ВИЗАНТИЙСКИЕ И ЗАПАДНЫЕ СВИДЕТЕЛЬСТВА VI–VIII ВЕКОВ О ЯЗЫЧЕСТВЕ ДРЕВНИХ СЛАВЯН

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВИЗАНТИЙСКИЕ И ЗАПАДНЫЕ СВИДЕТЕЛЬСТВА VI–VIII ВЕКОВ О ЯЗЫЧЕСТВЕ ДРЕВНИХ СЛАВЯН

Языческие воззрения славян давно стали объектом пристального внимания исследователей. Особенно повезло, в плане обращения к данной теме, сведениям латиноязычных авторов XI — начала XIII века, посвященным полабско-балтийским славянам, данным «Повести временных лет» и свидетельствам Льва Диакона о русах. Гораздо в меньшей степени для изучения языческих представлений древних славян анализировались известия византийских и латиноязычных авторов VI–VIII веков. Чаще всего обращалось внимание на информацию Прокопия Кессарийского в его «Истории войн»:

«Ибо они считают, что один из богов — создатель молнии — именно он есть единый владыка всего, и ему приносят в жертву быков и всяких жертвенных животных. Предопределения же они не знают и вообще не признают, что оно имеет какое-то значение, по крайней мере в отношении людей, но когда смерть уже у них в ногах, охвачены ли они болезнью или выступают на войну, они дают обет, если избегнут ее, сейчас же совершить богу жертву за свою жизнь; а избежав (смерти), жертвуют, что пообещали, и думают, что этой-то жертвой купили себе спасение. Однако почитают они и реки, и нимф, и некоторые другие божества и приносят жертвы также и им всем, и при этих-то жертвах совершают гадания»{1}.

Между тем, помимо известий Прокопия, в источниках VI–VIII веков содержится пусть и скудная, но достаточно ценная информация, отражающая состояние язычества на стадии существования единой славянской общности.

Отношение к славянам в христианском мире — это, прежде всего, отношение христиан к язычникам. Данным обстоятельством, а также военным противостоянием и бытовыми различиями определялись те хлесткие эпитеты, на которые не скупились христианские авторы в отношении славян, закрепляя уже сложившиеся стереотипы их восприятия, с одной стороны, и формируя новые — с другой.

Византийские источники, характеризующие склавинов и антов, создают у читателя образ сильного, смелого, жестокого и многочисленного врага («силой и смелостью… превосходившие воевавших когда-либо против них»{2}, свирепые племена{3}, «полчища славян»{4}, «толпы варваров»{5}, «неисчислимое племя»{6}). Иногда для усиления эффекта проводятся параллели с животным миром, от неопределенного «звери» («эти звери», «звериное племя славян»{7}) до конкретного «волки» («волки-славяне», «любящие разбой волки»{8}). Было бы заманчиво в определении «волки» усмотреть указание на тотемное животное. Однако это, скорее всего, поэтическая аллегория. Сравнение варваров с животным миром характерно для византийской литературы и рассматриваемого, и более позднего периодов{9}. Перед нами традиционный образ варвара — свирепого звероподобного, лживого{10} (интересно, что «варвары», в свою очередь, лживыми (льстивыми) считали византийцев) и безрассудного, в безумии своем напоминающем зверя{11}. Это понятно: для византийца язычник — не вполне человек, а любой невизантиец в той или иной степени — варвар. В этом плане характерно название проповеди Феодора Синкела «О безумном нападении безбожных аваров и персов на богохранимый Град и об их позорном отступлении благодаря человеколюбию Бога и Богородицы», из которого следует, что «человек» для автора — синоним христианина, в данной случае, византийца{12}.

Вместе с тем, византийская традиция, равно как и античная, отличала «северных варваров» (ведущих оседлый образ жизни) от «южных» (кочевников). Для характеристики последних особо применяется слово «мерзкий»: «богомерзкий хаган» (аварский){13} «мерзкий народ»{14} и т. п. Типичное восприятие оседлым населением кочевников проявлялось и в том, что последних зачастую считали людьми «лишь в том смысле», что они обнаруживали «подобие человеческой речи»{15}.

«Северные варвары» были византийцам гораздо ближе. Нередко по отношению к ним, наряду с неприязнью и чувством превосходства, проскальзывало уважение и даже идеализация. Не стали исключением из этого правила и славяне. Им приписывались простодушие и неиспорченность цивилизацией, а стереотипному образу безобразного варвара-кочевника противопоставлялся образ красивого, высокого варвара-славянина{16}. И хотя «образ жизни» славян «грубый и неприхотливый», как и у кочевников, в отличие от последних{17} «они менее всего коварны и злокозненны»{18}.

Образно выражаясь, с точки зрения византийских авторов славяне й другие северные варвары — звероподобные люди, тогда как варвары-кочевники — «звери» (либо порождения «нечистых духов») с отдельными человеческими чертами{19}.

Языческие представления и культовые действа славян, как правило, ускользали из поля зрения византийцев, поскольку воспринимались сквозь призму христианского мировоззрения, рассматривавшего мир как арену противостояния божественных сил с силами тьмы, возглавляемыми дьяволом. Только если Бог, Богородица, ангелы и святые играли активную роль, вплоть до личного участия в сражении на стороне христиан, то дьявол на страницах сочинений византийских авторов выполнял в некоторой степени пассивную функцию «подстрекателя» и «пакостника». Поэтому, с одной стороны, нападения варваров, и славян в том числе, могли трактоваться как «священный бич», направляемый Господом за грехи{20}, с другой — сам же Господь, предстательством Богородицы или святых, отклонял его от христиан{21}. Дьявол на этом фоне «мелковат». Он может сбить столку «толмача», побудив помогать ринхинскому князю Первуду, внушить тому же Первуду, находящемуся под стражей, «обратиться в бегство»{22}, либо «с присущей ему хитростью» заблокировать опускание катаракты у городских ворот, оставляя их беззащитными перед осаждавшими славянами{23}. Естественно, что дьявол всегда посрамляем, а опутанные его кознями находят погибель, как и произошло в первом случае с толмачом и Первудом. В ситуации же с воротами достаточно были одному из мастеров воскликнуть «по Божию внушению: «Христос с нами!»», как катаракта стала на положенное ей место.

Не в состоянии дьявол обеспечить победу язычникам. Только пока Бог карает их руками христиан, они и могут убивать и грабить{24}.

Однако, оценивая воззрения христианской Византии, следует всегда помнить о роли античных традиций в ее жизни, в том числе и в религиозных представлениях. Подобно древнегреческим богам, Бог, Богородица, святые и ангелы могут лично участвовать в битвах. Особенно это наглядно проявляется в поэзии Георгия Писиды (первая половина VII века). Так, описывая осаду Константинополя 626 года, очевидцем которой являлся, христианский поэт рисует величественную картину, достойную Гомера:

И когда они [славяно-хазарский флот]

согласованно друг с другом все

напали с криком на наши корабли,

в этот момент в земную битву вмешалась невидимая сила.

Думаю, что одна лишь Родившая без зачатия

натягивала луки и ударяла в щиты

и, незримо вступив в бой,

стреляла, ранила, раздавала ответные удары мечом,

опрокидывала и топила челны, делая прибежищем для них для всех морскую пучину.

Чему дивиться, когда воительствует Дева!..{25}

Особенно показательно, что Богородица сражалась в полном смысле слова: получала удары и раздавала ответные. Иными словами, кто-то из варваров, пытаясь сопротивляться, заносил оружие на Богородицу. Перед нами очевидное влияние античной мифологии, в которой смертные рискуют вступать в личную схватку с небожителями. Обычно, по христианским представлениям, в подобных случаях противник, охваченный ужасом, ведет себя пассивно, становясь бездеятельным объектом истребления (в лучшем случае — спасается бегством). Следует учитывать, что Георгий Писида — не просто поэт. Он христианский поэт, имевший чины референдария и скевофелака св. Софии.

Конечно, перед нами поэтический жанр, допускавший известную, до определенного предела, вольность. Но и в произведениях агиографического характера ситуация выглядит сходной (за исключением активного противодействия, оказываемого святой силе со стороны противника). В «Чудесах св. Дмитрия Солунского»{26} св. мученик не только предстательствует пред Господом за Фессалонику, но сам активно защищает свой город от варваров, в том числе и с оружием в руках. Например, во время одного из штурмов города, предпринятого славянами, он появился на стене «в одеянии тяжеловооруженного воина» и «ударил… копьем первого, кто поднимался по лестнице…». В другой раз он лично, на коне, возглавил атаку невидимого войска против противника. А когда однажды славяне прорвались сквозь малые ворота северной, внутренней стены, св. Дмитрий «явился не во сне, а наяву» и, ударяя жезлом, изгнал их из города{27}.

С точки зрения такого мировосприятия оценивались и поступки славян, и других варваров, которые на страницах сочинений византийских авторов вынуждены были принимать предложенные им «правила игры». Как и византийцы, «варвары» верят в чудеса, являемые Богом, Богородицей и святыми, более того — свидетельствуют о них. Например, после одной из неудачных осад славянами и аварами Фессалоники, заключив мир, славяне безбоязненно вели торг под стенами города и заявляли, что «город был спасен Богом и что во время землетрясения произошло чудо со стенами, и то, что против явления (святого) (Дмитрия Солунского) действия их орудия и машины оказались бесполезными и негодными… по заступничеству явившихся им святых…»{28}. О чуде с землетрясением{29} свидетельствовали и проживавшие поблизости от Фессалоники славяне, вынашивавшие еще до стихийного бедствия планы захвата города. По их словам, когда землетрясение разрушило город и казалось, что все его жители погибли, они устремились к развалинам за уцелевшим имуществом. Но, подойдя ближе «увидели, что везде вся стена и город стоят, как раньше, и что стенах и снаружи видны воины охраны». Славяне «вернулись в страхе и ничего не достигнув»{30}. Более того, если верить «Пасхальной хронике», сам аварский каган после неудачной осады Константинополя в 626 году заявлял, что видел на стенах византийской столицы Богородицу{31}.

Основания для такого подхода, видимо, давали и сами славяне. Ведь для язычников (в отличие от христиан) «ромейские боги» являлись такой же реальностью (только враждебною), как и их собственные. Интересно в этой связи сообщение в «Чудесах св. Дмитрии Солунского» о том, что после очередной неудачи под стенами Фессалоники славяне «сами стали восхвалять Бога…»{32}. Вряд ли стоит усматривать в этом готовность креститься. Скорее всего, славяне были вынуждены признать, что «ромейские боги» на этот раз оказались сильнее «славянских». Тем не менее, подобное «превосходство» могло стать побудительным мотивом для крещения. Например, славянский мастер, придумавший хитроумное осадное сооружение, и потерпевший неудачу в его строительстве вследствие противодействия св. Дмитрия Солунского, «искренне уверовал в Бога и святого мученика Димитрия и был удостоен пречистого крещения»{33}.

Естественно, мы не можем буквально воспринимать всю содержащуюся в «Чудесах…» информацию, тем более учитывая особенности жанра. Однако исторические реалии, на наш взгляд, из них извлечь можно, в частности свидетельства о восприятии славянами «греческих богов».

Подобное отношение язычников понятно, ведь они почитают своих богов, но и не отрицают существование чужих. И если последние могут оказать практическую помощь, то им также могли поклоняться. Известно, например, что норманны за пределами родины поклонялись местным богам, а Христа «воспринимали как могучего витязя, правителя многих народов». Скандинавы часто принимали христианство, «убедившись в могуществе Христа, в удачливости поклонявшихся ему людей»{34}.

Даже если языческие представления и культовые действа варваров оказывались в поле зрения византийцев, они зачастую не воспринимались как таковые. Яркий пример — описанный Феофаном Исповедником случай, когда болгарский хан Крум сделал из черепа убитого византийского императора Никифора чашу и заставлял пить из нее славянских архонтов{35}. Для Феофана это апогей бесславного правления императора и унижения Византии и т. п., но только не ритуал (очевидный для современного исследователя{36}) служения тюркскому богу Тенгри{37}.

О том же свидетельствует и ряд весьма интересных, с точки зрения заявленной темы, сюжетов из истории нападений славян на Фессалонику, описанных в «Чудесах св. Дмитрия Солунского». Прежде всего привлекает внимание описание осады, начавшейся утром 23 сентября 586 или 597 года{38}, когда аварский каган «призвал к себе все звериное племя славян — ибо весь народ был тогда ему подчинен — и, смешав их с некоторыми варварами других племен, приказал всем выступить против богохранимой Фессалоники»{39}.

Здесь интересны два эпизода. В первый же день осады, вечером, «варвары», собрав хворост, разожгли вокруг стен города огромный костер, напоминавший осажденным христианам «огненную реку у Даниила… Потом при этом ужасном огне они издали единодушно крик, еще более страшный, чем пламя, о котором мы, ясно ощутившие (это), говорим, согласно пророку, что земля тряслась и небеса таяли»{40}.

Огромный огонь, разожженный славянами вокруг Фессалоники, охвативший ее подобием магического круга, «огненной реки»{41}, являлся, видимо, элементом языческого обряда, направленного на нейтрализацию враждебной магии, исходящей со стороны чужого города и чужой местности. Возможно, под прикрытием этого «щита»{42} совершались определенные магические обряды (одним из элементов которых был страшный крик), строились осадные орудия{43} и т. п. Сам процесс подготовки к штурму имел магический характер{44} и был защищен от воздействия враждебной магии.

Далее автор сюжета, видевший «собственными глазами» происходившее, ставит цель — «показать боголюбивому слушателю, что спасение городу тогда было от Бога, а не от кого другого, и пробудить разум всех к сокрушению в Боге, богоугодному исповеданию и благодарению мученика». На третий день славяне и их союзники подвели осадные орудия к стенам, приготовив, прежде всего, таран напротив Кассандриных ворот. Но когда они увидели на воротах «некий крюк, подвешенный жителями города, железный, короткий и ничтожный, наподобие пугала, которое вешают для младенца», то, «охваченные страхом», бросили свое осадное орудие и ушли в лагерь. При этом варвары подпалили указанный таран «и ему подобные». «Сила ли города совершила это или всецело (сила) божественная, которая устрашила смелых, как младенцев?» — риторически вопрошал автор. В тот день славяне больше ничего против города не предпринимали{45}.

Странное, с его точки зрения, поведение славян автор объясняет божественным вмешательством. Неправдоподобность, с рациональной точки зрения, ситуации может натолкнуть исследователи на мысль о художественном вымысле, преследовавшем продекларированную выше цель прославить Бога и св. Дмитрия Солунского. Однако отдельные детали сюжета позволяют отнестись к описанным событиям вполне серьезно. Привлекает в этой связи решение славян сжечь осадные орудия. Перед нами, судя по всему, наглядный пример, когда варварская наивность, с одной стороны, и магическое сознание — с другой, приводили к тому, что все неизвестное настораживало, пугало. Скорее всего, незадачливый предмет осаждавшие город язычники приняли за какой-либо магический артефакт и ушли в лагерь нейтрализовывать вредные для них, как они полагали, воздействия оного. Осадные орудия, оказавшиеся в зоне действия артефакта и, по мнению славян, «испорченные», были преданы очистительному огню. Данный случай может свидетельствовать о весьма архаичных представлениях осаждавших.

Определенную магическую роль играл огонь и во время другой осады Фессалоники славянами, которая датируется большинством исследователей 677 годом{46}. Вначале союзные славянские племена «приготовили у ворот огненосные орудия и некие сплетенные из лозы сооружения, лестницы…, камнеметы и другие приспособления…». «Когда же рассвело, все варварское (племя) поднялось и единодушно издало такой вопль, что земля сотряслась и стены зашатались. И сразу же к стене подошли рядами вместе с приготовленными ими осадными орудиями, машинами и огнем — одни по всему побережью на соединенных (кораблях), другие на суше — вооруженные… лучники, щитоносцы, копьеметатели, пращники, манганарии, храбрейшие с лестницами и огнем устремились на стену…. В сумятице нападения сгорели… ворота, ибо (варавары) разожгли большой огонь, в который бросали непрерывно много дров». Однако, обнаружив, что деревянные части ворот выгорели, «но соединяющие железные части совсем не ослабели, а выглядели как бы закаленными и спаянными другим образом, так, что, сгорев, эти ворота остались целыми…. варвары, испугавшись, отошли от этого места. И этим варварам незримо было причинено множество побоев, ран и убийств не только в этом месте, но и по всей суше и у моря»{47}.

Наибольший интерес в данном рассказе вызывает эпизод с поджогом городских ворот. Понятно подобное повышенное внимание именно к воротам, которые в славянской мифологии символизируют границу «между своим, освоенным пространством и чужим, внешним миром». И в более поздние времена ворота считались опасным местом, где обитала нечистая сила. «В воротах совершались определенные магические действия»{48}. Кроме того, ворота являлись своеобразным разрывом в той магической границе, которую создавала городская стена. Если признать, что сакрализация городской стены восходит к ограде, окружающей славянские языческие капища{49}, можно только догадываться, какими могущественными могли казаться славянам, не знавшим каменных монументальных построек, магические силы, защищавшие византийские города{50}. Понятно теперь, почему испугались славяне, когда огонь не смог сокрушить городские врата, — их магическое средство не смогло преодолеть защитной магии противника. Возможно, что они, незнакомые с конструкцией ворот, приняли сохранившиеся в огне железные части за своеобразное магическое превращение дерева в металл. Характерно, что и сами осажденные, и автор сюжета восприняли ситуацию с воротами как чудо, как очередное проявление божественного вмешательства.

В отличие от «огненной реки» огонь в ходе рассматриваемой осады имел и конкретное материально-практическое значение: разрушение деревянных ворот противника посредством прямого контакта. Тем не менее, на наш взгляд, налицо и магическая составляющая в данных действиях, что особенно ярко проявляется в реакции славян на неудачный исход операции. При этом в первом случае огонь (в виде огненного магического кольца) выполняла, видимо, прежде всего, защитную функцию (роль магического щита), а во втором — и защитную, и наступательную.

Обращает на себя внимание то обстоятельство, что славяне наступали с огнем по всему периметру укреплений, образуя замкнутое кольцо. Оно могло выполнять и магические, и сугубо практические функции (растянуть оборону противника по стенам, так как, если верить источнику, защитников было мало).

Огонь достаточно широко использовался при осаде городов древности и средневековья как эффективное средство сокрушения обороны противника. Естественно, что изначальная магическая сторона этой практики со временем стерлась, уступив место сугубо военному прагматизму. В этой связи интересные параллели, но уже, видимо, на ином этапе использования огня при взятии укреплений находим в Прибалтике конца XII — первой четверти XIII века, народы которой исторически тесно были связаны со славянским миром{51}. Генрих Латвийский, автор «Хроники Ливонии», современник описываемых им событий и непосредственный очевидец многих из них, сохранил весьма интересные сведения на этот счет.

При осаде крепостей («замков» — по Генриху) ливы и лэтты разжигали большие костры, выше вала, поджигая, таким образом, укрепления противника{52}. Сходный прием использовали и финно-угорские племена. Например, эзельцы, осадив датчан в Ревеле «и зажегши много огней, надеялись таким способом взять их»{53}. Аналогичным образом отряды из Уганди и Сакала пытались взять «замок» лэттов Беверин{54}.

Ливы и лэтты, достаточно быстро (в отличие от эстонских племен) покорившиеся крестоносной экспансии, применяли подобный прием штурма и в совместных походах с «тевтонами». Последние, надеявшиеся на различные технические приспособления (камнеметы, башни и т. п.) и на подкопы, охотно прибегали к помощи своих новоиспеченных союзников, особенно когда осадные орудия не давали желаемого результата. Чаще всего, как видно из текста хроники, использовали комбинированный метод, сочетающий «туземный» поджог с «тевтонскими» техническими приемами.

При внешнем сходстве использования огня древними славянами и средневековыми прибалтийскими народами налицо и различия. Во-первых, из приведенных случаев использования огня при осаде Фессалоники славянами и их союзниками рациональным, с точки зрения разрушения укреплений противника, мог быть поджог ворот. Разложение же огня вокруг стены в виде кольца само по себе не могло нанести какого либо вреда городским укреплениям, и иначе как сугубо магической его функцией подобные действия объяснить трудно. Ливы и лэтты, сооружая огненную стену рядом с деревянно-земляными укреплениями противника, пытались их поджечь и, как следует из «Хроники Ливонии», весьма успешно. Подобную практику можно объяснить как характером штурмуемых укреплений, весьма чувствительных к воздействию огня, так и отсутствием других более действенных средств штурма вражеских крепостей{55}. Тевтоны, как видно из свидетельств источника, использовали специальные осадные орудия и относились, по-видимому, первоначально скептически к тактике своих новообретенных союзников{56}. Вместе с тем, мы не можем отрицать и магическую составляющую «балтского» способа взятия укреплений, учитывая как уровень развития местного общества того времени, так и то обстоятельство, что способ этот зародился в языческую эпоху, из которой, несмотря на крещение ряда племен, народы Прибалтики еще не вышли. Он существенно отличался от действий в аналогичных случаях и «тевтонов», и, видимо, русских. В этой связи интересен такой факт. Генрих Латвийский постоянно подчеркивал отличие вооружения лэттов и ливов от русских и немцев (у них не было защитных доспехов). Русские в этом отношении не отличаются от «тевтонов»{57}. Зато, как следует из текста хроники, русские, подобно прибалтийским народам, не имели технических приспособлений для штурма городов{58}. Первые их попытки самим построить осадную технику по немецкому образцу трудно признать удачными{59}. Впоследствии и прибалтийские народы, и русские строили подобные машины и использовали их более успешно, чем на первых порах. Так, при обороне Дорпата от крестоносцев, которую возглавил русский князь Вячко, осажденные «построили свои машины и патерэллы против христианских орудий, а против стрел христиан направили своих лучников и балистариев»{60}. Однако и после этого русские войска весьма неумело осаждали города. Генрих Латвийский не много погрешил против истины, когда писал, что «большим и сильным войскам королей русских никогда не удавалось взять и подчинить вере христианской хотя бы один замок»{61}. Правильнее сказать, что замки изредка брали, но не прямым штурмом, а измором{62}.

Между тем русские, несмотря на слабую техническую оснащенность и отсутствие должных навыков обращения с осадными орудиями, видимо, практически не использовали достаточно эффективный архаический метод взятия укрепленных пунктов посредством поджога, по подобию ливов и лэттов. Генрих Латвийский лишь один раз упоминает о попытке полочан поджечь укрепления противника (при осаде Гольма), «но старания эти были напрасны»{63}. Трудно сказать, являлся ли отмеченный эпизод из военной практики русских рудиментом древних славянских традиций. Возможно, в случае с осадой Гольма мы имеем дело с банальным заимствованием этого осадного приема у местного населения. Как быстро таковое осуществлялось в условиях частых военных действий, свидетельствуют примеры использования немцами поджога, а прибалтами и русскими — немецких технических средств. Возможно, принятие христианства сказалось на использовании древних боевых приемов, которые уходили корнями в языческую магию. Особенно это должно было касаться огненной ее разновидности, поскольку огонь в Древней Руси отождествлялся со Сварожичем{64}, то есть сам по себе уже являлся божеством. Не случайно, с точки зрения «Сказания об убиении в Орде князя Михаила Черниговского и его боярина Федора», прохождение сквозь огонь (горящий у ставки ордынского хана) равноценно поклонению кусту и идолам. Более того, огонь — тот же идол: «…ни иди сквозе огнь, ни поклонися кусту, ни идолом их… Но исповежь веру христьяньскую, яко не достоить христьяном ничему же кланятися твари, но токмо Господу Богу Иисусу Христу» (и т. п.){65}. Для сравнения: в «Слове некоего христолюбца и ревнителя по правой вере» говорится о русских двоеверцах, которые, помимо прочего, «огневися молять, зовуще его Сварожицемь…»{66}. Но если на бытовом уровне бороться с поклонением Сварожичу было весьма трудно{67}, то при организации широкомасштабных государственных предприятий это было нелегко, но, несомненно, проще{68}.

Впрочем, широкое распространение арбалетов с началом немецкой экспансии в Прибалтике влекло за собой высокие потери осаждавших при попытке поджога укреплений. Не случайно и русские (в случае с осадой Гольма), и, судя по всему, «тевтоны» старались переложить заготовку дров для костров на плечи своих прибалтийских союзников. Таким образом, в самой ближайшей перспективе решающее слово оставалось за техническими средствами.

Представляет интерес и известие «Чудес…» о громких криках, издаваемых славянами накануне и в начале штурма. Греки не только хорошо знали об этой стороне военной тактики славян, но даже понимали значение отдельных кличей{69}. Боевые кличи, превратившиеся со временем в простое средство психологического устрашения противника, в древности были тесно связаны с боевой магией{70}. На магическое значение громкого голоса, пения и крика неоднократно обращали внимание исследователи. Славяне, например, верили, что с помощью голоса можно «оградить культурное пространство от проникновения враждебных сил». Считалось, что если с высокого места человек что-то крикнет или пропоет, то в зоне слышимости «град не побьет посевов, звери не тронут скот, холодный туман не повредит всходам, там летом не будет змей, на такое расстояние злодей не подойдет к дому и т. и.». Голос представлялся «как нечто материальное, подверженное влиянию извне и само могущее стать инструментом воздействия». С его помощью можно навести порчу и т. п.{71} Наконец, голосом можно было отогнать зверя, напугать человека, погасить собственный страх, что только добавляло силу представлениям о его магической силе. Поскольку война представляла ту сферу деятельности, где магия применялась весьма часто, отмеченные возможности звукового воздействия на противника не могли не использоваться{72}.

Боевые кличи предшествовали решающему столкновению и, видимо, иногда они одни обращали в бегство неприятеля, решив исход боя в пользу славян: «Если же и придется им отважиться при случае на сражение, — писал о славянах Маврикий Стратег, — они с криком все вместе понемногу продвигаются вперед. И если неприятели поддаются их крику, стремительно нападают; если же нет, прекращают крик и, не стремясь испытать в рукопашной силу своих врагов, убегают в леса, имея там большое преимущество, поскольку умеют подобающим образом сражаться в теснинах»{73}.

Крик являлся элементом магического обряда, дополняя магию огненного круга, во время одной из осад Фессалоники. Он же предшествовал штурму, что видно из описания двух других упоминавшихся осад города славянами. О психологическом эффекте такого приема свидетельствуют сами византийцы: «Потом при эхом ужасном огне они издали единодушно крик, еще более страшный, чем пламя, о котором мы, ясно ощутившие (это), говорим, согласно пророку, что земля тряслась и небеса таяли»{74}; «Когда же рассвело, все варварское (племя) поднялось и единодушно издало такой вопль, что земля сотряслась и стены зашатались»{75}.

Боевые кличи широко использовались впоследствии и на Руси{76}. По наблюдениям И. Я. Фроянова, в «Слове о полку Игореве» кликом можно «поля перегородить» и «полки победить». Кликом обращались воины «к духам предков, к их покровительству»{77}. К этому можно добавить, что «Слово о полку Игореве», помимо прочего, фактически отождествляет «клик» и «щит»: «Дети бесови кликомъ поля перегородиша, а храбри русици преградиша чрълеными щиты»{78}.

Подобные приемы не являлись особенностью древних славян. Античные источники, византийские и латиноязычные авторы эпохи раннего средневековья отмечают «крикливость» и «шумливость» как одну из отличительных черт «варваров».

Прежде чем предпринять поход, сражение или другое важное мероприятие, славяне, подобно другим языческим народам, прибегали к гаданию. Древнейшее известие о гаданиях у славян содержится в «Истории войн» Прокопия Кесарийского: «…Почитают они и реки, и нимф, и некоторые другие божества и приносят жертвы также и им всем, и при этих-то жертвах совершают гадания»{79}. К сожалению, Прокопий не раскрывает ни способа гаданий, ни по каким поводам они предпринимались.

Некоторые сведения о «боевых» гаданиях содержатся в «Чудесах св. Дмитрия Солунского», при описании осады славянами Фессалоники в первой четверти VII века{80}: «Необычайным чудом, достойным упоминания, было и то, что когда экзарх… славян по имени Хацон по своему обычаю захотел узнать через гадание, сможет ли он войти в наш богохранимый город, ему было сказано, что можно войти, но не было раскрыто, каким образом. И наконец из-за данного ему пророчества, как казалось, имея хорошие надежды, он с дерзостью ускорил событие. Но Тот, Кто променяет времена и лета, уничтожает замыслы врагов, выдал его живым в плен горожанам у… малых ворот» {81}.

«Чудеса…» не сообщают о способе гадания, предпринятого Хацоном, но зато говорят о цели и результатах оного. Характерно, что византийский автор не ставит под сомнение правдивость информации, полученной язычником с помощью гадания. Славянский экзарх, как ему и было предсказано гаданием, оказался в осажденном городе, правда, не в той роли, на которую рассчитывал. И хотя, конечно, без помощи Господа и святого Дмитрия городу не обошлось (более того, это объявлялось «необычайным чудом, достойным упоминания»), компетентность языческого «пророчества» не страдала. Ведь Хацону «было сказано, что можно войти, но не было раскрыто, каким образом». Налицо и ответственность Хацона за случившееся, который, как и присуще варвару, не разобравшись в сути предсказанного, «с дерзостью ускорил событие».

Нетрудно найти литературные параллели этому сюжету как в плане двусмысленности предсказаний{82}, так и в плане доверия языческим гаданиям и предсказаниям{83}.

Возможно, о гадании шла речь и во время упоминавшейся осады 677 года, когда автор «Чудес…» отметил, что князья другувитов{84} «получили заверения от неких славян из этого же племени, что в любом случае возьмут город»{85}.

О гадании особенно много известий из более позднего времени в отношении балтийских славян. Например, Гельмольд говорит о ранах, что «войско свое они направляют, куда гадание покажет»{86}. Саксон Грамматик повествует о том, что раны, собираясь начать войну, гадали священным конем Свентовита (Святовита). С этой целью в Араконе перед храмом бога втыкали в землю три пары копий на одинаковом расстоянии, поперек каждой пары привязывали третье копье. Если конь переступал каждое поперечное копье сначала правой ногой, то это считалось счастливым знамением, если он хотя бы один раз переступал левой, поход отменялся{87}. Сходным образом происходило гадание и в Щетине с помощью коня Триглава, с той лишь разницей, что там копья не связывались по трое, а все девять ложились на землю на расстоянии локтя одно от другого, после чего жрец трижды проводил через них коня взад и вперед. Предприятие сулило удачу, если конь не задевал ногами копья{88}.

Вероятно, раны и поморяне верили, что сам Святовит или Триглав в это время сидит на коне и управляет им, подавая, таким образом, знамение народу. В пользу такого предположения служит аналогичное гадание, отмеченное Генрихом Латвийским у ливов из Торейды, собиравшихся принести «в жертву своим богам» Теодориха (помощника епископа Мейнарда). По такому поводу «собрался народ, решили узнать гаданием волю богов о жертвоприношении. Кладут копье, конь ступает (через него) и волею божьей ставит раньше ногу, почитаемою ногой жизни; брат устами читает молитвы, руками благословляет. Кудесник говорит, что на спине коня сидит христианский Бог и направляет ногу коня, а потому нужно обтереть спину коня, чтобы сбросить бога. Когда это было сделано, а конь опять, как и в первый раз, ступил раньше ногою жизни, брату Теодориху жизнь сохранили»{89}.

Случившееся, видимо, было записано со слов самого Теодориха{90} и тем более ценно для исследователя. Естественно, без преувеличений в рассказе не обошлось. Но это, скорее, касается поведения Теодориха в описываемой ситуации{91}, чем самого обряда гадания. Из описания следует, что ливы считали возможным влияние на его исход со стороны христианского Бога в том случае, когда он лично управляет конем. Следовательно, их божество должно было выражать свою волю аналогичным способом. Вероятно, раны и поморяне думали сходным образом. Ведь те же раны считали, что Святовит лично выезжал воевать на своем коне. Поэтому, когда священный конь, бывало, утром оказывался на конюшне покрытым потом и забрызганным грязью, они верили, что ночью на нем ездил сам бог{92}.

Более простым и, видимо, широко распространенным являлось гадание жребием и по приметам, о чем имеются известия в отношении как балтийских славян, так и домонгольской Руси. Сложные гадания (например, по внутренностям животных{93}), видимо, были недоступны постороннему наблюдателю, в отличие от простого бросания жребия, гадания по встреченным животным, подсчитыванию черт, прочерченных без счета у очага женщинами и т. п. (т. е. действий, не требующих особой подготовки и поэтому доступных каждому). Каким способом искал ответ потусторонних сил на свой вопрос Хацон, естественно, останется тайной. Известия же о способах гадания у славян позднейшего времени могут дать повод лишь для определенной догадки, но не более того.

Авторы «Чудес…» не только не понимали сути языческих ритуалов славян, которые они описали, но даже, как следует из текста, не понимали, что перед ними магические действа (за исключением, пожалуй, гадания). Более осторожными в этом плане были славяне, которые отдельные манипуляции с защитными орудиями со стороны защитников города могли принимать за магическое противодействие.

Характерно для той эпохи, что противники рассматривали события, связанные с осадами Фессалоники, сквозь призму противостояния надчеловеческих сил. Исследователи неоднократно обращали внимание на веру язычников в то, что боги принимали участие в войнах между людьми{94}. Отсюда и магические действия, направленные на получение помощи высших сил и на нейтрализацию аналогичных враждебных сил. Поэтому славяне прекращали штурм, когда их магия оказывалась недейственной перед магией противника. В свою очередь, византийцы-христиане воспринимали неудачу славян как следствие божественного вмешательства и защиты со стороны святого Дмитрия Солунского. Это нашло отражение не только в тексте «Чудес…», местных народных преданиях, но и в Указе Юстиниана II о царских дарениях в пользу храма св. Дмитрия Солунского в Фессалонике{95}. Характерно, что в императорском Указе враги империи являются врагами и святого{96}. Также показательно, что сами славяне, спустя время, после очередной неудачи «стали восхвалять Бога…»{97}. Подобное восприятие происходящих событий являлось неотъемлемой чертой средневекового сознания с его верой в божественное предопределение.

В то же время византийцы, не понимавшие многих конкретных сторон славянского язычества и не улавливавшие их конкретного проявления, имели общее, правда весьма смутное, представление о верованиях и связанных с ними обычаях славян. Об этом свидетельствуют как цитировавшиеся слова Прокопия Кесарийского, так и отдельные комментарии византийских авторов к описываемым обычаям «варваров». Привлекает в этой связи внимание повествование Феофилакта Симокатты о том, как перешедший от славян на сторону ромеев гепид помог своим новым хозяевам разгромить отряд Мусокия. Задуманное облегчалось тем, что «варвар был пьян, и от хмеля его разум помрачился: дело в том, что в этот день он устраивал поминки по умершему брату, как им (велит) обычай». Пьяно было и все его войско, которое сморил крепкий сон{98}. Характерно, что славяне напились в весьма сложной с военной точки зрения ситуации, когда один из славянских вождей, Ардагаст, был разбит, а его «страна» разграблена. Отряд Мусокия также вступил в боевые действия, потерпев поражение в первой схватке (видимо, речь шла о передовом отряде){99}. И вот в этих условиях и устраиваются поминки по усопшему брату, в которых, судя по всему, участвует все войско (или основная его часть). При этом и Мусокий, и его воины напиваются изрядно. Они, видимо, не могли поступить иначе, несмотря на опасную ситуацию, в которой оказались, поскольку, как отметил византийский автор, так им велел обычай.

В латиноязычных источниках славяне характеризуются, прежде всего, как закоренелые язычники{100}. Характеристика их порой более жесткая и уничижительная, чем у византийских авторов. По словам Бонифация, «винеды, гнуснейший и наихудший род людей»{101}. Поскольку невежество — атрибут язычников{102}, под пером Бонифация устами невежества сказано: «…Всегда любил меня край германский, грубый народ славян и дикая Скифия…»{103} При этом, как видим, «симпатии» между этими варварами у него распределены отнюдь не поровну.

Менее строг Исидор Севильский. Из недостатков, свойственных народам, славянам он приписал нечистоту («нечистота славян»), являвшуюся, видимо, следствием убогости их весьма бедного быта{104}. Этот «порок» славян{105}, в глазах современников Исидора (середина VII века), вряд ли был более значимым, чем, например, «зависть иудеев», «неверность персов», «пустое тщеславие лангобардов», «сладострастие скоттов» или «дикость франков», «пьянство испанцев», «глупость саксов» (вариант — «тупость баваров»){106}.

В Хронике Фредегара в эпизоде, посвященном пребыванию Дагобертова посла Сихария в ставке Само, язычникам приписывается порочность и гордыня{107}. Здесь же, применительно на этот раз к славянам, содержится распространенный в средневековой литературе топос{108}, уподобляющий язычников псам. При этом ставится под сомнение возможность «дружбы» между христианами и язычниками{109}. Правда, в реальной жизни такая «дружба» нередко имела место{110} и определялась она чисто прагматическими интересами.

Вследствие сильной приверженности славян к язычеству миссионеры не очень охотно отправлялись к ним для проповеди и обращения в христианство. Более того, по крайней мере в VI–VII веках, как представляется, вообще бытовало мнение, подкрепляемое ссылками на волю Всевышнего, о бесполезности подобного занятия. Например, когда Колумбану (конец VI — начало VII века), согласно «Житию», «запала… в голову мысль» отправиться в пределы славян, чтобы «озарить слепые умы евангельским светом и открыть путь истины тем, кто изначально блуждал по бездорожью», он был остановлен в своих намерениях явившимся в видении ангелом Господним: «Ты видишь, — сказал он, — что весь мир остается пустынным (desertus). Иди направо или налево, куда выберешь, дабы вкушать плоды дел своих»{111}. Смысл изреченного приблизительно таков: проповедовать у славян все равно, что проповедовать в пустынном (вариант перевода — безлюдном) месте. Другими словами — попытка обратить славян в Христову веру сродни попытке взрастить плоды в пустыне. При этом проводилась мысль, что миссионерская деятельность возможна, практически, у всех окрестных язычников («иди направо или налево»), кроме славян. Поняв, «что нелегок у этого народа успех веры», Колумбан «остался на месте, пока не открылся путь в Италию»{112}.

Более решительным оказался епископ Аманд, если верить его «Житию»{113}. Достигнув определенных успехов на пути проповеди во Фландрии и обратив некоторых франков в Христову веру, он, «горя еще большим желанием, чтобы еще и другие были обращены, услышал, что славяне опутаны сетями дьявола, и более всего уповая, что сможет достичь пальмы мученичества…. переправился через Дунай…». Уже в данном фрагменте содержится мысль о бесполезности миссионерской деятельности у славян: Аманд идет к последним не столько с целью добиться результата в плане обращения их в истинную веру, сколько стремясь «достичь пальмы мученичества». Однако ожидания святого мужа оправдались лишь наполовину. Как и предполагал «святой муж», «лишь немногие» из славян «возродились во Христе», несмотря на то, что он «во всеуслышание проповедовал Евангелие Христово». Но и мученичества, «которого всегда жаждал», Аманд не достиг. Видя, что «плод для него еще совсем не созрел», он покинул славян{114}.

Характерно, что славяне, хотя и не поддались на проповедь, не причинили вреда миссионеру, который, если верить Житию, прямо-таки искал «неприятностей». Вероятно, здесь сказались, с одной стороны, святость уз гостеприимства{115} и уважительное, даже опасливое, отношение к служителям культа, пусть и поклонявшимся чужим богам. С другой стороны, видимо, Аманд был недостаточно последователен в поисках мученического венца. Ведь от корректности миссионера в немалой степени зависела его личная безопасность.

Другое отношение со стороны славян ждало тех представителей христианского духовенства, которых захватывали в плен во время войн и пиратских рейдов. Их обращали в рабство наравне со всеми{116}. Видимо, это было обусловлено взглядами язычников на побежденных. Поэтому и плененные «жрецы», с точки зрения язычников, утрачивали свою благодать, сверхъестественную силу, становясь в один ряд с другими пленными, а потом и с рабами.

Конечно, христианские миссионеры не совсем бездействовали. На основании актов Шестого Вселенского собора, состоявшегося в 680–681 годы в Константинополе, ряд исследователей считают, что уже тогда среди славян работали церковные миссии и часть славян могла принять крещение{117}. Однако что-либо определенное сказать на этот счет сложно. Отдельные успехи, скорее всего, были непрочными, а неофиты, как следует из более поздних времен, вполне могли оказываться во власти двоеверия. Наглядный пример такового являет история восточных славян после принятия христианства{118}. Сходные явления мы находим и у других народов. Суть подобных воззрений хорошо зафиксирована Видукиндом Корвейским на примере датчан, которые, по его словам, «с древних времен были христианами{119}, тем не менее, следуя обычаю отечества, поклонялись идолам. И случилось, что на каком-то пиру в присутствии государя возник спор о почитании богов, когда датчане стали утверждать, что Христос — бог, но имеются и другие боги, более (могучие…) так как могут вызывать перед людьми еще большие знамения и чудеса». Присутствующий там клирик Попо вступил в спор, который был разрешен следующим образом. Король Гаральд I Синезубый (936–985) велел испытать клирика раскаленным железом. Поскольку священнослужитель с честью выдержал испытание, «тем самым он доказал, что католическая вера заслуживает одобрения». Поэтому «король распорядился почитать богом одного только Христа», и приказал уничтожить идолы{120}.

Как бы там ни было, путь славянских народов к христианству был очень долгим и тернистым. Особенно упорствовали балтийские славяне. Гельмольд с полным основанием отмечал, что «среди всех северных народов одни лишь славяне были упорнее других и позже других обратились к вере»{121}. Еще в XII веке на значительной территории балтийских славян господствовало язычество, христианство насаждалось силой оружия, справедливо воспринимаясь местным населением как одно из средств их порабощения и ликвидации независимости. На жестокость славяне отвечали жестокостью, предавая мучительной смерти христиан, особенно представителей духовенства.

В отличие от язычества, христианство более нетерпимо относилось к иноверцам. Кроме того, оно являлось более организованной и мобильной религией, стремящейся к постоянному расширению своего ареала. Поэтому военно-политическая экспансия на славянские территории, осуществляемая христианскими народами, и процессы христианизации (по крайней мере с VIII века) были взаимосвязаны. Ситуация для язычества облегчалась тем, что у представителей светской власти меркантильные интересы часто преобладали над интересами веры, и они нередко закрывали глаза на языческие пристрастия славян, оказавшихся в орбите их влияния. Например, Карл Великий, немало способствуя крещению окрестных «варваров», охотно, «с Божией помощью» принимал под свою власть и язычников, в том числе славян{122}. Последних франки называли «нашими славянами»{123}. Невзирая на свое язычество, сражаясь с врагами Карла Великого, они одерживали победы с помощью веры «христиан и государя короля». И вознаграждал их Карл Великий «чрезвычайно, как они были того достойны»{124}. Спустя несколько столетий, ситуация мало изменится. Духовенство будет жаловаться, что сугубо прагматичные интересы светской власти вредили делу христианства у балтийских славян{125}.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.