Глава четырнадцатая Моральный кризис
Глава четырнадцатая
Моральный кризис
I. Нравы
В эволюции общества нравы обыкновенно составляют тот пункт, где новаторские и мизонеистические тенденции, стремление к прогрессу и консерватизм особенно живо борются друг против друга. И именно в эту эпоху, несмотря на все нападки, которые ему пришлось претерпеть, сопротивление старого московского духа проявилось с особенной силой. В вопросах веры религиозная реформа разделила всю страну на два лагеря, и в общем сторонники status quo не были в большинстве. В образе жизни до появления Петра Великого, за несколькими исключениями, царило полное единодушие, – если не принципиальное, то по крайней мере фактическое – в верности традиции. В сущности даже если религиозный кризис и достиг подобной интенсивности, то потому, что религия составляла часть нравов и потому, что реформа нападала еще больше, чем на элементы веры, на образ жизни.
Сравнивая наблюдения двух путешественников, собранные по этому поводу, одни в первой половине семнадцатого века, а другие в конце его, мы получаем впечатление, что образ жизни не изменился.
«Дурное воспитание, которое они (москвитяне) получают молодыми, доводит их до того, что они следуют слепо так называемому животному инстинкту. По природе своей испорченные и совращенные, они неизбежно делают свою жизнь полной постоянного ослепления и излишеств. Я совсем не говорю о фантазиях вельмож, но о самых обыкновенных расходах (sic…), где только слышишь о совершенных ими же гнусностях, или о том, что делали другие в их присутствии, причем они даже хвастают преступлениями, которые здесь были бы искуплены огнем. Более того, так как они предаются всякому разврату и даже противоестественным порокам, то тот, кто может рассказать больше об этом, считается у них самым умелым человеком. Их песенники слагают песни на эти темы, а их шарлатаны и скоморохи публично все это изображают и не стыдятся………………………………………………………………………………………..
……………………… Вожаки медведей, сопровождаемые жонглерами и марионетками, устраивают театры в один миг из простыни и в них показывают свои куклы и заставляют их воспроизводить их скотство и содомию, представляя эти мерзкие зрелища перед детьми».
Таково сообщение Олеария, посетившего Москву в 1634 году, Стрюйс последовал за ним в 1669 году и вот некоторые из его заметок:
«У них (т. е. москвитян) вид грубый и животный и если они все сильны и крепки, то походят больше на животных, с которыми имеют много общего. Народ этот родился для рабства и так привык к усталости и к работе, что обыкновенным их ложем является скамья или стол, а изголовьем солома. Их образ жизни, как и все остальное, носит естественный характер, и вы увидите отца, мать, детей, слуг и служанок у одного очага, где они производят свою пачкотню, не заботясь ни о каком благоустройства. Они по природе так ленивы, что работают лишь в крайней необходимости, или когда их принуждают к тому силою. Как все грязные душонки, они любят лишь рабство, и, становясь благодаря смерти или доброте своих господ свободными, немедленно продают себя снова, поступают в услужение, как и прежде. При всем своем труде они питаются так плохо, что берут, где могут то, в чем нуждаются. Они охотно крадут все, что попадается им под руку, и даже убивают тех, кто стоит на их дороге. Кроме того они очень неучтивы, дики и невежественны, изменники, задиры, жестокие и так грубы в своих страстях, что содомия даже не кажется им очень большим преступлением, и они предаются ей открыто».
Эти две картины совершенно совпадают, и другие иностранные путешественники повторяют все это слово в слово.
В 1696 году Перри замечает, – но в этом он ошибся, – будто бы русские не имеют на своем языке слова для обозначения понятия «честь». «Иностранцы, писал он, обыкновенно говорят, что для того чтобы узнать, честен ли русский, надо посмотреть, нет ли у него волос на ладони. Если их нет, то он, очевидно, мошенник. У них отсутствует всякий стыд по отношению к самым гнусным делам»…
Дневник Гордона приблизительно той же даты, и он представляет собой как бы репертуар всяких гнусностей: воровства, взяток, мотовства, подделки подписей. Люди всякого звания, чиновники всякого рода конкурировали между собою в бесчестии, и сам автор дневника стал им подражать, и этот факт вполне доказывает его искренность. Мейерберг, Нейгебауер, Тектандер, Петреюс, Коллинс, Ла Невиль, Авриль, Корб, Карлайль щеголяют такими же сведениями. Петреюс говорит о бедных дворянах, которые на улицах вербовали любовников для своих жен…
Это пишут иностранцы, которых могут заподозрить в недоброжелательстве. Пусть так. Но вот Котошихин, московит, говорит нам, что присутствовать на похоронах царя чистое горе, так как рискуешь там быть ограбленным или убитым. Хотя и иностранного происхождения, Крыжанич является более чем беспристрастным свидетелем, доходя до энтузиазма во всем, что касается его приемной страны, но и он дает почти те же сведения. Как на наиболее характерные черты местных нравов, он указывает на общую лживость, грубость и дикость жителей, на ужасающее развитие пьянства и содомии qui habetur pro joco. Этим пороком даже публично хвастают, предаются ему при свидетелях.
По этому частному пункту у нас имеются впрочем документы. В то время, когда патриархом был Никон, произведенная анкета сообщила об одном факте содомии, совершенной архимандритом над поддьяконом в церкви и во время церковной службы. Возмутившиеся монахи в Соловках предъявили против своего игумена Варфоломея обвинение в таком же роде.
По поводу общей нечестности мы видели выразительное доказательство в лице самого Алексея по случаю смерти патриарха Иосифа.
Умерший был со своей стороны довольно печальною личностью, а церковь ни в коем случае не давала лучшего примера. В 1642 году протопоп Вологодского собора, Феодор, подвергся преследованию за участие в шайке разбойников. В одном письме, адресованном в 1632 году архиепископу Сибирскому, патриарх Филарет обличает большое число священников в участии в самых гнусных проступках, противоестественных пороках, насилиях.
Пьянство царило одинаково во всех классах общества. «Водка служила утехою обоих полов, каково бы ни было их положение, пишет Олеарий; во всякий час и все время пьянствовали; пили даже дети, не морщась. Наконец они к этому так привыкли, что по мере увеличения холодов люди закладывали все свое состояние и готовы были скорее ходить нагишом, чем отказаться от вина. Женщины также не отличаются большею воздержанностью, и чтобы достать вина, они занимаются проституцией даже на виду у всех».
Секретарь посольства, посланного в Москву императором в 1676 году, Лисек, свидетель исключительный. Совершенно противореча впечатлениям всех иностранцев, он находит лишь льстивые речи по адресу официального мира и других сфер столицы: князей, бояр, чиновников, как и самого государя. Но люди из народа вызывают в нем совершенно другие воспоминания: он видел их грубыми и жестокими, ловкими и хитрыми в торговле, не возбуждающими никакого доверия: враждебными к иностранцам до того, что входили с ними в сношения крайне неохотно и предающимися пьянству до полной потери сознания. Ежедневно, читаем мы в его рапорте, мы видели на повозках трех или четырех мертвецки пьяных. Часто также мы наблюдали, как мужья лежали уже без всякого сознания, жены их снимали с себя одну одежду за другого, отдавая их за водку, и доводили себя до того, что падали совершенно нагими и мертвецки пьяными около своих мужей.
Тогда, как и теперь, этот порок являлся главного язвою страны и так же, как и теперь, по тем же причинам, показывая вид, что они борются против этого зла, ни духовные, ни гражданские власти не употребляли никаких серьезных средств для уничтожения его. В монастыри посылались циркуляры с запрещением употребления крепких напитков, но у епископов были прекрасные запасы в погребах и сам реформатор Никон напивался допьяна. Сам непьющий, Алексей любил иногда, чтобы бояре, окружающее его, напивались. С одной стороны, оказывали сопротивление старые привычки, а с другой стороны правительство не решалось ограничить потребление спиртных напитков, так как пользовалось от них большим доходом. Таким образом, шахматистов наказывали кнутом, а потребители водки пользовались на деле широкою терпимостью. Строго соблюдаемые приказы заставляли служащих во всех канцеляриях поститься на Страстной неделе и ходить в церковь ежедневно в пост. Воскресный отдых не претерпевал никаких уклонений, всякая работа должна была прекращаться в субботу вечером во время вечерни, и во все дни года было воспрещено развлекаться с паяцами и гадателями, играть с собаками, качаться на качелях и даже смотреть на луну с начала ее первой четверти или купаться во время грозы. Но и в воскресенья, и в другие дни можно было безнаказанно пьянствовать; мужчины и женщины купались вместе в общественных банях, или обменивались по выходе сквернословием с самыми неприличными жестами.
Жестокость нравов соответствовала их распущенности. Очень красноречивым указателем первой является большое число женщин, принявших монашество, чтобы избавиться от бесчеловечного обращения их мужей, запрягавших их в сохи или, избив их предварительно кнутом до крови, натиравших им раны солью! Но кроме этих варварств несчастные могли ожидать еще худшего. Убийство мужа женою навлекало на виновную страшное наказание, – погребение заживо, но закон совершенно не предвидел обратного случая. Юриспруденция впрочем иногда делала дополнения к этим установлениям, и в 1664 году мы сталкиваемся с таким случаем, когда муж наказан кнутом за то, что убил свою жену, хотя она и была уличена в прелюбодеянии. Но этот факт является исключительным.
Насилие царило повсюду. В течение всего царствования Алексея даже столица представляла собою разбойничий притон. Дома самых важных вельмож походили на притоны бандитов, так как многочисленная челядь, плоха питаемая и плохо одетая, мало или даже совсем не получавшая жалованья, не имела другого выхода, как кормиться разбоем. Целый квартал, на Дмитровке, был почти непроходим благодаря людям Родиона Стрешнева, князей Голицина и Татьева, которые работали там, вооруженные, днем и ночью.
Зверские поступки свойственны даже лучшим, самым культурным и самым мягким людям того времени. Получив известие, что сын Ордын-Нащокина прошел через границу без разрешения, Алексей дал отцу инструкцию, предписывая ему истратить до 10 000 рублей, чтобы привести назад беглеца и, если это не удастся, то даже убить его. Человеческая жизнь ценилась крайне низко, и это презрение к жизни было общим, как для убивающих, так и для убиваемых. Один немец, Рингубер, присутствуя в 1684 году на одной из капитальных экзекуций, был поражен простотою, с которою ее производили «ohne viele compliments zu machen». Казни прямо ужасны. Продолжают допрашивать осужденных чуть не до эшафота, их снимают с колеса с переломанными уже членами, чтобы привести в комнату допросов, и все это не возмущало никого, даже самих осужденных на казнь.
Абсолютное подчинение индивидуума государству, одна из характерных черт эпохи, объясняет отчасти это явление. Индивидуум часто возмущается, вступает в борьбу с господствующей властью, но, побежденный, подчиняется своей участи и заботится лишь о том, чтобы умереть прилично и праведно, как если бы он был в своей избе. Часто осужденных приводят к эшафоту несвязанными, они спокойно кланяются присутствующим, повторяя: «простите, братцы»! Затем они сами помогают палачам. Зарытые в землю заживо, обвиненные в прелюбодеянии, женщины благодарят кивком головы тех милостивцев, которые бросали в колоду, специально предназначенные для этой цели, монеты на их погребение.
Такой же грубой и дикой является материальная жизнь народных масс, и даже более образованных классов, без следа какого бы то ни было изящества, или хотя бы самого элементарного комфорта, даже в жилищах вельмож. Крестьяне и рабочие живут подобно животным и едят не лучше последних. «Вся их кухонная утварь, говорит Стрюйс, состоит из нескольких горшков и глиняных или деревянных блюд, которые мылись один раз в неделю, из оловянной кружки, из которой они пили свою водку, и из деревянного кубка для меда, который они почти никогда не ополаскивали». Обыкновенно даже вельможи жили не иначе. Крыжанич замечает, что они правда начали заменять деревянные дома каменными или кирпичными постройками, но что внутренность их лишена по-прежнему всякого комфорта; серебряная посуда сводится лишь к нескольким чашам, глиняные горшки и деревянные блюда фигурируют исключительно на всех столах и редко чистятся. Нигде Крыжанич не мог открыть и следа той блестящей оловянной посуды, которая так часто встречалась в то время в Германии, даже в домах бюргеров. На стенах он не видел никаких украшений, кроме паутины. Перин не было, только шерсть или солома; дневная их одежда служила ночью простыней и одеялом; никакой тонкости в пище; каша, капуста, огурцы, соленая рыба, часто испорченная, служили обыкновенным меню, причем приправою им служил лук и чеснок, запах которых наполнял даже дворец царя. Крыжанич там присутствовал на парадном банкете и видел, что его посуда не была мыта по крайней мере в течение года.
На таких пирах угощение было обильное, количество яств и питий прямо огромное, но на Мейерберга это производит только отталкивающее впечатление.
«Одно опьянение кладет конец их манере пить, и никто из них не покидает стола, пока не свалится мертвецки пьяный. Во время обеда отрыжка, выходившая у них изо рта с запахом водки, лука, чесноку и репы, вместе с….. так портили воздух, что можно было умереть, сидя вблизи них. Платки у них не в карманах, а в шапках, и так как они садятся за стол с непокрытыми головами и им лень тащиться за шапкою, то они сморкаются в руку и обтирают потом носы скатертью».
Картина, действительно, отталкивающая получается из всех этих свидетельств, полная тождественность которых исключает всякую возможность ошибки. Вдумчивый и вполне беспристрастный наблюдатель не только по свойствам своего ума, но и благодаря тягостным испытаниям, пережитым им в его приемной стране, – Крыжанич – не ограничился тем не менее одними мрачными красками, которые он сообщил своей кисти. И мы должны, без сомнения, последовать его примеру. У этого народа – дикарей, лентяев и пьяниц он прежде всего констатирует полезный дух строгой политической дисциплины. Она казалась, по его мнению, способной развить во всех классах общества чувство долга. Он заметил, что, хотя по природе склонные более грабить, чем сражаться, солдаты этой страны никогда между тем не убегали, если ими хорошо командовали, и, защищая крепости, скорее умирали с голоду, чем сдавались. Ему казалось также, что, налагая на тех же людей ряд других суровых принудительных мер, моральная дисциплина Домостроя охраняла их от сибаритства, которое наложило свой отпечаток на более свободную и более роскошную жизнь западных народов. Много путешествуя, Крыжанич не мог с другой стороны слишком пугаться некоторых черт распущенности, замеченной им в нравах этой страны, видеть в них действия исключительной испорченности. Другие страны оставили в нем на этот счет далеко не благоприятное впечатление. Посещенный в 1684 году Рингубером, европейский квартал Москвы далеко не показался этому немцу оазисом добродетели. Прибавим, что даже Париж в это время еще не был городом благоустроенным. Буало написал в 1660 году следующие стихи:
Le bois le plus funeste et le moins frequent?
Est aupr?s de Paris un lieu de s?ret?.[48]
В Москве хорватский писатель получил тяжелое впечатление от других свойств, тормозивших развитие этого народа и причиной которых, по мнению этого автора, служат внутренние противоречия, в которых бьется его сознание. При великой простоте ума и сердца большинство москвитян отличалось чрезмерною, парадоксальною национальною гордостью. Они презирали всех иностранцев, а между тем покорно и послушно подчинялись их руководству. Ксенофобия и ксеномания доводят их поочередно до самых ужасных эксцессов. Они не знали ни в чем чувства меры, и это мешало им найти правильную середину между самой распущенной анархией и самым абсолютным деспотизмом.
Вместе с другими иностранцами Крыжанич констатировал различие уровня, очень мало заметное с материальной точки зрения, но очень чувствительное в интеллектуальной жизни, – между народными массами, предоставленными развращающему и гибельному влиянию невежества, суеверия и рабства, и аристократическим классом, уже затронутым отчасти освободительным движением цивилизации. Сам Алексей, и среди его приближенных такие люди, как Ртищев, не могли сойти за варваров, с какой угодно европейской точки зрения. Мейерберги и Карлейли едва ли могли указать на каком-либо из западных тронов государя, равного второму Романову, по величию и чистоте нравственной. Что касается Ртищева, то, будучи настоящим государственным человеком, он – этот неразлучный сотрудник царя, – был в то же время положительно святой. Конституциональный гиперболизм, констатированный Крыжаничем в темпераменте его расы, нашел здесь поразительное подтверждение.
Этот справедливый человек один мог снискать прощение многим ужасам своей родины. Как в общественной, так и в частной жизни своей, за исключением кое-каких ошибочных суждений, это христианин, превосходивший даже евангельский идеал, так как, дойдя до полного самоотречения, его любовь к ближнему являлась в то же время деятельною и созидательною. Сопровождая государя на войну, Ртищев предоставляет свой экипаж для раненых и больных, несмотря на то, что сам больной, он с трудом держится на лошади; он устраивает военные госпитали; снедаемый болью, он председательствует при их организации, смотрит за их штатом, неизвестно каким образом находит медиков и хирургов, на которых тратит часть своего состояния. В Московии семнадцатого века он основывает Красный Крест! Потом, как следствие принятой им инициативы, он устраивает систему выкупа пленных с помощью кассы, собранной из специального налога, создает богадельню для нищих и прокаженных. Когда был голод в Вологде, он распродает свое платье, чтобы помочь голодающим! В своем завещании он рекомендует своим наследникам обращаться хорошо с крестьянами, «так как они наши братья», и уже на смертном одре в 1673 году требует, как последней радости, дать ему возможность из собственных рук раздать еще несколько подаяний! Умер он всего сорока семи лет и почти разоренный своими добрыми делами. А лучшая часть его наследства содержится в тех законодательных мерах, которые, вдохновленные им, явились после его смерти началом систематической организации благотворительности в тот момент, когда запад только вышел на эту дорогу.
Но и в этом отношении Москва семнадцатого века остается верной самой себе. Биография Ртищева является почти повторением другой, оставленной нам благочестием одного современника, описавшего в начале этой эпохи полную героической благотворительности жизнь одной придворной дамы, Ульяны Осориной, урожденной Лазаревской. Занятая целый день домашними заботами, помогая своим слугам в самой тяжелой работе и принимая их услуги лишь перед гостями, она по ночам шьет, продает свои работы, а деньги, вырученные за них, раздает бедным.
Но в начале этого века, – Ульяна умерла очень старой в 1604 г., – как и в конце его все эти высокие добродетели захватывали лишь верхушки. В низах масса, терзаемая барщиной и рабством, нищая и огрубевшая, только пассивно подчинялась невообразимой тирании действительных или воображаемых сил, тяготевших над ее судьбою. Среди насилий и лихоимства, в жертву которым она отдана своими хозяевами, среди бедствий, которые она приписывала воображаемым колдунам, существование ее представляло собою сплошной ужас. На западе процессы о колдовстве были еще часты в эту эпоху; но в 1670 году смертный приговор, произнесенный руанским парламентом по этому поводу, был кассирован по приказу короля. А тут, четырьмя годами позже, сожгли одну колдунью в Тотьме и обвинения подобного рода не щадили даже самых высокопоставленных лиц. Воспитатель матери Петра Великого явился жертвою такой подозрительности, и народное суеверие даже открыло диавола в одном бокале у чиновника департамента иностранных дел Иванова, который имел неосторожность сохранить в нем моллюска.
Возвышенный Ртищев хотел, чтобы с его крестьянами хорошо обращались, но, будучи сторонником развития образования, он не позаботился даже научить их грамоте. Вместе с ним самые преданные делу прогресса москвитяне полагали, что вообще эта роскошь является совершенно излишней. Сама аристократия владела этим искусством в довольно ограниченных размерах.
II. Просвещение
Как и пьянство, невежество было общее во всех классах до конца века, хотя уже и тогда стала прорываться пропасть, которая и теперь еще в России отделяет избранных от большой массы. Но тогда расстояние было огромно даже между этими избранниками и европейскою культурою. Иностранные наблюдатели объясняют это явление различно, указывая на корыстную роль клира, правительства и бояр. За исключением Павла Алепского, все они единогласно доказывают общее отсутствие самых элементарных знаний, даже в отношении религии. Главинич, принимавший участие в 1661–1664 гг. в посольстве барона Мейерберга, заметил, что в большинстве случаев жители этой страны знают только самые простые молитвы, удовольствуясь лишь повторением по двести раз в день: «Господи, прости нам наши прегрешения!» Спрошенные по этому поводу, они смело заявляли, что «Отче Наш» и «Богородица» дело высшей науки, которую знает лишь царь, патриарх и вельможи. В целой толпе Рейтенфельс нашел лишь одного москвитянина, знавшего, кто был Иуда.
Исчезновение в семнадцатом веке первоначальных основ школьной организации, ранее устроенной, является действительным фактом, как он ни покажется странным. В этих предоставленных самим себе учреждениях обучение также было, по-видимому, очень скудно. Там не учили даже катехизису. Ученики этих школ, впрочем, выносили оттуда некоторые обрывки из всеобщей истории, а готовившиеся стать священниками изучали кроме того Новый Завет, отцов церкви, а в частности св. Иоанна Златоуста. Но число и тех и других было крайне ограничено, так как в шестнадцатом веке по всем свидетельствам на 1000 москвитян едва один умел читать.
Эти школы были созданием приходского духовенства и были погребены в семнадцатом веке под развалинами автономных организаций, которые их создали. Некоторые историки полагают, что их воспитательную миссию взяли на себя в эту эпоху религиозные братства. Но эти братства проявляли жизненную силу лишь в тех русских областях, которые находились под властью Польши. В Москве же из научных учреждений, созданных по их инициативе, мы находим лишь школу св. Иоанна Богослова, существование которой, довольно проблематичное, было во всяком случае очень эфемерным, и школу монастыря св. Андрея, созданную Ртищевым с помощью монахов, вызванных из Польши.
Это не были, впрочем, первоначальные школы. Вместе с преподаванием риторики и философии они приняли программу школы Чудова монастыря, которая была основана Михаилом Феодоровичем и которая должна была их поглотить и послужить подготовкою к будущей Славяно-Греко-Латинской Академии, где по странному сочетанию обстоятельств должна была найти свою точку отправления к концу этого века законченная организация просвещения.
В России очень редко начинают что бы то ни было с начала. В течение этого века мы там видим математиков, из которых даже самые ученые знали лишь первые элементы. Заимствованные из Византии буквы алфавита для обозначения чисел создавали ряд трудностей в приложении их на практике. В общем употреблении приходилось ограничиваться лишь сложением и вычитанием, и Крыжанич совершенно справедливо видит в этом причину отсталости коммерческой жизни.
Заключавшиеся лишь в нескольких руководствах по арифметике, три действия, носившие название «золотой строки», считались последним словом науки. До восшествия на престол Петра Великого в Москве была напечатана лишь одна работа по элементарной математике, а что касается геометрии, то элементы Евклида, проникшие на запад уже в начале двенадцатого века, являлись еще долго тайною для русских.
Под геометрией тут понимали точно и буквально лишь измерение земли. Способ ее приложения на основании самых элементарных принципов начальной геометрии, давал повод к самым грубым ошибкам. Смешивая самые различные поверхности, геометры того времени разрешали по-своему квадратуру круга.
Под астрономией тогда понимали только календарь. В космографии считали оракулом Козьму Индикоплавта, египетского монаха шестого века, который считал землю четырехугольной по образцу скинии Моисея. Максим Грек являлся его горячим поклонником. В царствование Алексея киевским монахам удалось разбить это учение, но они заменили его лишь астрологическими теориями средних веков, которые пользовались доверием в самой просвещенной московской среде в тот момент, когда на западе Ньютон дал системе Коперника, Кеплера и Галилея ту форму, в которой мы его теперь знаем.
Карамзин говорит, что у него в руках была московская рукопись второй половины семнадцатого столетия под заглавием: Геометрия или измерение земли, но он не дает никакого указания по поводу ее содержания. Олеарий упоминает со своей стороны о некоем Саввиче Романчикове, который, занимаясь изучением математики, пользовался астролябией. Но у нас нет ровно никаких сведений по поводу работ этого ученого, который умер преждевременной и очень трагической смертью. Встретив немилость царя по возвращении своем из путешествия в Персию, он отравился.
В области естественных наук их украинские адепты сильно боролись со знаниями византийского происхождения, относившимися к третьему веку, где серьезно рассуждали о физиологии «единорога», но они могли им противопоставить лишь тот научный багаж, который был ими собран в энциклопедиях тринадцатого и пятнадцатого веков.
Медицина, которой занимались почти исключительно иностранцы, находилась на том же уровне. Во второй половине семнадцатого века несколько аптек, устроенных теми же врачами в Москве, выпустили русских учеников и сделались очагами науки и свободной мысли. Но как их учителя, так и ученики, знали лишь очень отдаленно элементы анатомии и физиологии, приобретенные западною наукою с эпохи Везалия и Гарвея. Правда, книга Везалия была переведена в 1650 году Епифанием Славеницким, но только для личного употребления царя, и единственный ее экземпляр, кажется, так и не вышел из рук государя. Публика должна была ограничиваться руководством, переведенным с латинского в пятнадцатом веке, но составленным, вероятно, гораздо раньше, и передававшим ей те указания о лечебном свойстве драгоценных камней, в которое так верил Иван Грозный.
В 1647 году, заметив, что вода из колодцев становилась нездоровой, жители Карпова не представляли себе другого средства для предотвращения катастрофы, как добыть крест с мощами, а немного позже жители Курска обратились к Алексею с просьбою по тому же поводу.
Историография тоже совсем не двинулась вперед, пользуясь постоянно в виде источников старинными хронографами пятнадцатого века, несколько раз переделанными по «Луцидарию» и апокрифам. Киевские монахи создали более современные компиляции, хотя и проникнутые идеями средних веков. С этой целью они затронули самые древние эпохи национальной истории, прославляя их исторические события исключительно с точки зрения религии. Составленное и напечатанное в 1674 году самое древнее руководство по русской истории, названное Синопсисом, пропитано этими идеями. Эта тенденция встретилась с другою, также развивавшейся в шестнадцатом веке под влиянием некоторых сербских ученых и имевшей предметом своим систематическое искажение фактов в политических целях. К герою христианской легенды, св. Владимиру, она присоединила, также в фантастическом апофеозе, героя имперской легенды, Владимира Великого, наследника Византии. В приказе внешних сношений занимались в то же время составлением экстрактов из иностранных сочинений, выдвигая на первое место генеалогию и дипломатию. Приложение этого метода к национальной истории создало позже Государственную Книгу, с биографиями великих князей и царей Москвы, иллюстрированную иконописцем Иваном Максимовым, и сборник, в котором в 1663 году дьяк Грибоедов пытался установить родство дома Романовых с царствующим домом в Пруссии, происходившим по прямой линии от римских цезарей.
Для того чтобы найти труд, лишенный этих странностей, нужно взять Историю России, составленную в 1727 г. князем Куракиным. Она напоминает собою Сен-Симона, но этот опыт так и остался единственным.
Главным предметом научной работы в семнадцатом веке и главным изданием того времени является грамматика. Православные ригористы не признавали почти ничего другого. Начиная с 1648 г. по 1651 г. азбука выдержала четыре издания. То был самый большой и даже единственный успех тогдашней книжной торговли. В 1648 году московская типография напечатала грамматику Смотрицкого, по оригиналу, напечатанному в Вильне в 1619 году, но это издание так и осталось единственным до 1721 года. Что касается двух других частей тривиума латинской школы, диалектики и риторики, то об этом даже не было вопроса.
Прибыв из Греции в 1685 г., братья Лихуды, Иоанникий и Софроний, первые сделали почин введения жителей Москвы в область философии. Они излагали логику и физику по Аристотелю, но учение показалось тотчас же слишком смелым, и потому навлекло на себя немилость начальников. Добрые москвитяне любили называть такие изыскания «измерением аршином хвоста звезд».
При первых Романовых особенное развитие получили старые азбуковники, ставшие из простых словариков энциклопедическими словарями и окончательно сместившие со сцены как Козьму Индикоплавта, так и византийских писателей. Они черпали преимущественно свой материал в латинской или польской литературе, пользуясь также авторитетами древности и средних веков, Плинием и Альбертом Великим.
С помощью образовательных очагов Афонской горы и Киева, это все, что старой Московии удалось получить из всего того, что она считает своим собственным фондом. Эти знания на деле получились с одной стороны из Византии, а с другой из средневековой Европы, но она действительно вновь обретает там первоначальные источники своей цивилизации и не перестает черпать их оттуда до появления Петра Великого, колеблясь, ввиду последовательного торжества то одного, то другого влияния, между этими полюсами своей эволюции: восточным и западным.
III. Две школы
Торжество церковной реформы и апелляция против Никона к юрисдикции восточных патриархов, казалось, должны были вначале утвердить главенство эллинизма. Он на самом деле надолго воцарился в религиозной области. Но греки этой эпохи, деморализованные и огрубевшие от рабства, не были способны работать над моральным и интеллектуальным возрождением, которое давала чувствовать, как нечто необходимое, сама реформа и возбужденный ею раскол. Наука и дисциплина ученых, вроде Максима или Арсения, ограничивались мелочами в тексте или в форме, – тем, что родило раскол. Учителя этого рода главным образом старались, как мы это уже видели, по возможности дороже продать свои услуги или содействие, которое требовалось от них.
Обладая более современным знанием, киевские монахи показали себя более честными, и с первой половины семнадцатого века их отличают и в Москве, куда они переносят основание культуры, которую проводили неуклонно в своей стране Голятовские, Радивиловские и Барановичи. То была культура исключительно польская, начиная особенно с Могилы. Она пробивала дорогу более прямой ассимиляции с западом, откуда она и вышла. Алексей со своими приближенными вскоре подчинился ее все растущему влиянию. Духовник царя Андрей Савинов переписывает космографию поляка Бельского. У самого Никона были поляки среди его домашних, между ними Николай Ольшевский. С 1668 г. по 1670 г. Все работы по скульптуре, рисованию и позолоте во дворце государя производились поляками. Несколько позже роскошный отель Василия Голицина был выстроен и украшен артистами той же национальности. Польские кисти и резцы работали даже в московской иконографии. В больших московских домах, у Ордын-Нащокина, у Матвеева, воспитание детей сосредоточилось в тех же руках. Польское влияние чувствуется в эту эпоху даже в народной поэзии.
Начиная с 1649 года, школа грека Арсения нашла себе сильного конкурента в Преображенском монастыре, где завербованные Ртищевым Епифаний, Славенецкий и другие малороссы обрели большое количество учеников. Сохраняя характер исключительно духовный, ни то, ни другое из этих двух учреждений не соответствовало светским требованиям общества. Но в 1665 году белорусский беглец Симеон Полоцкий основывает школу Св. Спасителя, и там молодые чиновники департамента внешних сношений, получают светские знания, необходимые для их службы, получают потом среднее и даже высшее образование по некоторым предметам.
В 1672 году, когда Полоцкий сделался воспитателем царевича, школа эта исчезла и в этот момент опыты мирного разрешения этого вопроса вылились в проекте, который должен был в один прекрасный день создать Славяно-Греко-Латинскую Академию, а пока началом этого осуществления служила приходская школа Св. Иоанна Богослова.
Алексею не суждено было довести до прочного конца эти начатки. Обстоятельства мало способствовали этому. Консервативная партия сохраняла еще очень прочное положение, поддерживая будущий тезис славянофилов, выработанный в начале этого века Иваном Вишнею, воспрещая на основании этого принципа всякую светскую науку, как могущую уничтожить самое существование страны. Наука порождает лишь только гордость, от которой погиб первый Рим; третий должен поэтому держаться только одной веры.
Старший сын второго Романова, Феодор, не оказался более счастливым в этом отношении. В 1679 году его царствование знаменует собою скорее регресс, чем прогресс основанием новой типографии, которая, казалось, представляла собой зародыш все еще будущей Академии, в котором снова отражается влияние Греции. Вплоть до просвещенных кругов самые серьезные представители науки, малорусские или белорусские учителя, стали теперь предметом живейшей вражды. Можно при этом отметить, что они совершенно не владели той книжной традицией, которая составляла когда-то гордость московских ученых. Самого Симеона Полоцкого считают невежественным человеком, так как он очень мало был знаком с литературою и языком греческих отцов.
Он и его соотечественники имеют, однако, право на более справедливую оценку. На деле они были, мы это знаем, лишь архаическими передатчиками устарелой культуры; они бродят в схоластических заблуждениях, почти недоступны новым течениям, совершенно переработавшим, начиная с протестантской реформы, европейский ум. У них даже нет собственного языка, так как пишут они по-церковнославянски, по-латыни и по-польски. Но части документов они остаются данниками польской литературы.
В своих богословских работах и в речах, как и в начинаниях светских, в прозе и в стихах, Полоцкий шокирует старых московитов не только употреблением форм и утилизированием источников чуждых их умственному кругозору: он берет цитаты из классической мифологии, из Св. Августина или из Беллармина. Он не только подрывает их веру католическими тенденциями, в чем его часто обвиняли. Даже с точки зрения Запада этот язык и эта эрудиция являлись уже вышедшими из моды. Малорусская группа, сорганизовавшись прочно с помощью братства Чудова Монастыря, где ей удалось создать центр интеллектуальной жизни, не была впрочем однообразна. Полоцкий представляет в ней Киевскую Академию с тем направлением, которое дал ей Могила, т. е. с ориентацией почти исключительно польскою и латинскою. Его ученик, Сильвестр Медведев, держится того же направления. Епифаний Славеницкий, напротив, предан по-прежнему более старым традициям той же Академии: эллинским и более строго православным. В этом направлении он развивает большую активность, переводя на славянский не только отрывки из Священного Писания, но также несколько светских произведений греческой литературы, трактаты по географии и истории, по политике и педагогики. Не забывая филологии, он обнародовал греко-латино-славянский словарь, другой словарь сравнительной литературы. Он безусловно более образован, чем его соперник, и некоторые из его оригинальных сочинений, как например его трактат о милостыне, с выдающимся проектом общественной помощи бедным, обнаруживают в нем благородство и большую проницательность.
После его смерти его ученик, монах Евфимий, следует тому же направленно, и еще подчеркивает в нем восточную тенденцию. Полоцкий, напротив, еще больше удаляется от нее. Учитель царских детей, поэт и драматург двора, стараясь ввести даже в литургию элементы поэзии и драматического искусства, напыщенный, наконец, проповедник, – он разменивается на занятия, которые должны в нем показаться фривольными. Он сеет в них прекрасные мысли, проповедуя необходимость образования, как главного орудия нравственного перерождения, указывая на невежество, как на главную причину раскола, нападая на самый Домострой, в той его части, где он слишком сурово трактует о домашней жизни, и особенно об отношении к женщине. Будучи священником, он на деле работает на пользу перехода к светской науки и литературе. Но к этому плодотворному семени, которое возрастет, дав полезный плод, он примешивает и довольно бесплодные и нелепые мысли, как например рассуждение о том, мог ли Христос говорить сразу же после своего рождения, или почему он был пригвожден к кресту тремя, а не четырьмя гвоздями. Он говорит о трех небесных сферах, из которых одна кристальная. Он спрашивает себя, возродимся ли мы при последнем суде с ногтями, и приходит к положительному выводу; но ногти будут обрезаны.
Во всем этом не было ничего достаточно заманчивого, достаточно захватывающего, чтобы побороть сопротивления, которые эта пропаганда латинского и польского происхождения, следовательно вдвойне подозрительная, должна была встретить в православных и консервативных кругах. Патриарх Иоаким терпел Полоцкого лишь благодаря расположению, которым этот иностранец пользовался у государя. В 1673 году смерть украинофила Ртищева, а в 1675 крутицкого митрополита Павла, которому Полоцкий помогал в составлении речей, отняли у малорусской группы могущественных покровителей, и греческая партия взяла верх. Полоцкий вынужден был основать в Кремле частную типографию, где его издания ускользали от цензуры патриарха. Малороссами же продолжали пользоваться в качестве церковных певчих, но когда в 1681 году знаменитый проект академии стал приближаться к окончательному его осуществлению, Медведев стал думать, что не найдет себе места в этом учреждении и стал мечтать о создании другой, в которой он мог бы приложить к делу программу, принятую им в наследство от его учителя.
Вскоре между тем обе партии оказались перед лицом общего противника. То был профессор философии и богословия, Иван Белобродский, объединивший теперь вокруг себя всех непримиримых националистов, решительных врагов всякого иностранного влияния. Между ними произошло соглашение, и плодом его явилась построенная, наконец, Славяно-Греко-Латинская Академия. Там царили греки, и в статутах учреждения фигурировало даже формальное порицание уже умершему в 1680 г. Полоцкому и самому Медведеву. Но, тем не менее, программа проектируемых занятий была составлена в духи украинских идей, и Медведеву в 1685 году была предоставлена честь представить эти статуты на утверждение царевны Софии. Напротив, выбор профессоров был поручен константинопольскому патриарху Досифею, который рекомендовал братьев Лихудов.
Таким образом Москва, казалось, вернулась к традициям девятого века, возродила те отдаленные дни, когда другой иерусалимский патриарх послал ей «двух фессалоникийских братьев», чтобы приобщить ее к истинам веры. И, в общем, греческая партия господствовала в этом институте, владевшем огромными привилегиями и, между прочим, очень широким правом цензуры. Утверждение Академии стало необходимым хотя бы для того, чтобы иметь у себя на дому учителей иностранных языков. Изучение всех свободных наук было подчинено ее надзору и ее юрисдикции, которая пользовалась даже правом осудить виновных на ссылку в Сибирь или даже на костер! Эта школа обратилась в трибунал инквизиции, о чем замечает прибывший в Москву в 1689 году ученик Якова Бёме, Кольман. Завоевав себе нескольких адептов в немецком квартале, он был осужден Академией и сожжен.
С научной точки зрения это учреждение только прозябало. В старом разрушенном доме братья Лихуды нашли всего семь учеников и, несмотря на все их усилия применить Аристотеля к принципам самого чистого православия, они не избежали подозрений в ереси. То были впрочем очень посредственные ученые и, как большинство их соотечественников, главным образом искатели карьеры. Так как они учились в Падуе, то несмотря на все усилия с их стороны держаться подальше от латинизма, он вторгся в их лекции, незаметно возбудив против них законные подозрения. Чисто греческая программа высшего образования являлась в эту эпоху неосуществимой химерой. В своем возбуждении против своих противников, Медведев стал сам, чтобы погубить их, играть в игру старой московской партии. В 1694 году, наконец, константинопольский патриарх дезавуировал им же выбранных учителей. Они были отставлены, и Академия, предоставленная двум из их учеников, Николаю Семенову и Феодору Поликарпову, еще не окончившим своего ученья, доведенная до преподавания одной только грамматики, почти совсем не действовала несколько лет.
Так еще раз непримиримость защитников старого режима доказала свою бесплодность, подготовив радикальную работу Петра Великого.
Являясь по происхождению своему греческими или латинскими, малорусскими или польскими, элементы науки и культуры, перенесенные в эту страну в тех условиях, в которых она находилась, не соответствовали самым настоятельным ее нуждам. Тут дело шло не о том, чтобы делать выбор между Аристотелем и св. Иоанном Златоустом, или Плинием и Беллармином, а чтобы завести у себя армию, флот, дипломатию, весь аппарат европейской державы; мануфактуру, фабрики, мастерские, все продуктивные ремесла Запада; жилища удобно или даже артистически устроенные как там, и поучительные или развлекающие зрелища, на подобие немецких, французских или итальянских театров, весь комфорт и роскошь цивилизованных народов. Даже такой националист, как Крыжанич, тоже хвалил преимущество западного костюма, со стороны его легкости, удобства и экономии.
Становилось ясно также, что в тех узких рамках, где так горячо боролись приверженцы Полоцкого и Славеницкого, латинисты и эллинисты, – они должны будут замениться в ближайшее время теми западниками нового типа, офицерами, инженерами, ремесленниками, коммерсантами, которыми окружил уже себя Алексей и которые сделались истинными воспитателями его родины.
IV. Приобщение к европейской жизни
Приобщение к европейской жизни должно было создаться здесь через их посредство, и прошло оно как-то плохо, вкривь и вкось, потому что старая Москва в них нашла только довольно посредственных в этом смысле учителей и людей с очень плохой репутацией во многих других отношениях. Какими мы их видим на работе, это были последние кондотьеры Европы, люди предприимчивые, деятельные, иногда очень одаренные, но всегда очень сомнительной нравственности.
Шотландец Патрик Гордон был одним из лучших, и уже по нему можно судить об остальных. Самый младший в младшей линии своей фамилии, воспитанник иезуитской коллегии в Браунсберге, он поступил в 1655 году на службу к Карлу Х Шведскому и отправился на войну с Польшей. Взятый в плен поляками, он поступил к ним на службу, а когда его взяли в плен шведы, он без малейшего колебания вступил снова в их ряды. Очевидно, он был совершенно индифферентен в этом отношении и готов был продать свою шпагу кому угодно, так как в 1658 году мы его видим снова в польском лагере, а через два года он назначен майором московитов. Едва прибыв в Москву, он требует отставки, так как, по обычаю страны, вербовщик, который должен был выдать ему аванс из жалованья, вздумал удержать часть из него. Тогда вновь прибывшему объяснили, что, уходя, он рискует не попасть ни в Польшу, ни в Швецию, а добыть себе паспорт в Сибирь. Он решает тогда остаться, и в области пьянства и палочных ударов, раздаваемых своим высшим и низшим служащим, он вполне освоился с обычаями страны. В этом отношении он взял на себя роль инициатора, и его соотечественники усиливают скорее, чем ослабляют порчу местных нравов.
В других областях те, которые таким образом учат его жить, не много могут усвоить от этого иностранца. Он видел войну, и у шведов по крайней мере прошел хорошую школу, но ни приобретенная им опытность, ни его природные способности не сделали из него мастера этого искусства. Впрочем, бессильные понять его настоящие способности, его новые хозяева требуют от него других, ему несвойственных, как например инструкторской роли, поручая ему обучать солдата управление копьем и мушкетом!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.