ГЛАВА VII ЦАРИЦЫНЫ НАРЯДЫ, УБОРЫ И ОДЕЖДА
ГЛАВА VII
ЦАРИЦЫНЫ НАРЯДЫ, УБОРЫ И ОДЕЖДА
Общий обзор. Головной убор, девичий и женский. Золотые уборы или ларечная кузнь: золото, саженье, низанье. Одежды. Обувь. Мастерская Палата. Светлица и ее рукоделья. Белая казна.
Иностранцы бывавшие в Москве в течении XVI и XVII ст. единогласно восхваляют красоту русских женщин; иные (Лизек) присовокупляют, что красоте соответствовали и достоинства ума. Но за то все очень неодобрительно говорят о разных прикрасах женского лица, которые бьют в большом употреблении и по их замечанию только безобразили природную красоту. Один итальянец (Барберини), видевший наших прабабок в половине XVI ст., отмечает вообще, что русские женщины чрезвычайно хороши собою, но употребляют белила и румяна и при том так неискусно, что стыд и срам! О том же свидетельствует Флетчер, говоря, что женщины, стараясь скрыть дурной цвет лица, белятся и румянятся так много, что каждому это заметно; что этого не стараются и скрывать, ибо таков обычай; мужчинам это очень нравится и они радуются, когда их жены и дочери из дурных превращаются в красивые куклы. Из его слов можно заключать, что всякие притиранья в то время вовсе не имели значения искусственных средств подделывать природу, натуру лица или своей красоты, а были, так сказать, необходимою одеждою лица, без которой невозможно было появиться в обществе. «Что касается женщин, говорит Петрей (нач. XVII ст.), то они чрезвычайно красивы и белы лицом, очень стройны имеют небольшия груди, большие чорные глаза, нежные руки и тонкие пальцы, только безобразят себя часто тем, что не только лицо, но глаза, шею и руки красят разными красками белою, красною, синею и темною: черные ресницы делают белыми, белые опять черными или темными, и проводят их так грубо и толсто, что всякому это заметно. Так они украшаются особенно в то время, когда ходят в гости или в церковь», т. е. вообще когда появляются в общество. Олеарий в половине XVII ст. пишет между прочим, что «русские женщины вообще средняго роста, стройны, нежного телосложения, красивы, но в городах все почти румянятся, притом чрезвычайно грубо и неискусно; при взгляде на них можно подумать, что они намазали себе лице мукой и потом кисточкой накрасили себе щеки. Оне красят себе также брови и ресницы черною, а иногда и коричневою краскою». Дальше он говорит, подтверждая Флетчера, что это был неизменный обычай, которому противиться не было никакой возможности. «Посещая своих близких или являясь в общество, женщины непременно должны быть нарумянены, не смотря на то что от природы они гораздо красивее, чем в румянах. Это исполняется ими для того, объясняет автор, чтобы природная красота не брала перевеса над искусственным украшением. Стало быть, прибавим мы, это исполнялось для того, чтобы одеть лицо в известный образ красоты, возможно ближе стать под известный, господствовавший в то время, ее тип и идеал, как в действительности и было, о чем скажем ниже. В доказательство своего заключения автор приводит пример. «Так, говорит он, во время нашего пребывания в Москве, когда жена знатного вельможи князя Ивана Борисовича Черкасского, женщина прекрасной наружности, не хотела сначала румяниться, то тотчас же оговорена была прочими женами бояр: зачем де она презирает обычаи своей земли, что хочет, видно, опозорить прочих подобных ей! И чрез мужей своих они до того довели дело, что от природы прекрасная женщина должна была румяниться и так сказать уподобиться свечке, зажженной при светлом солнечном сиянии». Такова была власть обычая, власть общественного мнения, прибегавшего по характеру века, к самым предосудительным способам, чтобы заставить противника повиноваться. Очень вероятно, что дело о белилах и румянах Черкасской доходило до царя и что из хором царицы ей указано строго держаться в этом отношении общего уровня. Англичанин Коллинс, описывая такие обычаи русских женщин, замечает, что «румяны их похожи на те краски, которыми мы (англичане) украшаем летом трубы наших домов, и которые состоят из красной вохры и испанских белил (из висмута). Они чернят свои зубы с тем же намерением, с которым наши женщины носят черные мушки на лице (т. е. для придания лицу большей белизны или белизне лица большей выразительности). Зубы их портятся от меркуриальных белил и потому они превращают необходимость в украшение и называют красотою сущее безобразие. Здесь любят низкие лбы и продолговатые глаза, и для того стягивают головные уборы так крепко, что после не могут закрыть глаз, также, как наши женщины не могут поднять рук и головы. Русские знают тайну чернить самые белки глаз. Маленькие ножки и стройный стан почитаются безобразием. Красотою женщин они считают толстоту. Худощавые женщины почитаются нездоровыми и потому те, которые от природы не склонны к толстоте, предаются всякого рода эпикурейству с намерением растолстеть: лежат целый день в постеле, пьют русскую водку, очень способствующую толстоте, потом спят, а потом опять пьют». Женщины в Московии, прибавляет Корб (конец XVII ст.) имеют рост стройный и лицо красивое, ее врожденную красоту свою искажают излишними румянами; стан у них также не всегда так соразмерен и хорош, как у прочих европеянок, потому что женщины московские носят широкое платье и их тело, нигде не стесняясь убором, разрастается, как попало». Путешественникам с европейского Запада наша старая жизнь казалась вообще до чрезвычайности странною, нелепою, чудовищною, и они, как видим, каждый по своему, старались объяснить себе ту или другую сторону наших бытовых порядков. Относительно женских прикрас, иностранцев главным образом поражало, как нельзя не заметить, полнейшее отсутствие и малейшего даже искусства, малейшей утонченности в употреблении таких прикрас; их поражала эта необыкновенная грубость мазанья и без того красивого лица. Но существовали же какие либо причины, достаточные для того, чтобы крепко держался подобный нелепый обычай. Нам кажется, что первою из них причин был своеобразный русский идеал женской красоты, а второю — недостаток лучших средств в самых материалах, ибо краски для притиранья употреблялись простые и грубые, особенно в среднем городском быту, какой больше всего и наблюдали заезжие иноземцы. У русской красоты было
Белое лицо как бы былой снег,
Ягодицы (на щеках) как бы маков цвет,
Черные брови как соболи,
Будто колесом брови проведены;
Ясные очи как бы у сокола…
Она ростом-то высокая,
У ней кровь то в лице словно белого заяца,
А и ручки беленьки, пальчики тоненьки…
Ходит она словно лебедушка,
Глазом глянет, словно светлый день…
Не смотря на то, что эта последняя черта русской красоты — ее взгляд словно светлый день, — переносит представления о ней в область идеалов поэтических или романтических, однако в общем ее типе, как видим, господствуют, представления самые материальные, господствуют сильные, резко определенные краски без всякой поэтической. т. е. романтической отживки, а так, как ими расписывались старинные эстампы деревянной лубочной печати.
В приведенном изображении идеала женской красоты материально обрисовываются и самые средства, какими обыкновенное лицо могло достигать этого идеала. Белизна лица уподоблялась белому снегу, — естественно было украшать его белилами в такой степени, что в цвете кожи не оставалось уже ничего живого, ибо и самый первообраз не указывал ничего живого или поэтически и эстетически жизненного. Самое сравнение: кровь-то в лице словно белого заяца, еще сильнее обозначает тоже представление о снегоподобной белизне лица. Щеки — маков цвет, или щечки — аленький цветок, точно также свое идеальное низводили слишком прямо и непосредственно к простому материальному уподоблению красному цветку мака. Маков цвет должен был покрывать, как бы цветок на самом деле, только ягодицы щек; таким образом снегоподобная белизна должна была довольно резко освещаться ярким алым румянцем, который не разливался по всему лицу, а горел лишь на ягодицах. Очень понятно, что при таком сочетании на лице белого и красного цвета, требовался и цвет волос на бровях и ресницах наиболее определенный, который бы как можно сильнее выделял эту писаную красоту всего лица. Конечно для такой цели ничего не могло быть красивее черных волос соболя, тонких, мягких, нежных, блестящих. Оттого соболь становится исключительным идеалом для характеристики бровей и черная соболиная бровь, проведенная колесом, является необходимым символом красоты. Все это вместе служило самою выгодною обстановкою именно для светлости и ясности глаз. Ясные очи своим блеском, а вместе и взглядом, указывали идеал ясного сокола, который, по всему вероятию, и ясным обозначался тоже за особую светлость своих глаз. Однако ж для того, чтобы еще больше возвысить ясность, светлость и блеск очей, подкрашивали не только ресницы под стать бровям тоже черною краскою, сурьмою, но пускали черную краску и в самые глаза, особым составом из металлической сажи с гуляфною водкою или розовою водою.
Таким образом Петрей мог справедливо говорить, что у русских женщин глаза черные, чего, конечно, в действительности не было, но выходило так по украшениям бровей, ресниц и самых белков.
Черные брови и ресницы, как и черные глаза служили типом желаемой красоты, а потому и господствовали в уборе красавиц и тем более, что сурмление доставляло более легкую возможность уподобить прикрасу самой природе. Другое дело было, когда желали украсить волосы под цвет русых или темно-русых. Недостаток доброго материала или же не искусство в составлении краски тотчас обнаруживалось и волоса выходили коричневыми, как замечает Олеарий. Что же касается украшения ресниц белою краскою, о котором говорит Петрей, то, вероятнее всего, здесь лишь неискусно употреблялись белилы или какая либо пудра, собственно для украшения лица. Тоже должно сказать и о синем цвете, который на лице, на шее и на руках мог происходить от плохих белил или Румян, оставлявших по себе синеватые следы. Как бы ни было, но эпический идеал красоты, живший с незапамятных времен в воображении народа, заставлял своими указаниями приближать к нему всякий образ красивого лица. Он должен был подчинять своему образу все другие представления о красоте, уравнивать их по своим чертам.
Однако ж, в сущности, основным понятием или основным представлением о красоте женского лица в допетровской Руси было простое представление о физическом цветущем здоровье. Это, конечно, самая коренная идея красоты. Старина не только не уважала бледной и изнеженно-слабой красоты, но почитала ту и другую болезненным состоянием здоровья если так бывало на самом деле, или же относила эти болезненные по ее понятиям признаки прямо к худому поведению к разврату, которому и самое имя выводила из одного корня со словом бледный. В этом она совершенно расходилась с понятиями красавиц конца XVIII ст., а отчасти и нашей памяти, которые употребляли всевозможные способы, чтоб побледнеть. Рассказывают, что некоторые из них всякое утро принимали по 8 катышков белой почтовой бумаги и беспрестанно носили под мышками камфору; также кушали мел, пили уксус и т. п. [226], стараясь достигнуть этой желанной цели. Старинные допетровские красавицы, напротив, употребляли все усилия, чтобы казаться в полном смысле девицами красными и расцвечивали себя, как маков цвет. Идея романтической, сентиментальной красоты не была им известна; они еще были очень близки к самым реальным представлениям по этому предмету, к древнейшему коренному значению самого слова красота. Они еще переживали эпический возраст русского развития, а потому и были так материальны в своих понятиях о красивом лице.
Само собою разумеется, что и в их время, как и во всякое время, уборы и наряды должны были служить тому же господствовавшему идеалу красоты. Головной убор, как ж убор одежды, точно также ставил себе целью придать лицу еще большую цветность и вообще возвысить описанную красоту в большей степени. Неизменные части такого убора всегда стремились произвести необходимую гармонию и с белизною лица, с алыми щеками и черными бровями для чего в головном уборе одно из видных мест занимал убрус, повязка из тонкого белого полотна с золотым шитьем и низаньем из жемчуга; золотные кики украшались жемчугом в таком виде, что жемчужные нити окаймляли белое лицо со всех сторон: лоб украшала жемчужная кичная поднизь, стороны у щек жемчужные нити ряс, шея красилась жемчужным стоячим ожерельем или же жемчужною нитью, которая называлась перлом. Припомним, что и самое достоинство жемчуга заключалось в особенной белизне и чистоте его блеска; желтого жемчуга по свидетельству торговой книги XVI ст. никто не покупал на Руси. Среди жемчугу иногда блистали дорогие каменья, большею частью лалы (алые, малиновые) и изумруды, цвет которых подбирался с тою же главною целью придать лицу и глазам наибольшую цветность, светлость и выразительность. Само собою разумеется, что общим фоном для всех таких уборов служило непременно золото, т. е. золотное тканье, шитье, плетенье, а также и золотая кузнь, кованье в различных видах. Без золота невозможно было устроить никакого убора; это был самый обычный, общеупотребительный материал для всяких уборов, как и для убора самого платья. Для алых щек являлся господствующим особый цвет материй, атласов, бархатов, камок и т. и, именно червчатый и алый. На шапках этот цвет красился также жемчугом, что придавало не мало блеску притиранью лица, румянам и белилам. В отношении бровей и ресниц, их цветность усиливалась еще в большей степени меховою, обыкновенно черною бобровою или соболиною опушкою шапки. Мех, особенно соболий и бобровый, принадлежал к самым любимым и неизменным уборам в одежде и нет сомнения по той именно причине, что вполне отвечал тогдашним идеальным представлениям вообще о женской красоте, служил самою изящною для нее и наиболее выразительною рамкою. Почти все одежды, особенно выходные, парадные, как зимние, так отчасти и летние окаймлялись бобровым пухом; а накладное бобровое ожерелье, род пелерины, составляло самую видную часть женской одежды в торжественных случаях и принадлежало к царственным уборам цариц, и зимою и летом. (См. рисунки на заглавном листе и в конце книги I и II). При этом должно заметить, что бобровый мех для таких уборов всегда подкрашивался черненьем. Словом сказать русские красавицы XVI и XVII ст. вовсе не были безучастны к красоте своего наряда; они вовсе не были такими, какими их рисуют некоторые наши исследователи, говоря вообще что русские женщины допетровского века «не заботились ни об изяществе формы, ни о вкусе, ни о согласия цветов, лишь бы блестело и пестрело!.. не имели понятия о том, чтоб платье сидело хорошо и т. д. Русские красавицы, как и красавицы всех времен и народов, точно также очень много заботились о том, чтобы нарядится к лицу, и нарядиться со вкусом и изяществом, как этот вкус и изящество сознавались в их время. Вкус и понятия изящного и красивого по отношению к одежде вопрос весьма сложный и весьма спорный, так что не разобравши в подробности всего дела, едва ли можно выводить решительные заключения. Необходимо прежде всего раскрыть основы и все условия, какие способствовали в известное время образованию того или другого вида эстетических представлений и вкусов.
Уже давно решено, что достоинство вкусов трудно оспаривать и нельзя не согласиться, что вкусы, управляющие повседневными мелочами жизни, суть только выразители известной минуты в развитии эстетических, а также и нравственных идей и представлений у того или другого народа. В деле вкуса нравственные идеи имеют даже преобладающее значение. Нравы же в своих мелочах преходят, видоизменяются, как и все то, что именуем жизнью; а вместе с ними преходят и видоизменяются и вкусы, чему самым выразительным доказательством служат наши моды, которые так нравятся в свое время и становятся потом так нелепы и смешны. В этом отношении с такою же долею правды можно судить, упрекая в отсутствии вкуса, даже рассудка, обо всякой старой моде. С точки зрения наших мод мы засудим конечно все, что с ними не согласуется. Но старинное народное платье, которое было носимо не месяцы или только годы, а целые столетия, всегда отличается несравненно в меньшей степени разными нелепостями и неразумием вкуса. Его покрой и характер убора установляется и обрабатывается под влиянием самой культуры народа и потому в нем лежит всегда какая либо очень разумная основа, которая дает ему многие черты отвечающие вкусам всякого времени, след. вообще отвечающие закону изящного, не говоря уже о том, что старинное народное платье вместе с тем отвечает всегда и климатическим условиям страны.
Изучая старинные русские вкусы в женском наряде, мы встречаемся здесь с предметами, которые навсегда останутся наилучшим убором красоты, каковы напр. дорогие меха, жемчуг, золото и шелковые ткани, атласы, бархаты. Особенностью этих вкусов, для наших глаз конечно, является излишняя пестрота или в сущности цветность наряда. Но яркая жизнь старины, даже в нравственных делах, требовала всего яркого и во всей внешней обстановке. Она в женском наряде, как видим, особенно предпочитала теплый, жаркий, живой колорит, что было совершенною необходимостью для обстановки живого здорового румяного лица, которое почиталось высшим идеалом красоты. Романтические темы, неземные созданья, т. е. красоты — мечты, отвлеченности, в роде античных беломраморных статуй, старине были недомыслимы. При том и античные статуи, как доказывают, были тоже расписываемы красками для живства. Таким образом наша старина, предпочитая в красоте тоже самое живство, ни сколько не отставала в своих идеалах от всех других своих товарищей по древности. В ней только быть может уж слишком долго сохранялись самые первоначальные и первобытные вкусы по этому предмету. В уборах одежды она очень любила напр. сочетание цветов, напоминавшее египетскую древность; лазоревое платье она окаймляла по подолу червчатою, алою или желтою тканью, желтый цвет ставила рядом с зеленым или синим, голубым и т. п.
Все это обозначало только глубокую древность вкуса, но ни как не безвкусие, ибо нередко и самые моды попадают на тот же след в разных прикрасах наряда.
За такое свойство или за такой характер наших старинных вкусов иные причисляют нашу старину к разряду культур восточных, азиатских. Есть мнение, что даже весь свой старинный костюм мы заимствовали у татар; да и на наши теперешние глаза старинная русская женская одежда прямо является татарскою. Но обманчивое сходство объясняется только тем, что у теперешних татар употребляются в одеждах золотные ткани, парчи, и мы забываем, что было время, когда вся Европа носила такие же ткани, что большею частью они и привозились к нам из той же Европы.
Действительно, наш допетровский костюм общим своим характером приближает нас больше к Азии, чем к Европе. Но это нисколько не доказывает, что он был когда-то заимствован у того или другого азиатского народа. Напротив это доказывает только его глубочайшую древность, недосягаемую для исследователя, когда такой костюм был общим для многих народностей и азиатских и европейских, обитавших в той же климатической полосе. Самые названия напр. кафтан и др., сходные с татарскими, турецкими, сходны также и с греческими (????????) и указывают только на один общий источник их происхождения, разумеется из Азии, откуда идут и древние народы и древние языки. Нельзя думать, чтобы и наша народность, перенеся в Европу свой древнейший язык, не перенесла в тоже время и костюма с его названиями. Родились мы и были одеты конечно в незапамятное время, и происхождение нашего костюма, особенно в главнейших его очертаниях, необходимо отыскивать в той же стране, где образовался и наш древнейший язык. Само собою разумеется что бывали и заимствования; но они всегда ограничивались лишь теми частями и формами, которые являлись как бы знаками или выразителями новых идей и стаю быть новых форм развития и жизни. Являлось особое сословие военное; по необходимости оно усваивало себе и различные знаки своего особого призвания и заимствовало их оттуда, где находило их уже в полном употреблении. Явилась идея княжеского, а впоследствии царского достоинства, она точно также по необходимости брала свои знаки оттуда, где это достоинство было облечено уже в полный его наряд. Таким образом немалая доля нашего старого костюма была заимствована у византийских греков и принадлежала в свое время к общей для всей Европы формам одежды, каков именно и был царский или княжеский наряд, сначала устраиваемый везде по византийским образцам, заимствованным в свою очередь у древних царей востока. Потом мы остались на месте, а европейская культура ушла дальше; мы таким образом и остались с восточным, азиатским, а в сущности с самым древнейшим обликом во всем нашем развитии. Вот почему те же европейцы, приезжавшие к нам, в XVI и XVII ст., писали единогласно (Флетчер, Олеарий, Лизек), что русская одежда весьма сходна с греческою.
Особенно значительно в этом случае свидетельство Олеария, который путешествовал и по татарским землям в Персию, след. мог основательно судить о сходстве русской одежды с татарскою. На самом деле, от татар мы могли заимствовать разве только некоторые незначительные частя нашего костюма, которые всегда и обозначались в названиях татарскими, ибо, скажем опять, одеты мы были задолго до появления татар и во всякое время крепко держались своей старины, не допуская в ней больших изменений. Скорее наоборот, татары должны были заимствовать от нас некоторые наши кафтаны, ибо в XVI и XVII ст. мы постоянно их одевали своим платьем в виде даров или поминков, заменивших ордынскую подать; точно также, как в туже эпоху мы постоянно одевали своим платьем и сибирских инородцев, у которых у женщин до сих пор остаются в употреблении наши женские красные суконные шубки XVII ст. Так точно в свое время наших первых князей и дружинников одевали своими даже царскими одеждами византийские императоры, о чем свидетельствует Константин Багрянородный, советуя своему сыну Роману прекратить этот постыдный обычай и рассказывать варварам, что царские одежды делаются не человеческими руками, что получены они еще Константином Великим от ангела с небес, всегда хранятся в Софийской церкви и кто из императоров станет их носить в обыкновенное, не торжественное время или дарить ими кого-либо, тот будет проклят. Если такая ложь требовалась для того, чтобы по возможности охранить перед варварами достоинство царского наряда, не вводя его в употребление между ними, то без сомнения, прочие, так сказать, рядовые богатые византийские одежды и уборы принадлежали к самым обычным подаркам для наших варваров. Таким образом наиболее богатый костюм первых русских князей и их дружинников, а след. и их жен, должен был установятся по византийским образцам и в отношении своих видов несколько отделиться от костюма народного. Близкие сношения с Византией естественно много способствовали тому, что всякие мелочи ее культуры легко и свободно переносились в наш быт. Константинополь в свое время был тем же Парижем не для одной русской земли. Богатая и роскошная обстановка его быта представлялась для всех окружавших его варваров образцом наиболее изящной, т. е. богатой жизни и особенно в отношении костюма, который поэтому, если не вполне, то наиболее видными частями водворялся повсюду. Этот-то костюм, частью заимствованный у византийцев а частью украшаемый в подражание их образцам, составил тот особый выбор одежд, который исключительно употреблялся княжеским и боярским, вообще знатным и богатым сословием допетровской Руси и был потом упразднен реформами Петра. Что с древнейшего времени оставалось в нем в собственном смысле народного или всенародного, то сохраняется и до сих пор в народе, а все сословное, принадлежавшее княжеской и боярской культуре, совсем утратилось с преобразованием самой культуры по европейским образцам.
Нельзя однако в этом отношении забывать и влияния на наш костюм со стороны северной Европы, через варягов, а в последующее время чрез новгородские торговые связи. По крайней мере с одеждами норманнскими встречается в наших одеждах довольно сходного, частью в общем, а также и в частностях.
Но румяны, белила, сурмилы, подкрашивание глаз и прочее тому подобное, все это мы заимствовали с востока, непременно у византийских красавиц и если не прежде, то по крайней мере еще во времена Ольги, ибо при ней русские женщины собственным очами могли любоваться красотою греческой обстановки. В ее путешествии в Царьград, сопутствовали ей 6 (или 16) родственниц и 18 приспешниц (женщин служебных), обедавших также, как и княгиня, в царских палатах и получивших царские дары [227].
И нет сомнения, что это был не первым, да и не последний пример пребывания русских женщин в Константинополе. Оттуда же наши красавицы заимствовали, если не самую кику, то ее княжескую или царственную форму с ее особыми украшениями, именно рясами, длинными жемчужными прядями, ниспадавшими к плечам по обоим сторонам этого головного убора. Такие рясы были носимы в Византии, не только царицами, но и царями на царских венцах, как это видно на их монетах и на других древних изображениях византийских царей и цариц. Точно такой же головной убор существовал еще раньше в греческих черноморских колониях, именно в стране Киммерийского Босфора, где, на Таманском полуострове, в древнем царстве Фаногорийском, нам случилось в 1864 г. открыть подобный убор в гробнице тамошней царицы или, как доказывают, жрицы богини Деметры (IV века до Р. X.) [228]. Он состоял из золотой кики, золотого начельника в виде волнистых волос и золотых же ряс в виде больших блях с сетчатыми длинными подвесками, тоже золотыми. Для нас в этом случае очень важно лишь то, что форма убора и его составные части имеют много сходного с такими же уборами русскими XVI и XVII ст., а это указывает вообще на глубокую древность нашего убора и может отдалять его происхождение даже и за эпоху наших сношений с Византиею.
Точно также одна из женских одежд с очень широкими и длинными рукавами, всегда роскошно украшаемыми золотым шитьем, именно летник, по своему покрою тоже много напоминает подобные же одежды византийские, в которых изображаются тамошние цари и царицы. Первообраз такой одежды (саккос) можно указать даже на изображениях в катакомбах Рима, относимых к первым векам христианства, не говоря о сходных изображениях последующего времени. В XIII в. Рубруквис обозначил, что русская одежда вообще сходствовала с одеждою народов западной Европы. Мы не имеем возможности удаляться в подробные сравнительные разыскания по этому предмету и желаем только обозначить сходство нашего старинного костюма с древнейшими образцами византийскими, а частью и с средневековыми западноевропейскими. Мы ограничиваем свою задачу лишь посильным объяснением собственной древности, после чего доступнее будут и сравнительные исследования и выводы.
Как бы ни было, но Византия имела значительную долю влияния именно на женский наш костюм, по крайней мере в том его составе, который принадлежал верхнему народному слою древней Руси, княжескому и боярскому, или вообще, как мы говорили, знатной и богатой среде. Здесь это влияние выразилось известною постническою идеей, подчинившей им целям даже и покрой женской одежды.
Идеал постницы, на котором воспитывалось и оканчивало жизнь наше старинное женское племя, смотрел вообще на красоту, как на запрещенный плод и поучал убегать ее обольщений, как великой греховной напасти. Он спрятал ее в терем, чтобы не смущался ею мир, чтобы и она не прельщалась красотою мира; он неутомимо следил за нею наблюдал каждый ее шаг с целью отстранить от нее и малейший соблазн убора и наряда или какого бы то ни было лукавства (кокетства) в отношении умножения ее прелестей. По естественным и впрочем исключительным причинам он, некоторую свободу в уборе и наряде с целью возвысить красоту, благословлял только возрасту невест, которые по крайней мере могли носить открытые волосы. Этим обозначалась и известная доля женской свободы в девическом возрасте. Напротив замужняя женщина, по слову Апостола, становившаяся под власть мужа, должна была навсегда спрятать свои волосы, ибо не муж от жены, а жена от мужа, и не муж создан для жены, а жена для мужа, посему и должна женщина иметь покрывало на голове, в знак власти над нею [229]. Кроме того покрывало вообще обозначало стыдливость и целомудрие, поэтому для постнических идей оно являлось необходимым и неизменным условием и сохранить и выразить свою нравственную чистоту. Для женщины не было большого срама и бесчестья, как всенародно опростоволоситься, т. е. раскрыть свои волосы пред глазами общества. Целомудренное значение покрова распространилось и на покрой всей одежды, которая в сущности представляла тот же постнический покров для всего тела. В одежде постнические идеи заботливо старались совсем скрыть талию и весь женский бюст и торс, разрешив употребление пояса лишь в одеждах нижних, домашних, каковы были сорочки [230] и устранив во всех верхних выходных одеждах даже и малую складку, какая могла способствовать хоть малой обрисовке лебединой груди или вообще талии.
Самый пояс на сорочках был носим, как символ целомудрия и благочестия и вовсе не служил средством придавать стану большую стройность и красоту. Появляться в каких либо случаях без пояса на сорочке значило обнаруживать свой разврат. Так могла поступать только молодая Марина Игнатьевна: она, призывая в свой терем Змея Горыныча, высовывалась по пояс в окно в одной рубашке без пояса. Так бегала по широкому двору Настасья Королевична, во единой рубашечке без пояса, — когда спасала своего милого Дуная. Вообще ходить распояской во всяком случае почиталось грехом. Распоясаны были только одни верхние одежды с тою целью, как мы сказали, чтобы не обнаружить ни одною складкою каких либо частей тела. Все-такия одежды имели один покрой той же сорочки, т. е. простого полотнища, расставленного, где необходимо, клиньями, и у некоторых разрезанного спереди на полы, при чем ворот у всех возвышался до самой шеи. Таким образом лиф был совсем изгнан из покроя женских одежд, а с ним, конечно, была удалена и вся красота женского наряда, ибо лиф в одежде есть непосредственный и существенный выразитель всего изящного одежды. Естественная потребность нравиться, быть красивою, изящною, т. е. естественная потребность изящного в костюме была ограничена, стеснена, а потому вместо эстетических духовных идеальных представлений о красоте явились представления исключительно материальные, представления об одних лишь физических ее достоинствах. Просторно сидевшие и длинные до пят платна по необходимости сводили понятия о красивой изящной фигуре на понятия о дородной фигуре, что на самом деле почиталось одним из достоинств старинной женской красоты; так как другим ее достоинством был высокий рост, которому те же длинные платна без всякой кринолинной пышности в подоле придавали конечно еще большую высоту, и тем дорисовывали идеал красивой фигуры по старинным понятиям.
Однако ж необходимо заметить, что суждения о нашем старинном женском костюме, именно об отсутствии в нем живописной красоты или вообще рисунка женской фигуры, не имеют достаточных оснований делать об этом решительные, окончательные заключения по той причине, что нет у нас перед глазами, как говорится, живой натуры. Нам известны большею частью рисунки древних одежд только иконописные, где и в платье, как в самых фигурах и особенно в позах столько же натуры, сколько натуры вообще находим в древней иконописи. Иконописец даже страшился изобразить что либо натурально, а тем более страшился изображать натурально женскую фигуру с ее одеждою, дабы не ввести зрителя в прелесть сатанинскую. Не говорим о том что он вовсе не умел рисовать и особенно не удавались ему предметы живые, одушевленные. Символизм, условность его рисунка, рабски переводившего одни только старые образцы неспособны были воспроизвести ни одной натуральной черты, ни в лицах, ни в наряде. Желая обозначить пышность или складки костюма, он чертил совокупность известных линий однажды навсегда усвоенных и приспособленных для этой цели (рис. V, 3, 4). Он не мог размышлять не только о натуре, но вообще о школьной правильности рисунка в теперешнем смысле, ибо у него были свои, чисто условные, понятия об этой правильности, от которых он, как знающий и опытный художник, никогда не отступал. Изо всего этого выходило то, что иконописцы не только не оставили нам изображений, деланных, как они говорили, с живства, но и нарисованные ими изображения от руки они большею частью передавали без всяких характерных оттенков, плоско и стерто, указывая лишь одни общие наиболее типичные формы древнего костюма. Словом сказать из этих иконописных изображений мы получаем очень скудные представления о живом действительности старого костюма, даже в его общих формах, не говоря о полноте разных предметов наряда, а тем более о разных подробностях, о которых находим сведения в старинных описях и вовсе не находим их в оставшихся рисунках. Здесь старое русское художество не только ни чем не послужило старой действительности, но своими чисто ремесленными, условными, рабскими приемами даже обезобразило ее в наших глазах до последней степени. Совсем не то было на западе, отчего тамошний средневековой костюм представляется не только в своей действительной, но во многом даже и приукрашенной красоте. Тамошние художники, напротив, всегда идеализировали современную им действительность, не мертвою формою, а живою натурою: покрывали ее чертами не только правильного, но и изящного рисунка. Даже и в древнее время, при несовершенстве искусства, в их грубых изображениях мы все-таки встречаемся с более или менее правдивым и: выразительным живством и в постановке фигуры и в драпировке одежды. Искусство всегда лучший и вернейший выразитель жизни и всегда в своих произведениях очень многое дает для правильного ее понимания. Ложный путь, по которому следовало наше древнее художество, не только отнял у него здоровые силы, лишил совсем развития, но и нам передал искаженные представления о прожитом нашем быте, так что не об одном костюме, но о всей нашей истории мы теперь думаем не иначе, как о сухой безжизненной форме. Прилагая в конце книги рисунки старого женского костюма, мы должны заметить, что это только простые снимки изображений, необходимые для пояснения наших описаний.
* * *
Переходя к описанию допетровского женского наряда, мы в настоящем случае, ограничиваемся только предметами, которые входили в состав наряда цариц и взрослых царевен в XVI и XVII ст. и касаемся общего описания одежд лишь настолько, чтобы объяснить частности, принадлежавшие собственно царскому быту. Это вообще предмет очень дробный и мелочный и потому требует рассмотрения по крайней мере по сословным отделам, ибо в каждом сословном кругу он представлял свои видоизменения.
Само собою разумеется, что царицын быт, как высший порядок жизни, заключал в себе и все общие, т. е. основные черты древних нарядов и уборов. Так и в царском быту, как и во всенародном, взрослые девицы носили волосы открытыми и распущенными по плечам, при чем в достаточном и знатном быту, а след. и в царском, волоса бывали завиты, как говорит Корб «с великолепным изяществом в искусственные кудри». Это можно заметить и на современных изображениях, рис. I, II, III, V.
Другой род волосного убора, столь же обыкновенный, даже и теперь в простом быту, заключался в том, что волосы заплетали в одну косу или в две косы, которые и ниспадали назади к плечам и по спине. При этом в концы кос вплетались ленты или же бахрома, а иногда прикреплялась золотая кисть или подвеска. Это был косник или накосник. На рисунке VIII, 2, изображен такой убор в две косы с косниками. Но здесь же мы видим, что вместе с косами остаются и распущенные по сторонам волосы. Действительно ли употреблялся и в этом виде волосной убор, сказать не можем; но знаем что, напр. при венцах, корунах и киках у царевен всегда подавался и косник, который составлял даже принадлежность этих уборов и описывался, как составная их часть. Между тем царевны в венцах видимы тоже с распущенными по сторонам волосами. Можно полагать что по сторонам оставлялись только пряди волос, завитых в локоны, ибо локоны были очень употребительны в детском уборе и даже в уборе замужних женщины, именно цариц, рис. I и II.
По свидетельству Болтина «косу заплетали сколь можно слабее, дабы была она шире, разделив волосы на множество прядей и перевив их золотыми нитками» (упомянем, что подблюдная святочная песня поет: русу косу плетучи, шелком первиваючи, златом приплетаючи); а у богатых на сии нитки нанизывался жемчуг. Потребно было искусство и привычка хорошо заплесть косу и чтоб она закрывала всю шею от самых ушей и низвешиваясь по спине, постепенно сужалась до самого косника. Таким образом заплетенная коса представляла вид решетки искусно связанной [231]
Косник или накосник состоял главным образом из кисти шелковой, золотной или жемчужной, непременно с золотною или жемчужною ворворкою, как называлась верхняя связка кисти, скрепдявшая в одном узле ее нити и состоявшая обыкновенно из плетенья или вязанья, которое и представляло ворворку [232]При устройстве косника эта ворворка или кистевая связка получала разнообразную форму, которая поэтому и приобретала отдельно название косника в собственном смысле. В богатом наряде она делалась даже из металла, из золотой или серебряной цки, дощечки или листа различной формы, к которой и прикреплялась необходимая кисть. Иногда эта цка устраивалась с тремя ворворками и двумя кистями; одна ворворка в таком случае помещалась вверху двух других и служила для них связью. Косник вплетался в косу посредством снурка ипожилин (Матер. стр. 113), которые находились вверху основной ворворки.
Болтин описывает старинный косник «треугольником в два или три вершка шириною, сделанным из картузной бумаги, обшитой шелковою тканью и унизанной в узор жемчугом и каменьями; привязывался он к концу косы одним углом». Из предыдущих указаний также видно, что косник и в виде кисти или какой либо цки делался также треугольником.
Для сохранения в порядке ниспадавших по плечам волос, являлась необходимою перевязка, какую видим на рис. III, 6. Это в обыкновенном повседневном употреблении была простая шелковая или золотная неширокая лента. Само собою разумеется, что она служила также и весьма красивым убором для головы, выделяя своим цветом, прибранным к лицу, или своими украшениями из золота, жемчуга и дорогих камней, еще сильнее белизну, румяность и вообще красоту лица и волос. Очень естественно также, что в вырезке по краям она получала разнообразную форму, какая наиболее нравилась. Так у царевны Татьяны М. (12 лет) была перевязка низаная с городы; у царевны Анны М. (22 лет) упоминается перевязочка низаная жемчужная с каменьи. Кроме того иногда налобная, передняя часть перевязки устроивалась с большим богатством в виде какого либо узорочного узла или фигуры. Такой перевязке присваивалось преимущественное название чела, челки, как особого налобного украшения. Чело упоминается еще в духовной Калиты 1328 г. В числе даров дочери своей, князь Верейский (1486 г.) упоминает челку, низану великим жемчугом [233]. В простонародном быту самая перевязка-лента носила название начелка, начельника, очелка, также повязки и повязи; таким образом с именем перевязки соединяется смысл вообще головного начельного убора, который мог иметь весьма разнообразную форму.
Перевязка-лента обращалась в особый убор с именем чела или очелья и вообще повязки, когда устраивалась из более или менее широкой каймы, огибавшей чело стоймя на ребро, причем начельная часть делалась обыкновенно шире или выше, в роде кики, а концы сходили назад обрезами в виде зубцов или постепенно (серповидно) уменьшались до ширины простой перевязочной тесьмы. Эти концы связывались назади широкими лентами, ниспадавшими вниз по спине в виде лопастей, рис. VII, 3.
Можно полагать, что подобная повязка в XV веке называлась челом кичным, ибо в передней части она стояла на голове или возвышалась кикою. Впрочем чело кичное могло в действительности обозначать и одну только переднюю цку или доску самой кики.
Повязка, устроенная сплошною, напр. жемчужною, каймою вокруг головы, называлась венком. Особый вид венка, который делался обыкновенно из металлической цки и прорезывался насквозь каким либо узором с городками или зубцами вверху, назывался венцом. Венцу с городы, т. е. с острыми углами вокруг, присвоено было царственное значение, ибо он и делан был по образцу древнейших царских венцов, в каких цари и царицы, особенно восточные изображались на монетах и др. памятниках. Такой венец употреблялся у нас исключительно в девичьем уборе, по той причине, что его носили только на открытых волосах. Нет сомнения, как девичий убор, оп существовал еще в древнем княжеском быту: удельный Верейский князь Михайло Андреевич в 1486 г. пожаловал дал дочери своей (Марье) «венец царьской с городы да с яхонты да с лалы да с зерни с великими; другой венок низан великим жемчугом» [234]. В XVI и XVII ст. венец составляет необходимый убор царевен с малого возраста и государевых невест, когда они нарекались царевнами. На рисунках II, III видим, что венцы надевались без всякого другого убора, принадлежащего к тому же наряду, каковы были рясы, подниз, косник или накосник. Однако ж в описях казны царевен эти принадлежности наряда описываются вместе с венцом, как его составные части, а потому должно заключить, что рисунки изображают наряд не вполне. — Удельный князь Верейский, отдал дочери (1486 г.) вместе с венцом царским между прочим и «рясы с яхонты да с лалы, колтки золоты с яхонты». Рясами, как увидим, назывались длинные пряди из жемчугу, каменьев с сережными кольцами и колтами, привешиваемые по сторонам венца. Поднизь в собственном смысле была начельником и прикладывалась к венцу с передней, налобной его стороны в виде перевязки или в виде сетки с жемчужными или золотыми висюльками по нижнему краю.
Свадебный венец царицы Евдокии Лук., носимый ею, когда она наречена была невестою-царевною, и хранившийся потом в ее казне в коробье новгородской за печатью ее свекрови иноки Марфы Ив., описан коротко: «венец с каменьи и с жемчуги», с отметкою, сделанною впоследствии, что в 1629 г. июля 5 «сее коробью и с венцом отнес ко государю в хоромы Фед. Ст. Стрешнев»; и потом, что в 1629 г. авг. 30, сее коробью и венец принес (в казну) от государя из хором В. И. Стрешнев, а сказал, что с того венца снято с городов для государева дела каменье да выпорото у венца из косника 5 запон золоты с каменьи».
Полный наряд венца описан у малолетней царевны Ирины Мих. У ней был «венец теремчат о десяти верхех делан по золотой же травы прорезные с финифты с розными, а в венде в нижних теремах в золотых гнездех три яхонта червчеты гранены да три яхонта лазоревы да четыре изумруда гранены; да в верхних теремах в золотых же гнездех четыре яхонта червчеты да три яхонта лазоревы да три изумруда четвероуголны; около верхних и нижних теремов и на низу обнизано жемчюгом; по верх теремов на спнях десять зерен гурмыцких. Подложен тафтою червчатою. — Подниз по отласу по червчатому низана жемчугом большим и середним; меж жемчугу звездки золоты; у поднизи в пяти репьях жемчужных 5 гнезд золоты четвероугольны; а в гнездех 3 яхонты червчеты да 2 изумруда; по сторонам у поднизи ино репейку жемчужному, а в них 2 изумрудца невелики; да меж больших репьев 4 репьи жемчужных без каменья; у поднизи на привесках 31 зерно гурмыцких на золотых спнях. Рясы жемчужные, у ряс колодочки и колца серебрены золочены с финифтом с червчетым; меж ряс и по концом 6 яхонтов лазоревых да 6 лалов. Косник по цке серебреной золоченой низан жемчугом репьи; ворворка у косника низана жемчугом, кисть золота с шолком с червчатым».
Что значит теремчат и что означают здесь терема, определительно сказать не можем, ибо не знаем типической фигуры в украшениях, которая носила название терема. Она могла представлять род шатровых башенок и вообще видимо, что это были тоже зубцы расположенные в два яруса и украшенные вперемешку яхонтами и изумрудами, а на верхах жемчужинами.
В 1636 г. генв. 24 на крестины царевны Татьяны, царь Михаил пожаловал дщери своей царевне Ирине новый венец золот с городы, по нем травы золоты прорезные с финифты с розными; у венца в городех и меж городов 96 алмазов да 109 лалов. Накосник по цке серебреной золоченой низан жемчугом большим, на конце у накосника три ворворки обнизаны жемчугом; в кистей место низано жемчугом мелким, по концам перепелы серебрены золочены, подложен тафтою жолтою. Лагалище на венце деревяное оклеено кожею с поталью». Отметка: 1641 г. генв. 14 от сего венца накосник отпорола боярыня княгиня Марья Хованская и взяла к царице в хоромы», где вероятно был пришит к венцу другой «косникь по цке серебреной золоченой низан жемчугом, меж жемчугу 4 изумруда да 2 яхонта лазоревы да 5 лалов; три ворворки да две кисти жемчужные». В описи при этом отмечено: на венце один город в хоромех сломлен.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.