лет; от 21 до 25 лет — 40%; от 26 до 30 — свыше 21%23.
Кто-нибудь опроверг эти данные? Никто. Стало быть, как говаривал один литературный персонаж, «даже самое блистательное остроумие бессильно против фактов». И прав был Ульянов, когда написал в «Искре», что «борьба русских рабочих за 5–6 последних лет показала, какая масса революционных сил таится в рабочем классе, как самые отчаянные правительственные преследования не уменьшают, а увеличивают число рабочих, рвущихся к социализму, к политическому сознанию и к политической борьбе»24.
Ульянов отметил одну характерную особенность харьковского выступления. В выдвинутых манифестантами лозунгах политические требования, признанные всем международным социалистическим движением и обращенные к государственной власти, сочетались с мелкими, сугубо экономическими требованиями к хозяевам о частичных улучшениях на отдельных предприятиях. Такое сочетание харьковские социал-демократы, дабы их не заподозрили в «экономизме», сочли проявлением слабости маевки и признали своей недоработкой. Ульянов в общем согласился с ними, хотя и сделал оговорку, что между теми и другими требованиями есть несомненная внутренняя связь.
Пройдут годы, и, анализируя опыт пролетарской борьбы, Ульянов придет к выводу, что на самом деле речь идет не о переходной, а о новой форме движения — массовой революционной стачке, которая именно благодаря сочетанию разнородных требований будет втягивать в борьбу и сплачивать самые различные по уровню сознания пролетарские слои, выбрасывать самые «крамольные» лозунги на улицу, в народ. Такая стачка станет мощным орудием воздействия на все «общественное мнение» и непосредственным предвестником революционной бури.
Владимир Ильич приводит эпизод маевки, когда на вопрос фабричного инспектора, что, собственно, нужно рабочим, из толпы раздался одинокий крик: «Конституции!» Сам корреспондент назвал данный ответ «полукомичным». А Владимир Ильич по этому поводу замечает: «Собственно говоря, ничего смешного в таком ответе не было: смешным могло показаться только несоответствие этого одиноко заявленного требования изменить весь государственный строй с требованиями сократить на полчаса рабочий день и производить в рабочие часы получку. Но связь между этими последними требованиями и требованием Конституции есть несомненно, и если мы добьемся (а мы несомненно добьемся этого), чтобы эту связь сознали массы, то крик: «конституции!» будет уже не одинок, а раздастся из уст тысяч и сотен тысяч, и тогда этот крик будет уже не смешным, а грозным»25.
И в передовой первого номера «Искры» Ульянов пишет: «Содействовать политическому развитию и политической организации рабочего класса — наша главная и основная задача»26. Помнить об этом необходимо и потому, что именно данная цель определяет выбор средств — конкретных форм и методов борьбы.
«Социал-демократия, — отмечает Владимир Ильич, — не связывает себе рук, не суживает своей деятельности одним каким-нибудь заранее придуманным планом или приемом политической борьбы, — она признает все средства борьбы, лишь бы они соответствовали наличным силам партии и давали возможность достигать наибольших результатов, достижимых при данных условиях»27.
Значит ли это, что для достижения великой и праведной цели возможно использование любых, в том числе «неправедных», средств, или, как говаривали иезуиты, «цель оправдывает средства»? Обвинение марксистов со стороны их противников именно в этом грехе столь же популярно, сколь и — по крайней мере, в сфере теории — неосновательно.
О том, что отнюдь не любые средства способны привести к намеченной цели, писал еще Маркс: «Цель, для которой требуются неправые средства, не есть правая цель…»28 И это было не декларацией о «добрых намерениях», а пониманием той элементарной истины, что иезуитская мораль, ориентированная на сиюминутный результат, в конечном счете нецелесообразна и «непрактична».
Маркс и Энгельс подчеркивали тесную взаимозависимость методов борьбы и ее конечных результатов. Соотношение между средствами и целью в политической борьбе, указывали они, аналогично соотношению между результатом и методом его получения в научном исследовании. «Не только результат исследования, — писали они, — но и ведущий к нему путь должен быть истинным»29.
Казалось бы, стоит лишь составить список средств «правых» и «неправых» и действовать сообразно этому списку, как проблема будет решена. Но в том-то и дело, что использование того или иного средства, рассматриваемое абстрактно, не может быть оценено на все случаи жизни как добро или зло.
Зло или благо — нож, режущий тело человека? В руках бандита и насильника — безусловное зло. Точно так же, как и насилие, взятое само по себе, есть средство «неправое». Но когда приходится прибегать к таким средствам не потому, что они заданы внутренними целями данного движения, а навязаны конкретными обстоятельствами борьбы, тогда употребление насилия может стать «правым средством», как становится благом нож хирурга, спасающий человеческую жизнь.
В «Сказании о Флоре» В. Короленко справедливо заметил: «Сила руки не зло и не добро, а сила; зло же или добро в ее применении. Сила руки — зло, когда она подымается для грабежа и обиды слабейшего; когда же она поднята для труда и защиты ближнего — она добро».
Самое сложное состоит, вероятно, в том, что реальный выбор форм борьбы приходится делать не из какого-то списка «добродетельных» средств, а из того, что есть, то есть из самого движения. А оно зачастую рождает заведомо «дурные» и явно нецелесообразные формы. Поэтому задача революционера, полагал Ульянов, состоит в том, чтобы не плестись в хвосте движения, а активно участвовать в выработке средств борьбы, облагораживать их своим влиянием, выступать против нецелесообразных средств во имя целесообразных и «правых».
Это пространное отступление вызвано исключительно тем, что именно данную проблему совершенно запутали в современной литературе и коммунисты, и антикоммунисты. Для первого поколения российских социал-демократов, для многих читателей «Искры», воспитывавшихся на трудах Маркса, Энгельса, Каутского, Плеханова, все эти рассуждения были вполне очевидны.
Поэтому, когда в передовой первого номера «Искры» Ульянов написал, что все средства и формы борьбы должны соотноситься с целью — «содействовать политическому развитию и политической организации рабочего класса», что «всякий, кто отодвигает эту задачу на второй план, кто не подчиняет ей всех частных задач и отдельных приемов борьбы, тот становится на ложный путь и наносит серьезный вред движению»30, - читателям газеты был вполне понятен предмет разговора.
Прочитав предисловие к брошюре о харьковской маевке, Павел Борисович Аксельрод написал Ульянову: «Предисловие прекрасное, два раза прочел — и оба раза очень понравилось. Почти жалею, что оно так приурочено к брошюре-корреспонденции, что не может быть напечатано в газете, как самостоятельная статья…»
Но еще более ему понравилась ульяновская передовица для «Искры»: «Наши задачи» (Ваша передовица) подействовали на меня как живительная струя свежей воды — именно своим тоном, языком, словом, литературной формой… Я сразу почувствовал себя в грамотной компании…» И, выражая сомнения относительно популярности собственной статьи, добавил: «Насколько она резко отличается от других статей газеты и явится ли она среди них диссонансом, это Вы гораздо лучше меня можете судить. Да и вообще я-то, в сущности, руководствуюсь довольно смутным представлением о наших читателях, скорее воспоминанием о впечатлениях из моего давнего опыта»31.
Выход газеты 11 (24) декабря 1900 года стал праздником для всех «искровцев». Три статьи Ульянова, две — Мартова, статьи Аксельрода, Раковского, обширная хроника рабочей жизни и освободительного движения… После года напряженной работы, собирания сил, средств, опасных разъездов по России, арестов многих соратников и коллег — дело было сделано. Со временем это событие войдет и в историю страны. Но пока…
«Если предприятию [ «Искре»], - написал Ульянов Аксельроду, — суждено иметь успех… но мой прежний «оптимизм» насчет этого условия изрядно поколеблен «прозой жизни»32. Эта «проза жизни» несколько подпортила праздник.
16 (29) декабря в Мюнхен приехал Струве.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.