Лекция № 5. Государства жесткая порфира
Лекция № 5. Государства жесткая порфира
Москва прирастала числом, а не уменьем, если, конечно, не считать уменьем интриги, коварство и примитивное разбухание: не вглубь, а вширь.
А теперь переведите все это в масштаб очень большой страны, помножьте на 150 миллионов, и вы получите необходимое отставание от Западной Европы.
Ивана Калиту принято считать собирателем Руси. На самом деле здесь напрашивается несколько иная терминология. Я бы его назвала подбирателем Руси. Он очень хорошо подобрал Русь, то, что успел, все кусочки – под себя. Я знаю, что в этот момент летописцы работали достаточно регулярно, а не фрагментарно, и они пишут, что там даже не было еще государственной идеи. Скажем, так. «Мы хотим создать третий Рим. Мы правы, Михаил Тверской неправ. Наше дело правое, мы победим. Вот у нас есть великая государственная мысль. Поэтому мы имеем право идти на моральные издержки.» Увы, даже не это. Там был какой-то безусловный рефлекс. Не условный, а безусловный: хватать. Хватать и грести под себя. И вот в этом деле московские князья проявили неистощимую изобретательность. И я думаю, что Макиавелли, если бы мог с ними познакомиться (конечно, когда он писал свою книгу о Государе и о государстве, он явно не был знаком с опытом Русской державы, тогда вообще в Европе плохо знали об этом), был бы доволен и поставил бы эту парочку (Юрия Даниловича и Ивана Даниловича) в пример.
От Михаила надо было как-то избавляться. Это была фигура слишком большого масштаба, чтобы можно было как-то управиться с ним с помощью интриг, с помощью мелких пакостей, с помощью булавочных уколов. Все это не проходило. Военное противостояние не давало никаких результатов, потому что он был еще и великим полководцем. Значит, надо было все так рассчитать, чтобы безоговорочно убрать этого человека. И здесь Юрий Данилович и Иван Данилович в очередной раз показывают себя великими политиками, то есть великими подонками. Это синонимы. Они придумали вещь, которая подействовала безотказно. Сначала они донесли на Михаила в Орду, что он собирается освободить Русь от монголов. Это было весьма справедливое подозрение; он это, действительно, собирался сделать, но московские князья сумели этот проект представить в Орде как какую-то имманентную угрозу, как заговор, как козни ЦРУ против страны Советов, и потребовали немедленных действий. Ну а дальше что было делать? Ведь взять Михаила было практически невозможно. Что, если он уйдет в Литву или еще куда пойдет? Лови его потом! Надо было получить Михаила. И тогда они придумывают следующую интригу, абсолютно неотразимую. Михаил был благородным человеком, очень благородным – и жизнью своей не дорожил. И тогда его стали шантажировать тем, что вся монгольская Орда двинется против Твери.
Могло это случиться в XIV веке или нет, выяснить мы не сможем. Да и тогда это было крайне сложно выяснить, потому что Орда уже чуточку подразложилась. Они там хорошо окопались на Волге, построились, обустроились, привыкли получать серебро оттуда и отсюда. Привыкли уже к этому моменту пользоваться услугами московских князей. Конечно, теоретически они могли еще поднять все войско, оно еще было боеспособно. Конечно, при самом героическом сопротивлении Тверь была бы сожжена дотла, там просто в живых никого бы не осталось, если бы вся Орда пошла на Тверь. Это не московское войско, это серьезно. Михаилу предложили этот вариант. Все было классно разыграно, прибегали какие-то благожелательные перебежчики, рассказывали, что Орда вышла на рубежи, что там идут военные приготовления, что там уже план кампании начертан.
И Михаил сделал то, что впоследствии заставило Церковь, которая тогда еще не была похожа на нынешнюю, причислить его к лику святых. Он попал не только в галерею великих полководцев и великих государственных деятелей. Он решил пожертвовать собой. А ему предложили два варианта на выбор: или он немедленно является в Орду держать ответ, на суд, или вся Орда идет на Тверь. Для того, чтобы спасти свою область, он является в Орду. Больше ничего и не было нужно ни Ивану Даниловичу, ни Юрию Даниловичу.
Причем Иван Данилович был гораздо умнее Юрия Даниловича. Поэтому он не попадет в скверную историю. Сделав все, что нужно, он спокойно сидит в Москве. А Юрий Данилович является на место, там чуть ли не заседает в составе военного трибунала, смотрит на казнь, а потом вызывает даже замечание изумленных монголов, что что же вы, русские, за люди, валяется ваш казненный соплеменник, родственник, а вы даже его наготу не прикроете. Даже монголы этого не одобрили. Они не могли понять такое полное отсутствие корпоративного духа, полное отсутствие национального единства. То есть Михаил погибает, но не погибает еще Тверь. Его династия – это династия участников Сопротивления. У Михаила был сын Александр. У Александра был сын Федор. Впоследствии будет еще один Михаил, с которым покончит только Дмитрий Донской. Александр был таким же, как Михаил, но еще в большей степени флибустьером и авантюристом. Ему не хватало основательности и спокойствия, нужных для великого государственного деятеля, но он был из того теста, из которого делают Юлиев Цезарей и Александров Македонских. (Вацлав Гавел был такой же). Он был типичный диссидент. И то, что начинает делать он, просто представить себе было невозможно: это были совершенно фантастические действия. Он устраивает чуть ли не типографию. А в Литве он бывал регулярно. Был знаком с современными формами книгопечатания. Он начинает просто листовки делать. И его люди по всей Руси распространяют эти листовки, которые содержат призывы к борьбе с монголами, с Ордой, к национальному протесту, т. е. он пытается поднять Русь. И это не одна листовка, не десять. И это в полном смысле слова листовки, хотя выглядят они необычно. С цветными заставками, с типичным церковно-славянским начертанием букв, но тем не менее, это листовки. Уже тысячи, уже десятки тысяч. Создается очень нетипичная ситуация. А тут еще в Твери останавливаются баскаки. Монгольская налоговая полиция. Шевкал, брат самого Сарайского царя (они тогда до Казани не доходили, выше по Волге была Золотая Орда).
И эти ребята, баскаки, мало того, что останавливаются в лучшем доме, начинают насиловать окрестное население. Начинают грабить, пытаются забрать женщин. В общем, Александр решил, что этот момент – самый благоприятный. Он становится во главе восстания. Они убивают всю эту налоговую полицию и посылают соответствующий документик, крайне наглый и остроумный, в Орду. Мол, приходите еще и получите те же налоги и в той же форме. Пишут, что у нас еще осталось, чтобы заплатить в том же духе.
В Орде обомлели. Мало им было Михаила, еще у них и Александр появляется. И они дают поручение своему любимому Ивану Даниловичу, поручают ему разобраться. Вполне на мафиозном уровне. Начинается разборка, причем руками русских по воле монголов. Совершенно постыдная ситуация. Стоит ли удивляться тому, что в этот момент Запад перестает общаться с Русью на равных и начинает ее презирать, и что это презрение в XV веке так быстро пройти не успеет, а тут еще будет установлена автократия и появятся новые мотивы для остракизма, и презрение будет переходить по наследству из поколения в поколение и докатится до XX века? Ничего удивительного в этом нет. Были основания для презрения. Были основания для железного занавеса. Поскольку этот железный занавес начали устанавливать изнутри, то снаружи возник такой маленький санитарный кордончик, рвом окопанный. То есть уже в этот момент мы не котируемся как цивилизованный народ, как народ, с которым можно вступать в какие бы то ни было договоры, потому что то, что Русь признала над собой монгольского царя, эти их ярлыки на княжение – это холопство, это рабство. Не было тогда Организации Объединенных Наций, не было ни Лиги Наций, ни Совета Европы, но негласно Совет Европы существовал. И негласно Совет Европы свой вердикт вынес. И то, что Блок потом напишет, что мы держали щит между двух враждебных рас, монголов и Европы, – это полный бред. Потому что расценено это было той же самой Европой совершенно иначе. Это было расценено ей как предательство, как измена общеевропейскому делу, как измена общеевропейским стандартам. Это подчинение монголам не стоило благодарности, потому что как можно благодарить того робкого оленя, который становится добычей хищника, наполняет ему желудок, дает ему новые силы, для того, чтобы он мог кого-нибудь еще задрать. Кто же благодарит падаль за то, что она стала чьей-то добычей.
В этот момент Европа, не собираясь ни на какие конгрессы, ни в Страсбурге, ни в Мюнхене не заседая, не имея никакого Гаагского суда, единогласно решает, что несчастная Русь – это историческая падаль. Нас вычеркивают из списка цивилизованных государств. XIV век настал – и мы из него вычеркнуты. В XIII веке приговор был как бы отложен. Могло быть еще Сопротивление Року. Могли быть разные варианты. В этот момент Европа борется тоже. С этим нашествием боролись и Венгрия, и Польша, но они-то сумели отстоять свою независимость. Они не пошли на сделку с совестью. И поэтому нас осудили. И никакому историческому обжалованию в XIX веке, даже с помощью поэмы «Скифы», этот приговор не подлежал.
Иван Данилович бодро является под Тверь. А Александр делает очень не типичную вещь, оставляя в Твери сильный гарнизон (Михаил научил их биться с татарами, а уж с Москвой справиться им было не сложно) и отправляясь в Псков. Новгород отказался тогда следовать за делом и стягом свободы. А Псков, или как его тогда называли, Плесков, не отказался. Плесков присоединяется к Твери и становится новым центром Сопротивления. Плесков – это почти уже заграница, это почти уже Литва. Александр думает о том, чтобы употребить объединенные силы Запада против монгольской Орды. Если бы это состоялось, он бы вытащил нашу историю из той могилы, куда ее уложили. Это была бы совершенно иная история. Это было бы великое деяние. Не вышло. А замысел был хорош. Употребить силы Запада против монгольской Орды! Но ничего не получилось. Запад в этот момент не понял, зачем нужно жертвовать людьми, большими деньгами. Новгород ни копейки не дал, хотя у него были деньги. Зачем все это ему было нужно? Точно так же, как Соединенные Штаты на определенном этапе своего развития не поняли, зачем им нужно отстаивать Южный Вьетнам от Северного. Это они, наверное, сейчас понимают, видя, что происходит во Вьетнаме. Слава богу, что еще не бросили Южную Корею. Но уговоры и аргументы Александра выглядят примерно так же, как уговоры и аргументы Владимира Буковского в наши дни. Что это общее дело, что свобода умаляется, когда где-то существует тирания, что Западу не выгодно иметь у себя под боком новую Московскую Орду. В это время, кроме Золотой Орды, существует еще одна, самая ужасная: Московская Орда. Потому что Москва становится частью Орды. Она становится вспомогательной столицей Орды, т. е. Орда и Москва сливаются воедино.
Возникает ордынская традиция уже не оккупационного характера. Она проникает внутрь, она становится национальной особенностью. Но Запад решил, что игра не стоит свеч. Что ему абсолютно безразлично, что будет с этими варварами, затерянными где-то на Востоке. Итак, Александр помощи не получил. Иван Данилович стоит под Псковом и пытается бороться с ним следующим способом. Способ совершенно умопомрачительный. Митрополиты, те самые носители византийской традиции, привязанные как клерки из министерства к московскому князю, полностью ему подчиненные, в этот момент делают все, что он захочет. И Митрополит обещает, что если Плесков не выгонит Александра и не прекратит тиражирование листовок против монголов, на город будет наложен интердикт, т. е. нельзя будет никого хоронить, нельзя будет никого венчать, нельзя будет нести утешение больным и умирающим. За что интердикт будет наложен на русский город русским Митрополитом? За то, что этот русский город противится иноземному вторжению.
Это совершенно шизофреническая ситуация, но тем не менее это было. Это наша шизофреническая история. И в этот момент Александр даже просит плесковцев: давайте я уйду, чтобы не было никакого несчастья. Тогда для людей все это значило очень много. Это сейчас, может быть, всем было бы наплевать. Накладывай, не накладывай, но тогда это много значило. Плесковцы его удерживают. Но Александр, тем не менее, уходит, возвращается в Тверь. И Иван Данилович понимает, что так он не покончит с ним никогда. И он употребляет точно такой же метод, какой употребили они с Юрием Даниловичем для отлова Михаила. Был только один способ: поднять всю Орду и предложить альтернативу. Или Александр обрекает на гибель лично себя, потому что явиться в Орду – это было самоубийство после всего, что он сделал, или он обрекает на гибель Тверь. И это было безошибочно, потому что Александр был сыном Михаила. И он со своим старшим сыном Федором является в Орду. Они тоже были казнены. И Иван Данилович остается на хозяйстве (на какое-то время) в полном моральном и политическом удовлетворении. Он ведь не ограничился тем эффектом, которого, он достиг. Ему мало было ярлыка на Великое Княжение, который он получил. Был ведь период, когда оказалось два ярлыка на Великое Княжение. Один ярлык был у Твери, а второй ярлык – у Москвы. Сейчас один ярлык, один мандат, одна Москва останется. У Твери этот ярлык отнимают вместе с жизнью ее князей. В этот момент город уже не берут штурмом. Город не в состоянии сопротивляться после всего, что произошло. В этот момент из города увозят колокол. В город ставят гарнизоны, московские гарнизоны; даже монгольские гарнизоны уже не были нужны.
Начинается первая в истории кампания гражданского неповиновения.
Когда невозможно военное сопротивление, методы ненасильственного гражданского сопротивления могут оказаться очень эффективными. На пути увозимого колокола люди ложатся в снег прямо под полозья. И московским войскам приходится, ругаясь, растаскивать тверитян, чтобы эти сани могли проехать.
В Москве начинает создаваться коллекция чужих колоколов. Коллекция порабощенных городов, коллекция чужой порабощенной свободы. Но эти колокола, как ни странно, в Москве не издают никакого звука. Новгородский вечевой колокол решительно отказался в Москве звонить. Такое чудо произошло. Его не повредили по дороге, он не треснул, его очень хорошо повесили на почетное место. Хотели послушать. А он молчал. То же самое было с тверским колоколом. Москва получает предварительную небесную кару, первый звоночек, первое предупреждение, первую двойку в дневник, в моральный дневник государства. В ней не звонят колокола, и то, что случилось с Царь-Колоколом, это в какой-то степени, конечно, возмездие за Тверь и за Новгород. Потому что так, даром, колокола не раскалываются. Здесь есть какой-то перст Провидения, какая-то вышняя рука.
Итак, Тверь обезглавлена. Младшие дети Михаила не могут еще даже сесть в седло. Младший брат Михаила, великого Михаила Тверского, Константин, женат на московской княжне. Ее в Твери называют «московка» – с презрением, с негодованием. И этот слабый, безвольный человек не похож на тверских князей, он подчиняется воле Москвы, и на какое-то время все затихает.
Вместе с ордынской традицией мы приобрели ряд имманентных признаков. Мы получаем наследство, получаем шкатулку Пандоры, из которой выходят следующие исторические качества. Русь начинает применять пытки – это наследие Орды. Научилась. Унизительные наказания вроде порки кнутом. Падая ниц перед монгольским каганом, то есть перед монгольским царем, народ утрачивает чувство собственного достоинства. Очень скоро они будут падать ниц перед собственными царями. Они научились – на примере иноземных. Постоянно задабривая жен монгольского хана, разных чиновников в Орде, если можно так назвать, в общем, клевретов, приближенных особ, мы научаемся давать взятки. И, кажется, очень хорошо научились. До сих пор не можем отучиться от этого. Это единственный способ общения с монгольскими авторитетами, это было повсеместно и даже слишком хорошо усвоено. Это все оттуда. Более того, скандинавское начало оказывается полностью подавленным.
Скандинавская традиция, традиция свободы, традиция упорства, традиция человеческого достоинства уходит вглубь, как Китеж под воду, надолго. Потом уже начинают бить ручьи, появятся капли, появятся струйки. Она никогда не иссякнет, но она будет уходить в песок. Она перестает быть равноправной по отношению к другим традициям. Она становится подпольной традицией. Лучшая национальная традиция становится традицией подполья. Ее загоняют в подвал, потому что обнаружить ее в себе означает немедленную гибель. Можно еще укрыться куда-то от Золотой Орды, но от московских князей никуда не укроешься.
И любимый нами Алексей Константинович Толстой изображает этот совершенно кошмарный период, этот фильм ужасов, в виде фарса, как будто бы со стороны. А ведь другие, посторонние, и видели это как фарс. Это чужая трагедия, поэтому они не плакали, они смеялись. Вот как они это видели, начиная со смерти Владимира:
Умре Владимир с горя, порядка не создав.
За ним царить стал вскоре великий Ярослав.
Оно, пожалуй, с этим порядок бы и был,
Но от любви он к детям всю землю разделил.
Плоха была услуга, а дети, видя то,
Давай тузить друг друга, кто как и чем во что.
Узнали то татары. Ну, думают, не трусь!
Надели шаровары, приехали на Русь.
От вашего, мол, спора пошла земля верх дном.
Постойте, мы вам скоро порядок заведем.
Кричат: «Давайте дани!» – хоть вон святых неси,
Тут много всякой дряни настало на Руси.
Что день, то брат на брата в Орду несет извет.
Земля была богата. Порядка ж нет как нет.
И вот представьте себе эту одиночную камеру, в которой оказывается Русь, этот смрадный карцер. На Востоке – страшная угроза. На Востоке – черная туча, и уже непонятно, чей это Восток, свой собственный или иноземный. Посланцами от этого Востока являются не чужие люди на конях, страшные, с необычной речью. Конечно, они тоже являются, но рядом с ними гарцуют собственные князья славянской национальности. На Востоке страшно. Туда хода нет. Дикая угроза. На Юге – то же самое.
А что на Западе? Что в этот момент видно на Западе? Когда железный занавес опускается, и создается этот санитарный кордончик, этот ров, чтобы вода стекала, русичи перестают понимать, что там, на Западе. Информации никакой нет. Интернета нет. Путешественники туда и отсюда перестают ездить. Еще Новгород торгует, но Новгород далеко. Тверь обезглавлена. Литва и ляхи становятся чем-то вроде антиподов или людей с песьими головами. Примерно два или три века никто на Руси не видит посланцев Запада. Никто не знает, что это такое.
Более того, случается такое несчастье, что при посредстве Запада, то есть одного из западных городов, идет на Юге интенсивная работорговля. Кафа. Что такое Кафа? Это нынешняя Феодосия, это одна из колоний Генуи. А Генуя – это один из оазисов раннего либерального капитализма в Европе. Там для них все началось, а для нас все кончается в этой Кафе. Именно туда тащат монголы обращенных в рабство славян и именно там их продают на невольничьем рынке. То есть то, что делается при этом с национальным сознанием, просто трудно себе представить. Поэтому лучше почитаем, как это выглядит у Валентина Устинова. Поэт умеренного националистического толка. Интересно, что он, рисуя сознание затравленного россиянина XIV-XV вв., ухитряется показать нам и свое сознание, такое же затравленное до сих пор. Начинается глухая вражда. Может, она начинается с Кафы. Сознание, что весь мир против тебя, что Запад против тебя. Что всем на тебя плевать, что все желают воспользоваться твоей слабостью.
Возникает сознание осажденной крепости. Очень опасное сознание, озлобленное сознание, когда повсюду видишь ловушки и уже не разбираешь ни друзей, ни врагов. Когда перестаешь видеть свою вину и видишь только чужую. Этот импринтинг, это чувство обиды он очень ярко, даже гениально выразил в своем стихотворении. Это стихотворение не западника, но оно объясняет, почему большинство населения Руси стало антизападниками.
Этот каменный дом на угоре
Наливается гулом в ночи,
Словно море штормит, словно горе
Кандалами по плитам стучит.
Феодосия. Золота полный.
Виноградный курортный бедлам.
Но лишь только приблизится полночь -
Всхлипы ветра и гул по углам.
– Эй хозяин, с чего бы тоска мне?
– Спи отважно! В тебе не тоска.
Просто камни кричат. Эти камни
Я из стен крепостных натаскал.
Но поднявшись с отважной постели,
Я ступил в этот каменный гул,
И ордынские стрелы запели
Про набег и полонный разгул.
Сотни верст по муравскому шляху
Гнал меня бритолобый ездок,
Не жалел плетюганов для страху,
Ho отдал мне баранью папаху,
Чтоб под солнцем товар не издох.
В белой Кафе, где черное лето
Липло мухами злобно к лицу,
Он продал меня за три монеты
На торгу генуэзцу-купцу.
Перед тем как купить, генуэзец
Тыкал пальцами в груди и в пах,
Нос изогнутый, как полумесяц,
Все вынюхивал порчу в зубах.
Он ворчал на татарина. – Нега
Вас погубит. Сойдете во тьму!
Вы кого привели из набега?
Эта падаль нужна ли кому?
Все же оптом купил нас без счета.
И в рогатках, в ярмах, как волы,
Мы влеклись в крепостные ворота,
Чтоб в темнице возлечь на полы.
Желтой жаждой дышала округа.
Так нас жгла, что в безумных ночах
Стали пить бы мочу друг от друга,
Да иссохла в нас даже моча.
Через ночь, восхваляя не скучно,
И торгуясь во поте лица,
Продал нас генуэзец поштучно
За динары восточным купцам.
Кто сочтет наши судьбы и муки?
Даже бич христианской земли,
Янычары и мамелюки
Через кафские торги прошли.
Я тонул на скрипучих галерах,
Я хозяев и страны менял,
Только оспа, чума и холера
Выкупали из рабства меня.
Вот за эти и прочие вины
Я следил из дозорной травы
Как с Мамаем пехоту надвинут
Генуэзцы на земли Москвы.
Вот за то огнепальное слово
Разнабатив народный пожар,
Я рубил на полях Куликовых
Генуэзцев первее татар.
И державой из рабства вздымаясь,
Наблюдал исполчающий взор,
Как бежавшего в Кафу Мамая
Отравили купцы за разор.
Но и сами пропали. Лишь камни -
Крепостей не за совесть, за страх,
Повествуют о тех, кто веками
Наживался на синих слезах.
Феодосия Кафу не помнит,
Брызги рыб, виноградный бедлам,
Но лишь камни окутает полночь -
Всхлипы чьи-то и гул по углам.
Это отложилось в национальном сознании, и люди перестали понимать, с кем они дерутся. Они дрались со всем миром. Они вменили свое горе в вину всему миру. И что у незападника Валентина Устинова, что у западника Александра Блока одинаковые мотивы звучат и в стихотворении «Кафа», и в «Скифах». Обида. Когда обижаешься не на себя, а обижаешься на весь свет. Через кафские стены прошли многие, но там же не было ни норвежцев, ни шведов, ни датчан. Их нельзя было продать в рабство, они не сдавались живыми. Об этом надо было думать, но об этом не думал никто.
Выстраивается цепочка постепенного исчезновения русских земель, которые становятся московскими землями. Это был последний оплот гражданской и политической свободы – дифференциация земель. В Москве не остается никакой политической дифференциации. Как некогда это хорошо смотрелось: князь, бояре, старцы градские, отроки, обязанность советоваться со старшими в дружине, полная возможность уйти от плохого, бездарного или жестокого князя и для ремесленника, и для купца, и для боярина.
И вот наступает время Дмитрия Донского. До него прибрали к рукам несколько областей. Уже и Можайск прибран. Москва постепенно округлялась и округлялась. Но дело не в этом. Нас должна интересовать эпоха Дмитрия Донского, который сам по себе был неплохой человек, и ему дано было достаточно много лет правления. Он с 11 лет был в седле, то есть участвовал уже в государственных делах. А правил он с 1362 года по 1389-ый. 27 лет. Это очень много для тогдашних князей.
Нам эта эпоха должна запомниться не по «памятной» дате 1380 года. Произошло более важное событие, которое и предопределило судьбы и Москвы, и Руси. Произошло оно за два года до Куликова поля, в 1378 году. В 1378 году в Москве случилось ужасное. Состоялась первая казнь за измену Родине. Впервые вводится этакая 64-я статья. «Измена Родине». И жертвой оказывается Иван Вельяминов. Боярин Иван Вельяминов. Имя его сохранила история. И он был виновен только в том, что ему чем-то не понравился Дмитрий Иванович, чем – мы теперь не узнаем. Он захотел сделать то, что до него делали многие и не несли никакого наказания. Он захотел перейти к другому князю. Его схватили как государственного преступника и казнили за измену Родине. С этого момента измена Москве становится изменой родине. Бояре, отроки, купцы, ремесленники более не могут никуда переходить. Они лишаются права выбора. Дифференциация областей, которая еще держит российскую свободу, исчезает. Российские княжества – это такие миры, которые соприкасаются только формально, уже как иноземные государства. От лествичного права не осталось ничего. После этой казни не братом, а врагом становится каждый соседний князь. Права выбора в пределах Москвы уже нет. Если тебе повезло, ты родился где-то в другом городе и умер до 1523 года, потому что в 1523 году к Москве присоединяется Чернигов. До этого подберут всех остальных. Всех по очереди. Пермь, Рязань, Ярославль. Знаменитый Псков-Плесков, после того, как возьмут Новгород в XV веке, будет получен без боя.
В 1510 году Псков без боя будет присоединен к Москве. Всех разобьют поодиночке. В свое время обиженный на Новгород Плесков не пришел ему на помощь. А когда настала его очередь (через 30 лет), он даже сопротивляться уже не мог. Москве уже нельзя было сопротивляться, военные силы были несопоставимы. А то, что сделает Новгород в последние дни своего свободного существования, Псков сделать не посмеет.
Новгород все понял, когда уже все было кончено, новгородцы поздно поняли, где им надо искать спасения. Они стали искать спасения на Западе, в Литве. Кстати, это будет очень серьезная статья обвинения – опять же в государственной измене, в сепаратизме. Они призвали к себе киевского князя. Киев был тогда формально под властью Польши. Новгородцы призвали Михаила Олельковича. Он не смог их защитить, он был никчемный полководец, и они хотели обратиться за помощью к Литве. Они не успели. Но они хотели! Они поняли, что Новгород должен быть частью Европы. С этим сознанием они и ушли в ссылку в Москву, те, кто остался в живых после последнего взятия Иваном Третьим Новгорода. Все, кто был хоть как-то уличен в мятеже, все, на кого донесли тогда уже имевшиеся стукачи, пошли в ссылку и на плаху.
Москва ведь что делает? Она заводит во всех городах (к XV веку, к последней четверти XIV века) филиалы КГБ, и появляются стукачи. Москва щедро их оплачивает, а они сообщают о «настроениях». Кто из бояр, или положим, бывших старцев градских, кто из именитого купечества дурно отзывается о Москве, кто еще любит свободу, кто еще не готов от нее отречься. Поэтому когда войска Ивана III входят в Новгород, они все уже прекрасно знают. Им не нужно проводить массовые репрессии. Они проводят репрессии избирательно. Что Борецких надо убирать – это понятно. После истории с Дмитрием, Василий Борецкий также погибает в Москве. Они даже Марфу Борецкую с внуком на месте не оставляют. Увозят в Москву. Это ясно. Но они же знали, кто из купечества настроен против них, они даже знали, кто из ремесленников – явный диссидент, и кто способен организовать сопротивление… Именно эти люди будут вывезены в Москву и посажены там по тюрьмам. Теперь уже тюрьмы на Руси есть. Когда-то был только поруб. Теперь уже есть тюрьмы. Все как у людей на святой Руси. Часть новгородцев умрет там. Одни будут уморены, другие будут негласно казнены. Третьи навсегда попадут в ссылку, они никогда больше не вернутся в Новгород. То есть Иван Третий все сделает очень грамотно.
И вот осажденная крепость, карцер, в котором существует Русь, вырабатывает собственную идеологию. Именно в этот момент понадобилось самооправдание.
Именно в этот момент возникает идеология третьего Рима. Ну а то, что произошло на Куликовом поле, на самом деле означало не только какую-то веху. Эта битва в военном смысле ничего не означала. Еще при Иване Грозном Орда будет сжигать Москву. Еще отец Ивана Третьего, Василий Темный, будет платить дань в Орду. Только Иван Третий прекратит выплачивать эти деньги. Еще долго после Куликова поля это будет продолжаться… На Куликовом поле нас другое будет интересовать. Безусловное подчинение князей авторитету князя московского. И это совсем не временное явление. То, что Дмитрий Донской собрал всех этих князей на Куликовом поле и то, что не было никаких разногласий, свидетельствует о том, что уже сформированы механизмы ранней автократии.
…Все решилось само собой к XVI в.
Москвичи ничего не просили. Они не говорили: – Придите и поклонитесь нам, тогда мы вас защитим от монголов. Не было уже никаких условий. Тогда не понимали, что дифференциация земель – это элемент гражданской свободы. Поскольку не было внутренних парламентов, не было внутренних Конституций, эта самая дифференциация земель исключала тиранию. Можно, конечно, создать тиранию в одной маленькой области, но все остальные останутся сохранными, и эта маленькая область, в конце концов, будет изгоем, и другие области сумеют с ней управиться. Потому что свободные области сражаются лучше, торгуют лучше, и до поры до времени эта формула действовала. Пока Москва не начала уничтожать дифференциацию земель.
Дмитрий Донской уже никого из князей не приглашал. Им некуда было деться. Они пришли. Вот, кстати, что такое внешняя угроза. Она предопределила автократическую формулу создания Руси. Внешняя угроза уничтожает демократические институты в зародыше. Внешняя угроза диктует формулу, ту знаменитую формулу этатизма, которая так наглядно и рельефно была создана в Риме. Пучок розог – и из них торчит топорик. Это то, что ликторы носили за консулами. Что означает эта формула? Она означает, что обязательно должно быть единство, ибо этот пучок нельзя переломить, а розгу одну по себе переломить можно. Но что означает розга? Это же двойной символ. Розга – это орудие наказания. Это орудие унижения и подавления свободы. Топорик, который торчит сверху, – это не символ власти, это символ палачества и тирании. То есть этатизм, какими соображениями (даже выживания) он не был бы продиктован, на самом деле всегда означает умаление человеческого достоинства. Он всегда означает тиранию. Он всегда означает несвободу.
Эти две вечных подруги – тирания и этатизм – не ходят одна без другой. Если пучок, то из этого пучка торчит топорик. Это и происходит с Русью. Страшный враг есть: Орда. Действительно, нужно объединение. Но если бы Русь нашла формулу государственных отношений помимо лествичного права до нашествия, до вторжения, это было бы не так опасно, как тот консенсус, который был отыскан под угрозой неминуемого национального исчезновения. Угроза была страшна, поэтому страшна оказалась и тирания. Люди шарахались от этой Кафы, где их ждали торги и галеры. Они шарахались в другую сторону. Маятник совершил полный размах и оказался в другой точке. Точке отрицания внутренней свободы во имя выживания и во имя того, чтобы тебя не продали в рабство чужие. Поэтому люди, испуганные рабством у чужих, становятся рабами своих же. Они не ушли от рабства, они просто поменяли хозяев. У нас есть уже Московская Орда, полностью тождественная Золотой Орде. Можно сказать, что и выбора между хозяевами у нас не было.
Ордынская традиция – это не внешняя традиция. Это, к сожалению, традиция внутренняя, и все, что несла в себе Орда – желание выйти к Последнему Морю – появляется вновь и вновь и доживает до XX века. Я не думаю, что Владимир Жириновский очень хорошо знаком с монгольским эпосом, учился он понемногу, чему-нибудь и как-нибудь. Он изучал другие науки. В его институте не занимались ни Ордой, ни этими монгольскими легендами. Наверняка не читал он и Исая Калашникова. Откуда возникла тогда вся эта история с Индийским океаном? Откуда выплыло желание сапоги там помыть? Что это за образ? Владимир Жириновский здесь является типичным носителем ордынской традиции. Он сам этого не знает – откуда этот Индийский океан, – на котором он наверняка никогда не был. Это то самое Последнее Море. «Пока распаленных коней не омоем в последних Последнего Моря волнах». Зачем? Непонятно. Это не нужно ему лично, на самом деле. В XX веке есть другие способы обладания океанами, кроме «омытия» в них сапог. И он не может этого не знать, потому что чему-то учился. Но все это у него – подсознательное, исконное, рефлекторное. «Пока распаленных коней не омоем в последних Последнего Моря волнах». Желание захвата. Уничтожения чужой свободы. Подбирания всего под себя. «Вашу тень обгоняет народов страх». Это ордынская традиция, которая становится национальной традицией. И она, к сожалению, становится традицией приоритетной, довлеющей.
Это все произошло и, может быть, это непоправимо. И вот у нас есть карцер, в котором живем мы все. С зарешеченным окошечком. Где-то там лучики появляются, и непонятно, что это – то ли свет, то ли инфекция. А может, это зараза?
А на Западе лежит диаметрально противоположная страна. Как будто бы она находится на другой планете. Польша. Польша – это крайность идей либерализма. Нигде больше в Европе – ни на юге, ни на западе, ни на востоке – никто не попытался полностью осуществить формулу приоритета прав личности перед интересами государства. Всегда был какой-то баланс. Немножко интересов государства – и много интересов личности. Личность старается войти в интересы государства. Сама она от этого что-то приобретает. Государство щадит ее и печется о личности. Холит ее и лелеет, понимая, что ему будет лучше, если личности у него будут этакие умные, сытые, холеные, откормленные. То есть консенсус между личностью и государством. Формула западной демократии.
А что происходит в Польше? В Польше осуществляется чистая идея абсолютного приоритета личности перед интересами государства. Это, может быть, самый интересный в человеческой истории эксперимент, который привел к полному уничтожению польской государственности на определенном этапе. Но это было красиво. Это было чертовски красиво. За такого рода эксперименты не жалко заплатить даже национальной независимостью. Потому что действительно этого не делал никто. Это сделали одни только поляки. Почему они? Славянская традиция? Да, в чистом виде. Традиция скандинавская? Да, в очень большом количестве. Традиция Дикого поля? Немножко, она к ним проникла не так, как к нам. Маловато там было половцев, печенеги вообще туда не дошли. Они познакомились с традицией Дикого поля, только когда приручили часть монголов, в отличие от нас. Нас монголы приручили. У них было все наоборот, они приручили часть монголов, и те стали польскими шляхтичами, и стали на них работать. Тогда поляки немножко познакомились с законами Степей. И сочетание, по сути дела, только двух традиций – скандинавской и славянской – родит совершенно необыкновенный сплав. Свобода становится во главу угла. А всего остального не жалко.
Что делается в Польше? В Польше создается парламентская формула, исключающая, по сути дела, принятие решения, против которого может протестовать хоть какая-то личность. Перманентная демократия снизу доверху. Конечно, на уровне шляхтичей. Вот интересная особенность. В Польше в то время фактически нет купечества. Купцы презираемы. Это не Италия. В ходу и в цене только воины. Торговля предполагает какой-то консенсус, какой-то договор. Свобода, неукротимая свобода поляков разбивает все договоры, и государство настолько не печется о пользе, государства до такой степени нет, что купцы ищут себе какие-то другие места. Другие зоны благоприятствования. Германские города, например. В Польше же они базируются в Кракове. Но не в масштабах государства. Формула польского законодательного собрания – Сейма (причем есть один общий Сейм, и есть еще маленькие сеймики в каждом городе и в каждой области) – была фантастической: решение не принимается, если на него накладывается личное вето. То есть полный отказ от какой бы то ни было идеи подчинения меньшинства большинству.
Наоборот, здесь большинство меньшинству подчиняется. И не только меньшинству подчиняется, но и «одному отдельному» человеку. Достаточно любому шляхтичу, этому носителю дворянской свободы (а шляхтичей в Польше было видимо-невидимо), неважно, богатый он или бедный, есть ли у него один кафтан или имения и целая область, встать с места и сказать: «Не позволям», – и закон не принимается. Личность может завалить закон, потому что она не согласна. И никто не вправе перешагнуть через мнение этой личности. Если что-то и принимается, то только полным консенсусом, только единогласно. Более того, в Польше к XV– XVI вв. перестают действовать династии. Династия Пястов кончает свое существование, и королей начинают выбирать. То есть, по сути дела, они переходят к дворянской республике. К коло. Коло – это собрание вроде тинга, как в Норвегии, как в Швеции, как в Дании, когда собираются все воины, все шляхтичи, все благородное сословие, и оно провозглашает короля. Неважно какого: своего или иноземного. Могли послать за королем и к французам, могли послать куда угодно. Но король выбирается. Ему предлагают корону. Как вы понимаете, повиновение такой исполнительной власти будет очень ущербным и только формальным, а иногда даже формального не будет. Пароксизм, апофеоз свободы кончается тремя разделами Польши. В принципе, все могло кончиться уже в XVII веке. 1650 год. На Польшу набрасываются сразу и Русь, и Швеция, и немцы. По сути дела, государство оккупировано снизу доверху, но они как-то выбрались из этого кошмара. А потом начинаются разделы. Три раздела. Весь XVIII век уйдет под разделы. Почему три раздела? Потому что поляки никак не успокаивались. Их поделили между Пруссией, Австрией и Россией, и не помогло! Они все равно восстают, они все равно сопротивляются. Эта собственность ни к черту не годится. Пользы от нее никакой. Одни несчастья. Поэтому ее еще раз делят, еще кромсают на части. Не помогает. Каждая часть берет в руки шпагу и начинает сопротивляться. И даже после всех трех разделов, когда кажется, что вообще все кончено, начинаются восстания.
История польских восстаний – это особая история. Восстание Костюшко конца XVIII века. Костюшко так подействовал на императора Павла (который был большим чудаком, хотел быть рыцарем, и действительно был Мальтийским рыцарем), настолько изумил его этим иррациональным, безрассудным сопротивлением, что он даже освободил Костюшко. То есть он был потрясен всем этим. Вопреки государственным интересам его освободил! А восстание 1830 года, а 1863 год! Не было никаких шансов. Силы Польши и России были настолько несопоставимы, что, кажется, и пискнуть было нельзя. Они заставляют Россию держать там постоянные гарнизоны. Польский вопрос становится главным вопросом на весь XIX век. Невозможно переварить этот крошечный кусочек, потому что от него несварение желудка. Они отбиваются, не позволяют, чтобы их на лопатку посадили и в печь отправили. Чего стоит только ответ полковника Савинского, который, кстати, сражался при Бородине (на стороне французов, конечно). 1830 год. Варшава. Восстание. Окружен варшавский гарнизон. Никаких шансов нет. Естественно, предлагают сдаться. А он отвечает, что поскольку русское ядро оторвало ему ногу при Бородине, он больше никуда двинуться не может. Естественно, они все погибли. Но они не сдались.
Это очень вредно подействовало на русское национальное сознание. У нас возникает апологетика оккупации, апологетика захвата. Лучшие люди России начинают выступать и действовать против этой свободы. Потому что это контраст. Нестерпимый контраст. У нас карцер, душный карцер, черный, с замком, – и ни одного дуновения воздуха. Ничего, ни луча света. Такая черная бархатная ночь… Рабы снизу доверху, страна рабов. А там живет свобода. Поле, ничего больше нет. Поле, ветер, ничего не жалко, люди все отдали за эту свободу, государственность отдали. Жизнью не дорожат и восстают все время. И это очень болезненный контраст. Я думаю, что Пушкин все это понимал. Он был гений понимания. Не думаю, что ему что-то было нужно в государстве и от государства. Пушкин – это же не Булгарин, Пушкин – это не Макашов, не Бабурин. Пушкин невысоко расценивал государство. Он слишком много о нем знал. Но я думаю, что болезненный укол, приступ желудочных колик на него мог подействовать. Невыносимо было видеть этот костер свободы. Они встали в этот костер. Они облились бензином и себя подожгли. Из поколения в поколение. Три века подряд поляки это делали и ничем не дорожили.
А здесь все есть – огромная территория, невероятные богатства, государство есть, даже Петербург уже есть, и нет свободы! Вообще никакой. Есть регламент. А там одна свобода – и больше ничего нет. Но при этом – и цивилизованность и рафинированность. Польша была частью Запада. Не забудьте, что первая наша масштабная вестернизация, вестернизация Григория Отрепьева, придет оттуда. То есть там был полноценный Запад: и семейные отношения, и положение женщин, и балы, и маскарады, и легкий светский необременительный католицизм. Фаустианский католицизм. Польша становится оплотом фаустианского Запада, фаустианской религии, фаустианского христианства. Христианства, которое тянется к звездам, христианства, которое говорит с Богом на равных.
Поляки пытаются Луну с неба получить. Каждый раз они срываются и вновь тянутся за этой Луной.
И тогда Пушкин пишет эти ужасные стихи – «Клеветникам России». Начинает оправдывать Суворова. То, что Суворов перешел через Альпы и кого-то там разбил, все это ничто по сравнению с подавлением польского восстания. Бывают вещи, которые уничтожают славу, набрасывают на нее черный плащ. Вот это как раз то самое, о чем Лермонтов напишет: «слава, купленная кровью». Поляки становятся вечным укором и вечным примером. И не только до XX века, они и сейчас служат в какой-то степени точкой приложения темных сил, которые сравнивают и которые до сих пор ненавидят этого Леха Валенсу, эту «Солидарность», эту негласную попытку восстания 1980 года. Подспудно эта борьба идей идет весь XX век. Варшавский договор формально заключен в Варшаве, но на самом деле все время идет его тихий и громкий подрыв. Эта сегодняшняя ненависть, это единогласное решение поляков вступить в НАТО – следствие нашей распри. Почему именно поляки? Почему чехи голосуют фифти-фифти, даже еще меньше? Почему у венгров еще и референдума не было? Почему полякам приспичило в НАТО? Ведь они беднее чехов, они беднее даже венгров.
В экономическом плане Чехия могла бы себе позволить гораздо больше, чем Польша (в смысле военных расходов). Почему поляки туда так рвутся? Потому что НАТО – это Запад. Потому что это тот самый магнит, к которому повернута вся их история. Полный консенсус там и у полусоциалистического президента, и у его оппонентов из либерального лагеря, и у социал-демократов Леха Валенсы, потому что на самом деле они же не Мазовецкие, не либералы. Но они поляки, и они идут за этим магнитом. Лучше всех, кто они такие, понял, конечно, Булат Окуджава. У него есть песня, которая очень хорошо объясняет сущность Польши. Вот что такое польский дух, вот чем отличается Польша от России:
Мы связаны, поляки, всегда одной судьбою,
В прощанье и в прощенье, и в смехе, и в слезах,
Когда трубач над Краковом возносится с трубою,
Хватаюсь я за саблю с надеждою в глазах.
Потертые костюмы сидят на нас прилично,
И плачут наши сестры, как Ярославны, вслед,
Когда под крик гармоник уходим мы привычно
Сражаться за свободу в свои 17 лет.
Свобода бить посуду, не спать всю ночь свобода,
Свобода выбрать поезд и презирать коней,
Нас с детства обделила иронией природа,
Есть вечная свобода, и мы идем за ней.
Кого возьмем с собою, вот древняя загадка.
Кто станет командиром, кто денщиком? Куда
Отправимся сначала, чья тихая лошадка
Минует все преграды без бед и без труда?
Прошу у вас прощенья за позднее прощанье,
За ранние обиды, за горькие слова.
Нам с детства надавали пустые обещанья.
От них у нас, Агнешка, кружится голова.
Над Краковом убитый трубач трубит бессменно,
Любовь его безмерна, сигнал тревоги чист,
Мы школьники, Агнешка, и скоро перемена,
И чья– то радиола наигрывает твист.
Трубач над Краковом – это древняя легенда. Когда к городу подступали враги и уже фактически подошли, у трубача был выбор: либо не трубить, либо затрубить и быть убитым на месте. Потому что он уже был в пределах досягаемости выстрела. Он затрубил и он погиб, но горожане были подняты этой тревогой, и они спасли город. Вот это и есть формула польской свободы. Обязательно затрубить, даже когда лично тебе это ничего хорошего не сулит, и хвататься за саблю с надеждою в глазах. Три века они хватались за саблю, когда, казалось, это ничего им не сулило, и в конце концов у них получилось. В отличие от нас.