Глава первая Предгрозье

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава первая

Предгрозье

Вот никогда не думал, что прощание с Ленинградом будет таким тоскливым. Поезд мчит меня на юг. На юг, ближе к моим родным местам, дальше от шпиля Адмиралтейства, от Горбатого мостика, от Мойки и Фонтанки — от так полюбившегося мне Ленинграда.

Я получил под свое начало стрелковый полк. Получил после долгих просьб, многочисленных рапортов: меня не хотели отпускать со штабной работы. А меня тянуло в войска. Просьбы наконец возымели действие — сначала я стал заместителем командира полка под Ленинградом, затем получил полк. И вот осенью 1940 года еду к месту своего нового назначения.

В Ленинграде осталась моя семья — жена с сыном и маленькой дочуркой. Каково им там будет?.. Неотвязная, прилипчивая, эта мысль не оставляла меня ни на миг. Ведь всего год, как был заключен договор о ненападении с Германией, фашистской Германией, наиболее вероятным нашим противником в возможной войне. И, казалось на первый взгляд, для опасений не было оснований.

Поезд все дальше уносил меня к югу. Позади остались просторы России, Украины, и наконец в распахнутые окна вагона ворвались ослепительные краски предгорий Кавказа, и этот фейерверк отвлек меня от воспоминаний и размышлений.

Вот и вокзал. Не спеша, я пересек весь город, добираясь до места, где расквартировалась дивизия. Шумно, брызгая пеной, катил свои воды буйный Терек, петляла, скрываясь в темных ущельях, Военно-Грузинская дорога…

Штаб дивизии — в небольшом двухэтажном домике после благоустроенных казарм Измайловского проспекта в Ленинграде он показался мне еще меньше, чем был. Тесные коридоры, много командиров в кавалерийской форме, звякают шпоры. Даже усомнился на минуту, не заблудился ли я: почему так много конников, ведь дивизия-то стрелковая?

И комдив — с кавалерийскими петлицами. Перехватив мой удивленный взгляд, сказал резко:

— Удивляешься, майор? Понимаю, новых настроений набрался там, в столицах. А мы тут коня ни на какую машину не променяем. Тут вам не Невский проспект — бездорожье, не очень на машинах раскатаешься. Конь, он свое слово еще скажет. Мы Гражданскую на конях прошли и Советскую власть завоевали. На конях, да-да!

— Товарищ полковник, — пытался я возразить, — сам коня люблю, кавказец я.

— Так чего тебе еще?

— Немцы танками сколько стран сокрушили… В предстоящей войне…

— Что?! — громовым басом перебил он меня. — Может, тебе неизвестно, что с немцами у нас договор заключен?!

Я заверил его, что мне это известно.

* * *

Это было известно достаточно хорошо. Но вера в договор с фашистской Германией была очень зыбкой. Казалось, раньше или позже военного столкновения с ней не избежать. Ошеломляющие успехи фашистских вооруженных сил в Европе вскружили голову генералитету вермахта, оказали пагубное воздействие на значительную часть населения Германии. На полных оборотах действовала геббельсовская пропагандистская машина, на все лады восхвалявшая «гений фюрера», его «приматполитику». Верховное немецкое командование целиком отдало себя под эгиду Гитлера. Уже после войны я прочел, что в то время начальник Генерального штаба сухопутных войск Германии генерал Гальдер записал в своем «Военном дневнике»:

«Решение вопроса о гегемонии в Европе упирается в борьбу против России. Поэтому необходимо вести подготовку к тому, чтобы выступить против России, если этого потребует политическая ситуация»[1].

К осени 1940 года Гитлер располагал военно-экономической базой почти всей Европы. После поражения Франции, с выходом к Ла-Маншу и захватом Бельгии, Голландии, Дании и Норвегии Германия изолировала Англию от Европейского материка и обезопасила свой западный тыл от серьезных атак со стороны англичан, могла оборонять западное побережье сравнительно небольшими силами. После же оккупации Югославии, Болгарии и Греции она обеспечила безопасность своего юго-восточного фланга от высадки крупных десантных войск противника.

Иначе говоря, в конце сорокового — начале сорок первого года гитлеровская Германия создала благоприятные условия для высвобождения крупных группировок войск и сосредоточения их на территории Румынии, Польши, Финляндии, в Восточной Пруссии. Для переброски их сюда требовалось не больше пяти-шести месяцев. Учитывая достаточное развитие сети железных и шоссейных дорог в Западной Европе, можно было предполагать, что эти сроки легко сократить до трех-четырех месяцев. Ближайшая к нашим границам аэродромная сеть на территории Румынии, Чехословакии, Венгрии, Польши и Финляндии позволяла разместить несколько тысяч самолетов всех классов и назначений.

К началу войны Германия сосредоточила на наших границах (включая войска сателлитов) пять с половиной миллионов солдат, почти пять тысяч боевых самолетов, около четырех тысяч трехсот танков и штурмовых орудий, огромное количество другой военной техники. Вся эта масса вооруженных сил требовала колоссального количества железнодорожных эшелонов. Конечно, все это не оставалось не замеченным нашей разведкой.

Так что утверждение некоторых тенденциозно настроенных западных историков Второй мировой войны, что советское руководство слепо полагалось на заключенный пакт о ненападении и верило в «честность» и «добропорядочность» фашистских заправил по отношению к взятым на себя обязательствам, мягко говоря, клевета. ЦК партии и Советское правительство справедливо полагали, что этот пакт позволяет выиграть время для укрепления обороны нашего государства, препятствует созданию единого антисоветского фронта, к которому так стремился Гитлер.

Мы гордились в предвоенные годы тем, как быстро стала наша Родина могучей индустриально-колхозной державой. Военные, мы особенно радовались началу целой системы мероприятий по укреплению оборонной мощи, техническому перевооружению Красной Армии и Военно-Морского Флота.

Завершился переход к кадровой системе комплектования войск, особое внимание было уделено увеличению количества частей и соединений, создавались крупные механизированные соединения — мехкорпуса. В 1940 году сформировали девять таких корпусов, в феврале — марте 1941-го началось формирование еще двадцати. Но, к сожалению, оно не было закончено к началу боевых действий — не хватило танков и других боевых машин, подготовленных командных кадров.

Тем не менее сделано было немало. И не могу не согласиться с Маршалом Советского Союза Г. К. Жуковым, который пишет, что период с 1939-го до середины 1941 года «характеризовался в целом такими преобразованиями, которые уже через два-три года дали бы советскому народу блестящую армию»[2].

В центре внимания советского военного руководства находились также и вопросы военной теории, полководческого искусства. Даже количество часов на лекции и семинары по теоретическим вопросам в Академии имени Фрунзе было увеличено чуть ли не вдвое. Мы, военные, увлеченно, до хрипоты, спорили между собой о новых книгах, которые удавалось прочесть о характере будущей войны, роли в ней различных родов войск, особенно новых.

Эти проблемы заняли умы военных теоретиков всех стран сразу же после окончания баталий 1914–1918 годов и Гражданской войны. На полях сражений появился «неуязвимый» танк, полем сражения стали и небеса. Техника сулила возможность решить ход и исход войны без участия больших человеческих масс — будто бы появилась завидная вероятность простейшего решения политической, классовой проблемы. Так казалось иным буржуазным историкам и полководцам. На свет появились теории «малой армии», «воздушной войны» и т. д.

Джон Фуллер и Лиддел Гарт, английские теоретики, выдвинувшие теорию «малой армии», переоценивали роль танков и аэропланов в Первой мировой войне, в военном успехе Великобритании.

В библиотеках была очередь за книжкой Фуллера «Танки в Первой мировой войне», а еще больше за другой книжкой — «Реформация войны». Будущая война виделась ему как война небольших профессиональных армий наемников, обладающих огромным количеством боевой техники. Даже воинскую повинность он полагал обязательной лишь для тех контингентов войск, которые призваны нести оккупационную службу.

Своеобразные идеи встречались в книжке «Господство в воздухе» итальянского генерала Джулио Дуэ: воздушная армада — тысяча самолетов-бомбардировщиков (по представлениям тех времен, колоссальнейшая цифра) — ежедневно бомбит пятьдесят-шестьдесят промышленных центров, превращает города противника в груды развалин и принуждает врага капитулировать.

«Отец» теории «воздушной войны» сначала некоторых даже привлекал своей системой доказательств… Спасибо нашим специалистам-теоретикам — они быстро поставили все на свои места и доказали: Дуэ исходит, по существу, из тех же теоретических посылок, что Фуллер и Гарт. Как ни маскировались буржуазные военные теоретики, существо их взглядов было едино: страх перед многомиллионной массой, получающей в руки оружие. Масса ведь могла повернуть оружие против тех, кто его вложил в ее руки. При этом небезосновательны были опасения западных военных теоретиков по поводу ненадежности тыла в длительной войне.

Советские военные специалисты утверждали: противопоставление человека технике, равно как и предпочтение одного рода войск другим, ненаучно, игнорирует объективные закономерности войны. Опыт обеих мировых войн полностью подтвердил справедливость этого взгляда советских специалистов.

Впрочем, теории Фуллера, Гарта, немецкого генерала Секта так ведь и не были взяты на вооружение правительствами их стран.

Во Франции, например, господствовала концепция позиционной войны, особые надежды возлагались на долговременные укрепления, на линию Мажино. Доктрина эта в какой-то степени тормозила развитие новых родов войск, наступательные средства, в частности танки, во Франции недооценивались.

В Англии и США, как в панацею, веровали в морскую силу. Тут считали, что военно-морской флот способен полностью обеспечить безопасность морских границ этих государств.

В Германии, жаждавшей реванша, еще в двадцатых годах зрела идея так называемой тотальной войны.

— Totalis, — говорил наш специалист по оперативному искусству, — словечко точное: древние умели выражать свои мысли лаконично. Сие означает по-латыни «всеобъемлющий». То есть всеобъемлющее подчинение экономики и всей жизни народа милитаристской системе и агрессивным целям правящей верхушки. Вот как мыслит его превосходительство генерал Эрих Людендорф, небезызвестный по военной истории…

Военная доктрина тотальной и «молниеносной войны» окончательно утвердилась в Германии с приходом к власти гитлеровцев. Она вполне отвечала звериному духу фашизма: истреблению подлежала не только армия противника, но и мирное население. Вероломство вводилось в норму.

Посему прежде всего — момент внезапности, противники громятся поодиночке, для быстрого сокрушения их применяются все силы и средства, однако предпочтение отдается танкам и авиации, на них делается главный упор. Становилось ясно, что теория «молниеносной войны» недооценивает прочие рода войск.

Впоследствии на полях сражений Великой Отечественной мы убеждались в порочности немецко-фашистской военной доктрины, в частности, в несостоятельности предпочтения одних родов войск другим, в справедливости утверждения наших военных теоретиков о том, что победа достигается лишь объединенными усилиями всех видов вооруженных сил.

Мы видели, что при всех частных различиях военные концепции капиталистических стран объединяла единая политическая основа: защита интересов капитала, захватнические цели, порабощение других народов. Впрочем, этот базис остался для них неизменным и поныне…

Иная в корне социально-политическая база определяла развитие советской военной науки, лежала в основе разработки советской военной доктрины. Советская военная школа опиралась на надежный фундамент стройной и глубоко научной системы знаний закономерностей вооруженной борьбы, открытых В. И. Лениным.

Прежде всего учитывалось, что Страна Советов будет принуждена вести борьбу с коалицией капиталистических государств, что противник будет располагать большими вооруженными силами и для отражения этого натиска потребуется мобилизация всех сил и средств Советской страны, что для достижения победы понадобится военная техника не просто в массовом количестве, а в количестве, превосходящем силы противника. А для этого необходимо повышение экономического потенциала страны.

Советская военная наука уже в тридцатые годы выработала принципы ведения глубоких наступательных операций. Согласно этой теории, для достижения успеха в наступлении требовалось одновременное подавление обороны противника средствами поражения на всю глубину, прорыв ее тактической зоны на избранном направлении и стремительное развитие тактического успеха в оперативный путем ввода в сражение подвижных войск (танков, мотопехоты, конницы), высадки воздушных десантов и т. д. Не были обойдены и вопросы теории обороны. В отличие от французской концепции позиционной войны советская военная школа рассматривала оборону как вынужденную меру, временную, для подготовки и перехода в наступление. Допускалась возможность ведения обороны в тактическом и оперативных масштабах, и она могла быть позиционной или подвижной, маневренной.

Комплексная теория наступления и обороны немало способствовала советским военным достижениям в сражениях 1941–1945 годов.

Вместе с тем в развитии военной науки, как теперь мы видим, были у нас и известные просчеты. Но не они определили в конечном счете силу советского военного искусства в достижении победы над таким могучим врагом, какого одолели советский народ и его армия, — над фашистской Германией вкупе с ее сателлитами.

Но вернемся к 1940 году, к тому самому моменту, когда началась моя служба командиром стрелкового полка на Северном Кавказе…

* * *

С командиром дивизии, бывшим кавалеристом, полковником И. В. Захаревичем за время совместной службы у нас установились прохладные отношения. Видит бог, не было с моей стороны неуважительности к начальству. Но и в армии случается, что с начальством не сходятся во взглядах. Другое дело, что это не должно мешать дисциплине…

Полковник Захаревич находил многие мои мысли, как, впрочем, и других командиров, «завиральными». Особенно расходились мы с ним в оценке роли конницы в будущей войне.

Он был прав, когда говорил, что конница сыграла выдающуюся роль в Гражданскую, была ударной силой Красной Армии в годы борьбы с белогвардейцами и иностранными интервентами. И упрямо твердил:

— Лично я ни на какую машину не променяю живого коня! А если вы променяете, так все равно не прожить вам без тактики, без оперативных приемов, которые мы, красные конники, кровью своей выработали.

— Разрешите возразить, товарищ комдив. Не против мы применения тактических и оперативных приемов конницы для новых подвижных войск. Это вы не хотите замечать новых подвижных войск. А между тем Фуллер, Дуэ…

Ну, тут вступала в силу субординация, и однажды я все-таки схлопотал выговор…

Не скрою, я был очень обрадован, когда после очередных учений, на которых наш полк получил высокую оценку, меня забрал к себе заместителем начальника оперативного отдела в штаб формируемой новой 19-й армии генерал И. С. Конев.

Не скрывал своей радости, что избавляется от человека, претендующего на собственное суждение о будущей войне, и комдив Захаревич.

— Правильное местечко тебе генерал определил, — напутствовал он меня на прощание с усмешечкой по адресу моих настроений. — Понавыдумываешь там всякой всячины. Будут тебе в штабе для этого и простор, и досуг. А то все каркаешь тут: война, война… В штабе и повоюешь.

Между тем ряд наших войсковых соединений двигался из глубины страны на Запад. С целью приближения войск к границе проводились крупные перегруппировки в приграничных районах.

Как и другим работникам штаба армии, мне неоднократно приходилось выезжать в войска. Не только в штабах, но и в частях командиры вполголоса передавали друг другу тревожные вести с наших западных границ.

Потому я не удивился, когда в середине июня услышал, как лектор из политотдела дивизии, рассказывая офицерам о международном положении, сказал:

— В случае расширения орбиты мировой войны наш враг номер один — Германия.

Я не удивился словам молодого политработника, потому что партия проводила огромную работу по подготовке к отпору возможной агрессии со стороны фашистской Германии, но вместе с тем принимала меры, чтобы не дать гитлеровцам повода для провокации. Меня поразила прямолинейность лектора: вслух говорить такое тогда было непринято.

Потому поинтересовался, как его фамилия.

— Старший политрук Скирдо Митрофан Павлович, — ответили мне.

Через несколько дней я сопровождал в штаб Киевского военного округа заместителя командующего армией генерала М. А. Рейтера. В Киев мы прибыли поздно. Остановились на ночлег в гостинице. Генерал был заядлым шахматистом, я неосторожно признался, что тоже люблю шахматы, и до двух часов ночи был нещадно бит на всех шестидесяти четырех клетках.

— Ну, это уже неприлично становится, — притворно недовольным тоном сказал Макс Андреевич. — Так я по твоей милости и буду произносить «мат» да «мат», — пробурчал он. — Пошли спать…

Не спалось. Командование и штаб округа накануне перебрались на запад, ближе к границе. Зачем? Долго еще я стоял у раскрытого окна, курил… Удивительно хороша была эта южная звездная ночь. Тишина как застыла в воздухе. Нарушали ее только редкие постукивания девичьих каблучков — это запоздалые влюбленные мерили Крещатик…

Посмотрел на часы: полтретьего ночи. Два часа тридцать минут двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года.

Сон все-таки сломил меня. Но вдруг словно что-то обрушилось в гостинице. И топот ног по лестницам, хлопанье дверей, громкие голоса. Выскакиваю в коридор. Мимо меня бегут.

— Что случилось, товарищи?

— Война!!!

Война… В это не хотелось верить. Но не верить было невозможно.

Да, свершилось. Война перестала быть областью споров политиков и сферой полемики теоретиков военного искусства, она стала реальностью — грубой и зримой.

Зримой: первые разрушения на улицах Киева, первые сироты…

Город — как растревоженный улей. Слухи о немецких диверсантах, переодетых вражеских лазутчиках… Немедленно вернулись с М. А. Рейтером к себе в 19-ю армию, но на следующий день пришлось снова выехать — в город Лубны. Вслед за мной должен был приехать заместитель начальника штаба армии полковник П. Н. Русаков. В ожидании его отправился посмотреть, что это за город такой — Лубны. Забрел на далекую окраину. Какое-то двухэтажное здание… Обошел его вокруг. А!.. Больничка, оказывается… И стоит-то как — просто утопает в зелени.

Красивый городок.

Вижу, раздвигаются занавески на окнах, мимо которых иду. Решил, что смущаю покой больных, надо уйти. Побрел в обратную сторону.

Не тут-то было. Чувствую шаги за спиной. Оглядываюсь: вслед за мной группа женщин в халатах — белых и в больничных, цветастых. Заметили, что я обернулся, тотчас попрятались за деревьями. Сделал несколько шагов — опять двинулись за мной. Гляжу, обгоняет меня мальчик с пионерским галстуком, бросает на меня полный любопытства и осуждения взгляд и мчит куда-то вперед. А через две-три минуты возвращается уже не один, а с милиционером.

Милиционер обращается ко мне, держа руку на кобуре нагана:

— С какой целью гуляете здесь?

— А что, это запретная зона?

— Много хотите знать, гражданин.

— Что же вам от меня надо?

— А то, что нельзя разгуливать, здесь будет военный госпиталь.

Тоже, конспиратор! Тотчас за моей спиной раздается предостерегающий женский голос:

— Что же это вы ему говорите, товарищ милиционер?

Оборачиваюсь — мама родная, меня обступают со всех сторон женщины, и на лицах у них написано такое, что мне явно не поздоровится. Но мне, мужчине, спасовать перед женщинами! На вопрос милиционера: «Вы кто будете?» — ерепенюсь:

— Разве не видите: командир Красной Армии.

Однако бравый милиционер не сдается:

— Паспорт!

Ну откуда у меня, военнослужащего, паспорт? Что он, в самом деле…

— Никакого паспорта у меня нет. Вы…

Но продолжить мне уже не дают:

— Да что вы с ним цацкаетесь, товарищ милиционер!

— Хиба ж не бачите!

— Берыть же его, бо…

Кольцо женщин вокруг меня смыкается. Милиционера оттерли в сторону. Крики, угрозы. И наконец раздается:

— Шпиен, да ей-богу ж, шпиен! Ось мы ему покажемо. А ну, жинки!

Не хватало только этого призывного клича. На мне рвут одежду, кто-то уже отцепил планшетку. «Славу богу, пистолета не нашли, — успеваю подумать я, — застрелят, право!»

Но меня, кажется, убьют и так — по лицу уже течет кровь, ворот гимнастерки разорван, вцепились в волосы.

Как умеют бить женщины, лучше меня описал Михаил Шолохов в «Поднятой целине», не буду с ним соревноваться, скажу только, что пришел бы мне бесславный конец в первые же дни войны, если б в этот момент не подоспело сюда несколько военных.

Толпа расступилась перед ними. И когда женщины увидели, что те с удовлетворением возвращают мне удостоверение личности и берут при этом под козырек, их как ветром сдуло.

Надо было видеть, с каким изумлением осматривал меня полковник Русаков, когда меня, истерзанного, исцарапанного, с всклокоченными волосами, привели к нему. И как хохотал, когда я поведал ему, как чуть не пал жертвой бдительности санитарок и выздоравливающих небольшой местной больнички.

— Что ж, майор, поздравляю с первым, так сказать, боевым крещением, — сказал Русаков, утирая слезы. — И не стоит обижаться на женщин, они ведь из патриотических побуждений…

Сейчас я и сам не могу сдержать улыбки, вспоминая свое «боевое крещение», а тогда… Тогда я не сразу отдал должное патриотизму моих мучительниц. Вот встретиться бы с ними нынче, от всей души поклонился бы им до земли и сказал бы все высокие слова, какие знаю…

А тогда всю ночь пролежал, не смыкая глаз, ощупывая свои синяки и шишки, терзая себя подробностями комической ситуации, в которую угодил. «И кого за шпиона приняли!» — сетовал я и вспоминал всю свою жизнь.

…Я родился в маленьком, закинутом высоко в горы армянском селе Чардахлы в Шамхорском районе Азербайджана. Здесь я впервые услышал слово «Отчизна».

Это было в те далекие для меня времена, когда еще мальчуганом удостоился высокой чести быть посланным на эйлаги[3] подпаском к чабану Мехти-даи, дядюшке Мехти — так теперь его уважительно зовут в наших краях. В ту пору он был хотя и значительно старше меня, но все-таки еще сравнительно молодым человеком. В высоченной островерхой папахе, огромной черной бурке, вооруженный длиннющим посохом, чабанской палкой с крючком на конце, чабан Мехти был в моих глазах аксакалом — мудрецом, учителем, наивысшим авторитетом.

Педагогики он придерживался, правда, не современной, основанной главным образом на универсальном применении своего посоха: и для ловли заблудших овечек (он это делал виртуозно своим крючком на палке!), и для вразумления непонятливых подпасков.

Однажды, когда мы с ним и еще одним, уж вовсе малолетним мальчуганом карабкались в горы, разыскивая пропавшего барана, а мальчишка захныкал и я дал ему подзатыльник, Мехти огрел меня по спине своим посохом так, что я до сих пор забыть не могу. При этом он произнес лишь: «Мы с тобой мужчины» — и замолчал.

Чабан Мехти вообще мало говорил с нами, подпасками, со мной в частности, хотя прекрасно владел армянским, а я довольно хорошо знал азербайджанский язык. Наши села были соседями — азербайджанское Аиплу, неподалеку русская деревня Славянка. С эйлагов, с высоты, казалось, что они примыкают друг к другу. Здесь, на высоте, повстречали мы другого чабана, моего родственника дядю Айказа.

Мехти с Айказом были старинными приятелями и в чем-то даже похожими друг на друга — оба немногословные, суровые на вид, хранители неписаных законов чабанской касты, пользующейся у жителей гор особым уважением. Настоящие мужчины, говорили о них. Еще бы — весь свой век в горах, вдали от дома, один на один с волками, ночной тьмой, ледяными ветрами и одиночеством!

Вот здесь и произошел разговор, когда, мне кажется, я впервые услышал слово «Отчизна». Одного только не помню: по-армянски ли, по-азербайджански было оно в тот раз произнесено.

— А что это — Отчизна? — спросил я.

Мехти посмотрел на меня как на недоумка.

— Отчизна — это земля отцов. Это ведь и по-армянски так? — повернулся он к Айказу.

— Да, земля отцов, — повторил Айказ. — Здесь был дом твоего прадеда. И его деда, — Айказ кивнул в сторону Мехти.

— Пусть земля, — сказал Мехти, — будет им пухом.

— Без хорошего соседа, — добавил Айказ, — очаг не очаг, дом не дом.

— Да… без очага дома нет, — подтвердил Мехти.

— А без дома — села. А без села — и Отчизны тоже. Понятно? — строго спросил Айказ.

— Понятно… — ответил я.

Впрочем, по-настоящему понятно мне это стало лишь много лет спустя.

Хоть и неписаными были суровые законы гор, но параграфом первым значилось в них: будь защитником своего очага, своего дома, своего края, своей страны. Жизнь твоя дорога, но не дороже чести Родины, отдай за нее свою жизнь, чтоб продлилась жизнь ее. Суровость закона этого прежде всего адресовалась мужчине. Мужчина брал меч или простой топор — что первое попадалось под руку — и становился в строй защитников, в строй воинов. Стать воином мог каждый, кто достигал возраста мужества. Но дальше нужно было с честью оправдывать свое мужское звание. И потому оно считалось в высшей степени почетным. Мальчик становился мужчиной, а значит, воином, защитником. Когда мальчуган совершал смелый поступок, о нем говорили одобрительно: «Погляди на него, взрослый уже, воин…»

И мы, мальчишки, мечтали, когда наконец мы станем взрослыми.

Кто из мальчишек в детстве не играл увлеченно в «войну»? Но в мое детство она вошла всей своей реальностью, как, впрочем, и у мальчишек сороковых годов. У меня это были двадцатые годы. Еще не закончилась Гражданская война. Еще бурлят вовсю на Кавказе военные и политические страсти, в которых мне, двенадцатилетнему мальчишке, конечно, не разобраться. Одно знаю: взрослые вооружаются, создают в селах дружины для самозащиты, значит, надо и нам (мы ведь тоже почти уже мужчины) вооружаться. Достаю старинный дедушкин кинжал, прицепляю его к своему поясу и в таком воинственном виде появляюсь на улице. Но вместо лютой зависти товарищей слышу насмешливый хохот прохожих: «Эй, вояка, от твоего вида у самого турецкого паши будут переполненные штаны!»

Я оглядываю себя и понимаю, что вызывает такую реакцию: дедушкин кинжал такой длины, а я такого маленького роста, что кинжал достает до самой земли. Закусывая до крови губы, снимаю кинжал, прячу его в саманник, но каждый день проверяю, цело ли мое грозное оружие.

Но вместе с тем мне уже начинают доверять — берут в ночной дозор, в караул. Крестьяне вооружаются на всякий случай — здесь уже знают, какая судьба постигла Бакинскую коммуну. Правда, стало известно, что к Баку продвигается с боями Красная Армия, а точнее, 11-я ее армия во главе с Кировым, Орджоникидзе, Микояном, но все равно крестьяне не хотят быть застигнутыми врасплох: в горах свирепствуют националистические банды всякого рода, пытаются посеять рознь и раздор между веками живущими в мире и дружбе соседями, жителями армянских и азербайджанских сел. Это националистам удается плохо, и тогда они пытаются спровоцировать вооруженные столкновения, сами нападают на мирные селения. Народные дружины самообороны возникают повсеместно — крестьянам надо пахать и сеять, а не стрелять.

В преддверии мая 1920 года 11-я Красная Армия вошла в Баку, а вскоре ее части появились и у нас. С великой радостью встречал их народ. Ну а мы, мальчишки, целыми днями крутились среди красноармейцев, просили разрешить потрогать винтовку, позволить покормить коней. С удовольствием чистили и купали лошадей, за что порой получали в награду потертую буденовку — восторгу не было конца.

Начиналась новая жизнь.

…Вижу себя четырнадцатилетним босоногим мальчишкой-чардахлинцем, по простоте душевной предпочитающим горные тропки торным тропам науки. А уж тропинки всех четырех гор, окружающих мои родные Чардахлы, знаю назубок.

Помню, как однажды на такой вот дорожке повстречался с Ервандом Мартиросяном, парнем из нашего села, которого все звали «Ерванд-комсомол». Был он всего года на три старше меня, но обладал большой физической силой. Самого меня природа обделила — я рос маленьким и щупленьким. Твердо верил, что лишь из-за физической силы избрали Мартиросяна секретарем сельской комсомольской ячейки, чтоб нагонял страх на богатеев.

Была она немногочисленна, эта ячейка, всего семь человек поначалу, потом в нее входило уже почти пятьдесят ребят.

Непросто это было в те годы в наших краях — вступить в комсомол. Многие родители не только не разрешали самим стать комсомольцами, но не позволяли даже общаться с членами ячейки.

Не будем забывать, где это было.

Кавказ… Смешение языков. Сотни народов и народностей, речей и вероисповеданий. Власть адатов и вековых предрассудков. И, как везде в первые годы Советской власти, непреодоленная инерция классового неравенства в сознании темных, невежественных жителей горных заброшенных сел.

Первый свет, первое слово ленинской правды принесли к нам в село бакинские большевики, рабочие, бывшие чардахлинцы, когда-то ушедшие на заработки в нефтяную промышленность. Еще в 1919 году они создали в Чардахлах подпольную большевистскую группу. В ней было всего девять коммунистов, но мусаватисты, дашнаки и прочие прихвостни буржуазии и помещиков знали их силу и влияние на массы. Как только в Азербайджане победила Советская власть, коммунисты организовали в Чардахлах батрацкий комитет и нашу комсомольскую ячейку.

Вот тогда и стал ее вожаком Ерванд Мартиросян. Его кулаков побаивались сынки богатеев, да и богатые папаши предпочитали не связываться с ним, обходили стороной.

Ерванд хорошо начал. Каждое воскресенье собирал молодежь — ремонтировали бесплатно дома бедняков, дороги, мосты.

Завоевали комсомольцы села добрую славу в округе. И показалось Ерванду, что это все он один, его личная заслуга. В мысли этой его укрепляли собственные большие кулаки. Ерванд не выносил, когда ему перечили. Нерадивых, как ему казалось, ребят воспитывал подзатыльниками, тумаками. А поскольку нельзя дать подзатыльника девчонке, зачем девушек и в комсомол принимать?

А девушек и так не пускали родители. Напоминаю, дело-то происходило на Кавказе.

И вот стою я на узенькой тропочке перед Ервандом Мартиросяном, смотрит он на меня тяжелым своим взглядом и цедит сквозь зубы:

— Почему тебя не было на последнем воскреснике?

— Ты мою сестру не пустил на работу, и я не пошел.

— Воскресник для комсомольцев.

— А почему моя сестра не может быть комсомолкой?

— Не бабское дело комсомол. А тебе, парню, стыдно, за бабью юбку держишься! Прочь с дороги!

Ну, вскипело тут у меня, конечно, А Ерванд только свои кулачищи сжал. Куда мне против него! Сознаю это вроде, а сам ни с места, как врос. Упрямый был, не лучше этого Ерванда.

И не выдержал Мартиросян. Плюнул для виду в обрыв и круто повернул назад.

Наверное, тогда я впервые понял, в чем истинная сила человека.

А Ерванд между тем продолжал упиваться своей властью. Дошло до того, что крестьяне стали жаловаться на него, а получилось так, что жалуются на комсомол. Потому вскоре приехал в Чардахлы секретарь уездного комсомольского комитета (укомола).

Бурное было собрание. Размахивая кулачищами, призывал Ерванд все «революционные» проклятия на головы «зарвавшихся интеллигентов», но это не помогло. Собрание проголосовало за снятие его с поста секретаря ячейки.

Новым вожаком сельской молодежи был избран Алексей Баграмов, младший брат будущего Маршала Советского Союза И. Х. Баграмяна, тоже чардахлинца по происхождению. Алексей — умница, светлая голова, книжник. «Учиться» было его любимое слово. И вот уже все ребята ходят в вечерний ликбез — какую там «грамоту» давала приходская школа сельского попа Геворка! Многие посещают кружки политучебы. Оборудовали сельский клуб, возникла самодеятельность. Идут на сцене пьесы на злободневные сельские темы, драматурги — наши деревенские учителя.

Одна беда — и мужские и женские роли приходится исполнять парням. Нет девушек. Нет их почти и в комсомоле — родители не пускают, да и Мартиросян в свое время поспособствовал.

Тогда, помню, собрал нас Алексей.

— То, что не идут к нам девушки, наш позор, ребята. Значит, мы с вами не можем так себя с ними вести, чтобы они нам верили, чтобы уважение к нам имели. А откуда у них возьмется, если у нас к ним нет?

— Почему это у нас к ним нет? — зашумели ребята. — Как еще с ними обращаться, как с шахинями?

— Как с девушками, — спокойно отвечал Алексей.

— Но ведь ты сам твердишь: равноправие, равноправие. Как же с ними обращаться? — не унимался кто-то.

— Как с девушками, — твердо повторил Баграмов.

К концу 1923 года в нашей ячейке уже десять девушек. И они не только в самодеятельности играли, они были везде, были действительно нашими товарищами.

А в Новый год от нас забрали Алексея. Забрали на повышение — в укомол. И радовались мы, и печалились, прощаясь с другом. Но связь с Баграмовым у чардахлинских комсомольцев не прервалась.

Когда на прощальном собрании Баграмов сказал, что взамен себя рекомендует избрать секретарем Амазаспа Бабаджаняна, я не сразу поверил своим ушам…

— Меня? Но ведь и я, как Ерванд… — Нет, не кулаки я имел в виду. — Горячий…

Меня избрали. И было мне очень нелегко. Шутка сказать: уже почти сто пятьдесят комсомольцев в нашей — и ячейкой-то уже не назовешь — организации. Спасибо, помогали коммунисты.

Однажды позвал меня к себе секретарь партийной ячейки:

— Слушай, сынок. Не очень увлекайся администрированием. Комсомол — это демократия. Понял?

Я отлично понял, что он хотел сказать, хорошо знал все свои пороки как руководителя, хотя вовсе не понимал, что означают сами слова «администрирование», «демократия»… Куда уж там, окончил пять классов деревенской школы с грехом пополам. Может, и не из-за недостатка способностей, но из-за недостатков домашних определенно. Было в нашей семье ни много ни мало восемь душ детей…

Но еще одно иностранное слово пришлось мне усвоить в те далекие годы.

Такая произошла история. Во время очередной репетиции драмкружка, которая проходила на летней площадке, на сцену бросили дохлую кошку. Девушки наши разбежались, долго отказывались возвращаться в драмкружок, и мне, секретарю комсомольской ячейки, уговорить их стоило больших трудов.

Еще через несколько дней все село огласил душераздирающий вой осла. Люди выбежали на улицы, и их глазам предстала отнюдь не смешная картина: бедное животное металось в ужасе — кто-то подвязал к его хвосту пук соломы и поджег. Осла спасли, конечно, но сельчане расходились, ворча:

— Вот она, новая молодежь, а еще всякий там «комсомол» придумали…

Кто же мог творить такое, пытался догадаться я. Кто-то хулиганит, а виноват комсомол, то есть я и мои товарищи. А может, это «дачники»?

Они могли. «Дачники» — молодые люди, подавшиеся из Чардахлов в город, сыновья состоятельных родителей, которые на лето возвращались под отеческий кров. У сельских жителей считается само собой разумеющимся, что в разгар полевых работ все заняты делом, как-то не принято оставаться в стороне. «Дачники» же считали себя уже горожанами, сельский труд для них был делом низким, и они предпочитали «отдыхать» — буянить, устраивать гулянки и выпивки до поздней ночи. Такие гулянки, как правило, завершались какой-нибудь очередной «изобретательной» выходкой — вроде проделки с ослом.

Я решил проследить за ними. И вот однажды, когда уже стемнело, я увидел, что компания «дачников» поймала собаку, подвязала ей к хвосту пустую жестянку и с криками, гиканьем погнала собаку по улицам, швыряя ей вдогонку камни. Бедный пес обезумел, он бросался с пронзительным лаем из конца в конец села. Лай тут же подхватили остальные собаки, а их было много, как в каждой деревне. Начался такой «концерт», что хоть беги прочь из села.

А «дачники» стояли руки в боки и, довольные, хохотали вовсю. Тут пришел конец моему терпению.

— Останови собаку и отвяжи жестянку! — сказал я одному из «дачников».

— Еще чего! Слышите, братцы, что мне этот «начальник» приказал? А знаешь ли ты, комсомольский вождь, чья это собака? Попа!

— Останови! — твердо повторил я.

Раздался обидный смех «дачников». Их было трое, я один.

— Гляньте-ка, ребята, на это пугало! — завизжал один из них. По-городскому одетый франт, он издевался над моей чухой[4] с отцовского плеча.

Тут пришел конец и моей «секретарской» выдержке. Я нанес ему удар снизу вверх, он был намного выше меня, и удар пришелся в подбородок. Он опрокинулся навзничь, затем вскочил, бросился на меня, его дружки тоже. И плохо бы мне пришлось, если б не сбежались люди, не растащили нас.

Об этой драке я бы, может, и забыл, если б не последующие события. Избитый «дачник», обвязанный полотенцем, и его дружки явились на следующий день на комсомольское собрание, потребовали, чтоб им разрешили сделать «важное заявление».

— Вот видите, — указав на обвязанного полотенцем, сказал один из них, — это дело рук вашего вожака. Он его избил вчера. А за что? За собаку. Собака ему дороже человека. И чья?! Попа сельского. Отца Геворка.

— А ты что, выбирал, какой собаке банку привязывать? — выкрикнул кто-то в зале.

— Но собака поповская. А кто из нас у попа в классе не слышал: «идиотик», «ослиная голова» и прочие приятные вещи?

Что тут поднялось! Одни кричали:

— Да, наш поп такой, так ему и следует!

Другие:

— А при чем тут бедная собака, она в религии не разбирается!

Больше всех кричал пострадавший «дачник», даже полотенце с себя сорвал:

— Поп Амазаспу благодарность выразит, в молитве его помянет! Религия — опиум для народа!

— Тихо! — перекрыв дикий шум, раздался зычный голос секретаря нашей партячейки. Неизвестно, когда он заглянул в школьный зал, где шло собрание, и примостился где-то в последнем ряду. Сейчас он быстрыми шагами приближался к сцене. — Тихо! — повторил он. — Как ты сказал? — обратился он к пострадавшему. — «Религия — опиум для народа»? Да кто тебе право дал великие эти слова для своей выгоды использовать? Знаешь, как это называется? Демагогия. Де-ма-го-ги-я, — повторил он по складам. — Понял?

«Пострадавший» стал опять заматывать лицо полотенцем.

— Не позволим, — твердо сказал секретарь партячейки. — По-моему, ребята, здесь все абсолютно ясно, и пора закрывать этот вопрос. Глупая дискуссия.

— Правильно! — закричали с мест. — Амазасп, веди собрание дальше! Пусть посторонние удалятся!

«Дачники» удалялись, опустив головы. Первое серьезное сражение было выиграно.

Летом 1925 года меня вызвали в уездный комитет комсомола. Ехал туда я и по пути придумывал себе разные оправдания: уверен был — вызывают из-за истории с «дачниками». Но секретарь укомола, наш Алексей Баграмов, оглядел меня внимательно и объявил:

— Ну, воин, решили послать тебя на учебу. Возражений не предвижу: парень ты толковый, нашему делу преданный. Тебе остается только один вопрос: куда? Есть две комсомольские путевки — на рабфак и в военную школу. Что выбираешь?

— Военную школу, — не задумываясь ответил я. Да и мог ли по-другому: в нашем краю о военных всегда говорили с чувством высочайшего почтения, издревле жило представление о воине как о человеке доблести, рыцаре-заступнике. А двоим моим родственникам с материнской стороны удалось выбиться из голытьбы в офицеры русской армии: дядя стал штабс-капитаном, георгиевским кавалером и погиб в Первую мировую, а брат моего деда дослужился даже до генерал-майора и вышел в отставку еще до 1914 года.

— Ну и отлично, — одобрил Баграмов. — Получишь сегодня рекомендательное письмо в ЦК комсомола Армении. И завтра же в путь.

Путь предстоял в Ереван, где находилась одна из военных школ, располагавшихся в Закавказье. Я говорю — одна, потому что в то время в каждой из Закавказских республик — в Армении, Азербайджане и Грузии — была своя военная школа, где обучение велось на местном языке.

Итак, я собрался в Ереван — Эривань, как он тогда назывался, — в город, где я сроду не бывал и, конечно, не имел ни единого знакомого человека. Мать, посетовав, что сын покидает отчий кров, и вдосталь поплакав, достала из-под спуда затертую трехрублевку — деньги, вырученные за шкуру нашей старой коровы. Это был весь наш наличный капитал.

Но билет до Тифлиса, а прямых поездов до Эривани не было, стоил, помнится, целых два рубля двадцать копеек. Такую роскошь я себе позволить не мог и отправился, разумеется, зайцем. Избрал для этого товаро-пассажирский поезд, неизвестно за что кощунственно названный «Максим Горький». Забрался на третью полку, спрятался там между чьими-то мешками-хуржинами и затих.

Целых шестнадцать часов полз наш поезд до Тифлиса, а езды-то настоящей было, наверно, часа четыре. Все эти шестнадцать часов я сидел между мешками действительно как заяц, боясь шевельнуться, вздохнуть.

Страшно обрадовался, что мне удалось перехитрить кондукторов — сберечь свои три рубля, — и твердо решил продолжать и дальше путь зайцем. Забрался на тормозную площадку вагона какого-то товарного поезда, идущего в сторону Эривани, и был через два часа, сонный, снят оттуда кондуктором и передан милиционеру, который, крепко держа меня за руку, доставил в помещение пункта железнодорожной милиции.

Дежурный по пункту — пожилой человек с густыми черными усами — внимательно оглядел меня с головы до пят, взялся было за перо, но потом отшвырнул его в сторону.

— А ну, парень, признавайся, куда едешь и почему без билета?

Я сказал сразу правду и неправду: дескать, хочу учиться, а денег нет ни копейки.

Дежурный еще раз внимательно в меня вгляделся. Сначала усы его угрожающе поползли вверх, но когда взгляд его опустился вниз и на глаза ему попались мои деревенские чарыки, привязанные на манер русских лаптей, усы тоже опустились в миролюбивое положение.

— Отпустите! — бросил он приведшему меня милиционеру.

— Так ведь он опять… — начал было милиционер.

— Отпустить! — перебил его дежурный и отвернулся.

— Дяденька, больше не буду, — на всякий случай скороговоркой выпалил я, шмыгнул за дверь и через час снова дремал на тормозной площадке очередного товарняка.

К вечеру второго дня я наконец прибыл в Эривань. Благополучно переночевав в городском саду, почему-то громко именовавшемся «английским парком» (от этого спать на садовой скамейке было не мягче и не теплее), наутро стоял перед проблемой, куда идти: у меня на руках было выданное Алексеем Баграмовым направление в Эриваньскую военную школу и им же подписанное письмо-ходатайство в ЦК комсомола Армении. Погадав недолго, я предпочел идти прямо в школу, тем более что меня уже грыз проклятый голод, за несколько дней в пути я успел порядочно отощать — старался тратить свой скудный трехрублевый капитал как можно более расчетливо.

Расспросив прохожих, не без труда добрел до нужного места — забора с железными воротами и красной звездой над ними. В воротах возвышался часовой с винтовкой в руках, в шинели, один вид которой вызывал у меня великое почтение. У часового же мой вид вызвал, видимо, только чувство презрительного снисхождения.

— Э-эй, — протянул он насмешливо, — езжай, парень, восвояси, прием в школу закончен десять дней назад…

— Но послушайте…

— Прием закончен десять дней назад.

Тут я взбеленился:

— Пусти меня к начальству!

Рванулся в проходную, пытаясь оттолкнуть часового.

— Что-о-о! — крикнул он. — Назад!

И я увидел направленный прямо на меня штык. Аргумент был слишком убедительным. Я только плюнул перед собой и повернул вспять.

— Иди-иди! — раздалось мне вслед. — Шляются тут всякие!

Я показал моему обидчику кулак и, задыхаясь от обиды, повернул обратно. Шел я, не разбирая пути, думая лишь о том, что, если действительно прием окончен десять дней назад и часовому даны полномочия, чтобы в опоздавших штыком тыкать, тут уж никакой ЦК комсомола не поможет, не стоит туда, наверное, и ходить…

Ноги мои от усталости и голода заплетались, но тут до носа донеслись такие возбуждающие, аппетитные запахи поджаренной баранины, что я, забыв обиду, поднял голову и увидел, что забрел на знаменитый ереванский базар — гантар.

Давно уже нет в нынешнем Ереване гантара, снесен, застроен современными городскими кварталами. А тогда это была огромная площадь — настоящий восточный рынок. Здесь торговали всем, что только можно себе представить.

Но, не обращая внимания ни на что другое, я брел прямо туда, откуда несся пьянящий запах шашлыка и котлет. Чуть не качаясь, отсчитал продавцу несколько монет за пару крошечных котлет и, обжигаясь, так быстро проглотил их, что даже стал оглядываться, куда эти чертовы котлеты подевались.

Пришлось купить еще одну котлету. И хотя лишь заморил червячка, на душе стало как-то полегче, и уже не таким грустным казалось все на свете.

— А где тут улица Абовяна? — спросил я первого же человека в базарной толчее.

На улице Абовяна находился ЦК комсомола Армении. В помещении, где располагался ЦК, было многолюдно, оживленно и шумно. Еле нашел приемную первого секретаря, которому надлежало передать письмо. Миловидная девушка спросила:

— Вы к товарищу Гургену?

— Нет, к секретарю ЦК.

— Товарищ Гурген — это и есть секретарь ЦК Гурген Гумедин. А ты из Апарана?

За апаранца приняла, обиделся я. Про апаранцев, жителей самого далекого горного района Армении, ходили шуточки и анекдоты. Я оскорбленно насупился.

— Сейчас, сейчас, — как бы извиняясь, проговорила девушка и через минуту ввела меня в кабинет к Гургену Гумедину.

Прочитав письмо, Гумедин посетовал, что я опоздал, попросил зайти завтра.

— А до завтра что мне делать? — И я рассказал, что мне снова придется ночевать в «английском парке».

— Да, дружище… — протянул Гумедин. — Ладно, посиди, — и взялся за телефонную трубку.

Долго он звонил куда-то, добивался кого-то, просил, требовал, опять просил, наконец сказал мне:

— Все. Порядок. Знаешь, где военная школа? Дуй туда, не теряй времени.

Теперь уж знакомый мне путь не казался таким длинным. Но в дверях стоял все тот же часовой.

— А, это ты опять! А ну давай отсюда, пока жив.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.