Глава пятая 22 ИЮНЯ 1941 ГОДА
Глава пятая
22 ИЮНЯ 1941 ГОДА
Выступление Молотова. – Выступление Сталина. – Рассказ Б. В. Курлина о войне. – Военное положение. – Повинности военного времени. – Судьба играет человеком, или Как Гитлер подложил свинью одному заключенному Таганской тюрьмы. – Бомбежки. – Затемнение и бомбоубежища. – Дельные советы. – Женщины вместо мужчин. – Эвакуация сумасшедших. – Мародеры. – Наведение порядка. – Драконовские законы. – Паника в Москве и о том, кто и как ею пользовался. – Осадное положение. – Сталин о причинах наших неудач
Рано утром, на рассвете,
Когда мирно спали дети,
Гитлер дал войскам приказ…
Эти строки стихотворения, которое мы учили в первых классах послевоенной школы, запомнились мне на всю жизнь. Пройдет еще много-много лет, а мы все будем вспоминать этот день, наверное, самый страшный день в истории нашей Родины – 22 июня 1941 года. В 12 часов 15 минут жизнь в Москве остановилась. По радио выступал Молотов. Еще недавно он объявлял о начале войны с белофиннами. И вот теперь снова: «Граждане, гражданки Советского Союза…» Застывшие у репродукторов и громкоговорителей, в домах и на улицах, граждане и гражданки поняли: сегодня началась война и война пострашнее той, начавшейся в 1939-м. Люди услышали о вероломном нападении на нашу страну фашистской Германии. На улице Горького в толпе, стоящей под рупором громкоговорителя, мальчик лет семи спрашивал маму:
– Мама, что такое велоромный?
– Отстань, не знаю, – отвечала напуганная мать.
К мальчику наклонился мужчина в очках и сказал, разделяя слова:
– Не велоромный, а вераломный, который веру ломает, понял?
– Вот веру-то сломали, Бог и наказал, – вмешалась старушка.
– Да не ту, мать, веру, – оборвал ее мужик с мешком, – веру не в Бога, а в договор о дружбе с немцами. Вот какую веру!
– Да кто ж ему, ироду, верил? – возмутилась старушка.
Тут заговорили на разные голоса разные люди:
– Нашли кому верить.
– Ничего, ему, гаду, победы не видать. Бог его накажет за его коварство.
– С обмана начал, значит, боится нас.
– Мы в четырнадцатом им войну объявили, как порядочные, а они…
– Вот делай после этого добро людям…
– В четырнадцатом они на нас первые напали.
– Тем более.
Много в тот день было передумано и сказано, но главным было то, что обвалились надежды, рухнули планы, разверзлась пропасть между сегодня и вчера. Да, еще вчера «Правда» в рубрике «В последний час» сообщала о бомбардировках Бенгази, а сегодня уже бомбят нас! При чем тут Бенгази, где это Бенгази?… Ждали «Вечерку», «Вечерка» не вышла.
На следующее утро вышла «Правда». В ней выступление Молотова. Его читали, не веря ушам. Последние слова: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами» немного успокаивали. Сколько войн пережили, авось, и эту переживем.
А жизнь на улицах Москвы продолжалась и 22 июня. На Пушкинской площади цвели белые лилии, яркие тюльпаны и пионы, люди несли свежую сирень, у касс кинотеатров стояли очереди, в парке имени Горького гуляла молодежь, заканчивалось последнее воскресенье «мирной передышки» нашей страны.
Радио играло бравурные военные марши, а москвичи выстраивались у магазинов в очереди за продуктами и снимали со счетов в сберкассах свои вклады. Вскоре, правда, вклады заморозили, разрешили снимать с них ежемесячно не более 200–300 рублей.
На заводах, фабриках, в учреждениях и учебных заведениях города шли митинги. На одном из них, в Центральном универмаге, его директор по фамилии Немой кричал в микрофон: «Каждый из нас прекрасно знает, что это выступил не германский народ против русского народа, а фашистские заправилы в лице подлой собаки – Гитлера, который пытается поработить весь советский народ, как он поработил другие страны Европы». Тут кто-то крикнул из толпы: «Смерть немецким варварам!», поставив ударение в последнем слове на второй слог. Зал зашумел. Когда шум стих, Немой заговорил снова. «Призываю вас, товарищи, – сказал он, – к повышению бдительности. Дадим самый решительный отпор всем нытикам и паникерам, которые, поддаваясь слухам, устраивают очереди у продуктовых магазинов и тем самым играют на руку врагу, сплотимся вокруг партии и правительства, вокруг нашего любимого вождя товарища Сталина. С именем Сталина мы непобедимы!»
Все ждали выступления любимого вождя, надеялись, что он все разъяснит, успокоит, но он молчал.
3 июля дождались, он наконец выступил. Начал хорошо: «Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота, к вам обращаюсь я, друзья мои!» – душевный зачин дошел до самого сердца. Потом он сказал: «Как могло случиться, что наша славная Красная армия сдала фашистским войскам ряд наших городов и районов? Это объясняется главным образом тем, что война началась при выгодных условиях для немецких войск и невыгодных для советских войск. Войска Германии, как страны, ведущей войну, были целиком отмобилизованы, и 170 дивизий, брошенных Германией против СССР, находились в полной боевой готовности, ожидая лишь сигнала для вторжения, тогда как советским войскам нужно было отмобилизоваться и придвинуться к границам. Некоторое значение имело и то обстоятельство, что фашистская Германия неожиданно и вероломно нарушила пакт о ненападении, заключенный в 1939 году между нею и СССР».
«Ну, теперь погоним гадов!» – подумали некоторые, слушая речь Сталина. «Нам отмобилизоваться – что подпоясаться», – поддержали другие.
Речь свою Сталин закончил словами: «Комитет обороны… призывает весь народ сплотиться вокруг партии Ленина-Сталина, вокруг советского правительства». Все поняли – сплотиться надо вокруг Сталина. С этого дня он стал не только вождем и учителем, но и надеждой народа, а это выше любого из титулов.
И все-таки обидно… Только стали жить прилично… и вдруг… «Вставай, страна огромная!» Озноб… Дрожь… Как быстро появилась эта песня, ее что, заранее сочинили? Неужели на этой войне кончится вся наша история, кончится социализм, за который пролито столько крови, и никогда, даже издали, мы не увидим вершин коммунизма?
А что же там, на границе? Неужто мы так и не отогнали от нее фашистов?
Страшно было подумать, что мы вот тут сидим за столом, в своем доме, разговариваем, пьем чай, а враг уже идет по нашей земле, идет убивать нас и грабить наши дома.
Но каким бы невероятным ни казалось случившееся – оно было, и было не во сне, а наяву. Вот что рассказал мне о тех днях Борис Васильевич Курлин, служивший тогда на границе:
«В 1940 году, когда Прибалтика стала нашей, направили меня служить в пятую дивизию одиннадцатой армии. Часть наша располагалась в бывших литовских казармах в Паневежисе на Немане. Мне, как старшему лейтенанту, отвели особняк. Жизнь в Паневежисе напоминала жизнь в бывшей буржуазной Литве. Крестьяне жили на хуторах, было много дешевых продуктов.
В начале мая 1941 года мы выехали в лагеря, которые находились в шестидесяти-семидесяти километрах от границы с немцами, которые тогда уже заняли Польшу, а 17 мая с топографическим отрядом я был уже на границе. Там десятки тысяч строителей возводили укрепления. Первую линию обороны строили наши, были они без оружия, с учебными винтовками. Другие линии строили литовцы.
Как-то в мае на нашу «укрепзону» приехала сухопарая женщина из Москвы – лектор. Собрали людей. Она сказала: «Всё рисуете, – имея, наверное, в виду наши топографические изыскания, – а пора заняться конкретными делами. Не сегодня завтра будет война».
И действительно, мы часто видели полеты немецкой авиации, наблюдали концентрацию войск, шум танков. 20 июня на нашем участке границы появился перебежчик от немцев – литовец. Он сказал, что нас ненавидит, но любит Литву, а поэтому хочет предупредить, что 22 июня начнется война. Об этом им объявили офицеры, и по этому поводу у немцев уже проводились банкеты. Мы передали перебежчика в штаб дивизии.
21 июня была суббота. Мы поработали, потом начальник топографического отряда уехал. Перед отъездом он мне сказал, чтобы завтра, то есть 22 июня, я отпустил ребят в увольнение.
В три часа сорок минут утра на нас обрушился шквал огня. Стреляли по нашим, знали, где они находятся. Два наших полка заняли линию обороны. Армейская группировка говорила, чтобы не ввязываться в провокацию. Я по рации, без шифра, связался со штабом, сказал, чтобы подготовились к обороне, объявив первую мобилизационную готовность. А нам все давали команды «не ввязываться». Потом, для поддержания духа, стали передавать, что наши войска в другом месте наступают. Я увидел, как над нами прошли тридцать наших фанерных туполевских бомбардировщиков «ТБ-3». Они сбросили бомбы, потом налетели семнадцать «мессершмиттов» и сбили их. Наши летчики выбрасывались на парашютах, а немцы их из самолетов расстреливали. Больше мы наших бомбардировщиков не видели до сентября 1942 года. Многие наши аэродромы не охранялись зенитками, и уничтожить их немцам было нетрудно… Я не думал тогда, что нас разобьют, но смерть ждал каждый день. Мы шесть часов держали оборону. Немцы двигались по дороге, а наш дивизион (двенадцать орудий) бил по этой дороге. Немцы пытались нас обойти. Мы стали отходить. Похоронные команды хоронили убитых, собирали у них медальоны. Строители – русские и литовцы – шли без оружия, их были тысячи, но защищаться они не могли. В первый день мы отступили на двести километров. Попали в окружение. Отходили с боями. По ночам на востоке взлетали ракеты, там уже были немцы. Недалеко от Паневежиса, в лесу, встретились с националистами (шаулистами). Был бой. Они отступили. Мы на них израсходовали все снаряды и горючее. У моста встретился провокатор – немец в советской форме. Он остановил нас и сказал, что есть приказ: мост взорвать, а нам идти в обход. Он также сказал, что отряду поручено уничтожить семьи советских офицеров, чтобы они не попали к немцам. В это время налетела немецкая авиация, и нам досталось. Командир гаубичного полка полковник Александров велел сбросить трактора с пушками в Неман. Провокатора застрелили, а когда войска перешли Неман, мост взорвали. В Паневежисе было все разграблено. Там побывали немцы. Трупов было много. На высоком заборе, на остром штыре, висела жена одного нашего командира. Железный прут ей впился в шею, низ был оголен. На трупах русских женщин было написано, что это жены командиров и что впредь с ними будут так обращаться. В Паневежисе, как только мы заехали за костел, в нас стали стрелять националисты. Стреляли из окон. Били из пулеметов. Вся линия простреливалась. Я предложил бить по ним из зенитных установок. Как дали, так их стрельба и кончилась. В конце Паневежиса есть маленький костел. Около него, видим, стоит молодой ксендз и машет нам рукой. Я хотел его пристрелить, но меня один лейтенант отговорил.
За Паневежисом, в лесу, были наши беженцы. Лес кишел людьми и вещами. Женщины, дети, сундуки, корзины… Мы на опушке заняли оборону. Минут через сорок появились немецкие танкетки, начался бой. Бой был очень тяжелый, продолжительный. Продержались мы часа три-четыре. Немцы лес бомбили. Сто самолетов за шесть вылетов разбомбили всё. Валялись убитые дети, старики, чего там только не было! Мы прикрывали отступление. Много строителей осталось. Они сдавались в плен. Мы с боями отступали до Москвы. В районе Великих Лук, на реке Дрисса, был сильный бой. Из города все убежали. Я зашел в банк. Мелочи на полу был насыпано по щиколотку. Валялись и бумажные деньги – тридцатки, полсотни, полно облигаций. Пачку тридцаток (три тысячи) я положил себе в задний карман брюк».
Здесь я позволю продолжить историю, которая произошла с исполняющим обязанности заместителя управляющего Литовской республиканской конторой Госбанка СССР Василием Александровичем Ушаковым. 23 июня 1941 года, в два часа ночи, из Паневежиса отошел последний поезд на Москву. Василий Александрович вывез с этим поездом более девяноста трех миллионов рублей, а должен был вывезти, как посчитали в Москве, сто семьдесят пять. За это Ушаков был арестован и Военной коллегией Верховного суда СССР приговорен к расстрелу.
Но вернемся к воспоминаниям Бориса Васильевича Курлина.
«Вскоре, – продолжал свой рассказ Борис Васильевич, – мы опять попали в окружение. Шли двенадцать километров по болотам. Противогазы бросили. В сумках от них несли еду. Немцы боялись забираться в болото. Они кричали: „Рус, сдавайся!“ Поставили вокруг репродукторы. Говорили: „Что вы сопротивляетесь, вы в окружении. России конец, сопротивление бесполезно!“
Над нами летали «фокке-вульфы-189». Они имели два фюзеляжа, бронированный низ, зенитки их не брали. С самолетов немцы кричали: «Рус, сдавайся!» Мы в них стреляли, а они на нас сбрасывали листовки…
Однажды разведка сообщила, что рядом немцы. Командир дивизии вызвал меня в штаб и сказал: «Тебя вызывает полковник Озеров». А Озеров командовал нашей пятой дивизией. В Прибалтике есть даже город Озерец, названный так в его честь. Так вот, я прихожу к Озерову, а он говорит: «Иди, отбери людей, человека четыре, разведай, что в селе, посмотри передвижение войск». Я людей отобрал. Пошли. Легли у дороги. Смотрим – мотоциклисты. Это значит боевой дозор. Мы заняли удобное место и стали наблюдать. За мотоциклами шло боевое охранение, а за ним – механизированная дивизия. Шла она четыре часа. И все время одна техника: мотоциклы, грузовики, танки, самоходки. Это произвело на нас сильное впечатление. Был среди нас Николай Широков. Он смотрел, смотрел, а потом сказал: «Я в село с вами не пойду» – и бросил винтовку штыком в землю, гимнастерку разорвал. «Если кто со мной, пошли» – и повернулся. Я говорю: «Красноармеец Широков, назад!» – а он отвечает: «Пошел ты на х…!» Тогда я ему говорю: «Буду стрелять!» – а он: «Не посмеешь!» и пошел. Отошел метров сто. Другой парень, Колобов, спрашивает: «Что делать?» Я ему говорю: «Стреляй!» Колобов положил винтовку на пень. В это время Широков повернулся, погрозил кулаком и пошел дальше. Колобов выстрелил ему в затылок. Широков покачнулся и упал. Забрали мы у него документы, медальон и в удрученном настроении пошли обратно.
… Как-то отступая, подошли к селу. Узнали, что в нем немцы. Часа в четыре утра мы по нему ударили. Немцы прыгали из окон. Мы разгромили их штаб, захватили документы, связь. Чуть, правда, своих не постреляли, так как они оделись в немецкую форму, только погоны сорвали. Своя-то форма за время отступления сопрела… В одной деревне старик сказал нам: «Пошли отсюда, продажные твари, вы бежите, а мы должны вас кормить!» Вышли мы из окружения в районе Осташкова».
Москвичи тогда обо всем этом не знали. У них были другие заботы. Жизнь менялась на глазах. За ней было трудно угнаться.
22 июня в Москве ввели «военное положение», а 30 июня образовался Государственный Комитет Обороны (ГКО) во главе со Сталиным. В него вошли Молотов (заместитель), Ворошилов, Маленков и Берия.
С первых дней войны на головы москвичей посыпались указы, приказы, распоряжения, вводящие новые порядки.
17 июля в городе была введена карточная система распределения основных продовольственных и промышленных товаров. И только в девяноста семи магазинах торговля шла по коммерческим ценам. Работающие получали карточки на работе, иждивенцы – в домоуправлении. Карточки выдавались на месяц. Те, кто их получил, «прикреплялись» к какому-нибудь ближнему магазину. При покупке товара продавцы отрезали талон. Потом группировали их по отдельным товарам и сдавали заведующим. Кто-то из них наклеивал талоны на бумагу или газету с помощью клейстера, кто-то просто укладывал их в пачки, указав количество талонов и дату продажи товаров. Через некоторое время в присутствии комиссии талоны уничтожались. Существовало даже такое учреждение: Контрольно-учетное бюро, сокращенно «КУБ», которое подсчитывало отоваренные талоны. Введение карточек позволило растянуть на какое-то время городские запасы и, кроме того, сдержать напор покупателей, стремившихся скупить все, что только возможно. Нормы продуктов по карточкам постепенно снижались. Если осенью 1941-го можно было купить в день килограмм хлеба, то в январе 1942-го рабочие могли получить только шестьсот граммов, служащие – пятьсот, а иждивенцы и дети – четыреста. На месяц по рабочей карточке можно было приобрести кусок мыла, бутылку водки, четыре килограмма крупы, килограмм мяса. Вместо масла часто давали яичный порошок. Тем, кто отправлялся из Москвы в эвакуацию, и командированным хлеб по карточкам отпускался на пять дней. Те, которые уходили в армию, ложились в больницы и отправлялись в санатории, должны были сдавать свои карточки в домоуправление.
Заводские, фабричные и институтские столовые и буфеты первое время торговали по старым ценам, то есть по ценам, существовавшим до 17 июля 1941 года. Рестораны, кафе, закусочные, шашлычные, чайные, вокзальные буфеты торговали без карточек с двухсотпроцентной наценкой. Колбаса, сыр и прочая гастрономия продавались в виде бутербродов, не более двадцати пяти граммов на кусочек хлеба. Зато килька, сардина, хамса, тюлька с ершом и без ерша и прочая рыбная мелочь отпускались по карточкам в двойном размере. Хранить ее, видно, было негде.
Введены были нормы и на промтовары, в частности обувь: сандалии, пленсоли, пинетки и гусарики (обувь для совсем маленьких).
Времена талонов и карточек облегчают жизнь фальшивомонетчиков и фальсификаторов. Умельцы, прозябавшие в мирное время, нашли теперь возможность проявить свои таланты.
Шестнадцатилетний художник с Завода имени Сталина («ЗИС») Коля Леонов сделал клише и стал печатать хлебные карточки. Эти карточки его знакомые продавщицы хлебной палатки после продажи хлеба, как было установлено, уничтожали вместо подлинных, которые Коля сбывал на рынках.
Студент четвертого курса Московского авиационно-технологического института Мироманов пошел другим путем. Не имея таланта художника, он обратился к науке. Прочитав в институтской библиотеке книжку профессора Лауберга о «фотомеханике», сделал в соответствии с наставлениями профессора нужную аппаратуру и с помощью ее стал печатать талоны на продукты. Сначала продавал их на рынке по 30–35 рублей за штуку, а потом стал сбывать их бывшему милиционеру Козловскому. Тот, вместе с женой, тещей и свояченицей, скупал на эти талоны в магазинах продукты по государственным ценам и перепродавал их на рынках. С марта 1945-го по апрель 1946 года компания по подложным талонам получила четыре с половиной тонны сахара и четыре тонны жиров! По подсчетам следователей, нажива составила 110 тысяч рублей. Городской суд приговорил студента к расстрелу. Верховный суд заменил смертную казнь десятью годами лишения свободы.
С первых дней войны в Москву запрещался въезд всем тем, кто не имел московской прописки, за исключением командированных по вызовам народных комиссаров СССР и РСФСР. Даже жители пригородов, работающие на московских предприятиях, должны были иметь специальные пропуска, чтобы добраться до работы. Москвичи же, собираясь за грибами, обзаводились справками с места работы. Иначе их могли не пустить обратно в город. В октябре 1941 года вышло распоряжение «О временном запрещении въезда эвакуированных лиц из г. Москвы». Сбежавшим из столицы москвичам запрещалось возвращаться в свои дома и предлагалось обращаться с просьбой к родственникам и знакомым с тем, чтобы они могли прислать им по почте теплую одежду, белье и обувь общим весом не более восьми килограммов.
При таком положении необходимость в пропусках была огромной.
Пропуска, кстати, тоже подделывались. Летом 1941 года Абхай Сабитов организовал печатание бланков в типографии «Юношеская книга». Другие умельцы на этих бланках ставили поддельные печати Управления милиции города Москвы и подпись его начальника. Пропуск такой стоил от полутора до трех с половиной тысяч рублей. Бывало, что купившие пропуск перепродавали его по более высокой цене. Когда афера раскрылась, Сабитов получил десять лет.
Руководителям предприятий было дано право устанавливать сверхурочные работы: для взрослых – не более трех и для несовершеннолетних (до шестнадцати лет) – не более двух часов. Не привлекались к сверхурочным работам только женщины, начиная с шестого месяца беременности, и кормящие матери в течение полугода после родов.
Все отпуска отменялись, за исключением отпусков по болезни, беременности и родам, и заменялись денежной компенсацией.
Новые законы формировали новый образ жизни москвичей. Все общественные и культурные мероприятия в городе (спектакли, киносеансы и пр.) должны были заканчиваться не позднее чем без четверти одиннадцать ночи. А еще недавно, в мирное-то время, гулянка в больших ресторанах шла до трех часов ночи, магазин «Подарки», на углу Петровки и Кузнецкого Моста (в наше время там был магазин «Товары для женщин»), торговал до одиннадцати, в цирке Карандаш давал ночные представления, которые только в одиннадцать начинались. Теперь же гражданам запрещалось с двенадцати ночи до четырех утра ходить по городу, ездить на автомобилях, не имея на то специального пропуска, на улицах города также запрещалось фотографировать и снимать кино.
В начале июля был введен новый порядок работы почты. Согласно ему запрещалось «в письмах и телеграммах сообщать какие-либо сведения военного, экономического или политического характера, оглашение которых может нанести ущерб государству». Запрещалось переправлять по почте открытки с видами или наклейками фотографий, письма со шрифтом для слепых, кроссвордами, шахматными задачами и т. д. Запрещалось также употребление конвертов с подкладками (бумага была плохая, и конверты приходилось делать двойными), писать письма размером более четырех страниц почтовой бумаги.
Вскоре была введена военная цензура. Вся пересылаемая корреспонденция просматривалась и нежелательная для государства информация из них вычеркивалась, а то и вырезалась. Письма на фронт и с фронта посылались без конвертов и марок, их просто складывали треугольником. Это облегчало работу военной цензуры.
Коль скоро мы заговорили о почте, вспомним и о голубях. 19 декабря 1941 года, когда немцы находились от Москвы так близко, что не только голубь, но и воробей мог долететь, комендант Москвы приказал: «В целях недопущения использования враждебными элементами голубей, находящихся у частных лиц, приказываю в трехдневный срок сдать голубей в Управление милиции (ул. Петровка, 38). Лица, не сдавшие голубей, будут привлечены к ответственности по закону военного времени».
Голубятники потянулись на Петровку. Говорили, что какой-то известный эстрадный артист принес туда пять каких-то белых птичек, которые летали хвостом вперед, но их у него не приняли. Брали на Петровке только почтовых голубей.
22 декабря прием голубей прекратился. Девать их, наверное, было некуда, да и как в этой спешке отличишь почтового голубя от обыкновенного чеграша?
Расставаться москвичам в те дни приходилось не только с голубями. 25 июня вышло постановление Совнаркома о сдаче населением радиоприемников и радиопередающих устройств. Непослушных ждала уголовная ответственность по статье 59-6 УК РСФСР.
Вообще, статья 59-6 Уголовного кодекса на первый взгляд выглядела довольно безобидно: «Отказ или уклонение в условиях военного времени от внесения налогов или от выполнения повинностей». Она могла повлечь за собой наказание в виде «не менее шести месяцев лишения свободы», если б не маленькое дополнение: «а при особо отягчающих обстоятельствах, вплоть до высшей меры социальной защиты – расстрела, с конфискацией имущества».
Уголовная ответственность вводилась и за неисполнение повинностей военного времени и, в частности, за уклонение от передачи автотранспорта для нужд фронта, за уклонение от уплаты налогов и, в том числе, специального военного налога, а также за уклонение от сдачи государству велосипедов, мотоциклов, радиоприемников и радиопередающих устройств и призматических биноклей. Все эти вещи были необходимы фронту.
Нарушение законов военного времени жестоко каралось. Евдокия Сумарокова, например, получила семь лет за то, что продавала соседям хлебные карточки своих детей и сожгла в печи мебель эвакуированных соседей, переданную ей на хранение.
Не пожалели и Зайцева, который, «проживая, – как писал трибунал в приговоре, – на территории, оккупированной немцами, на поле боя обирал убитых красноармейцев, забирая махорку, деньги, белье». Получил он за это шесть лет, и никто ему наказание не снизил.
Суровость военных законов выражает собой нервное напряжение эпохи и равнодушие к отдельной личности ради благополучия всех. О том, как судьба играет человеком, следует из истории, произошедшей перед самой войной с заключенным камеры № 32 Таганской тюрьмы, Иваном Петровичем Буланцевым. Подобралась тогда в этой камере веселая компания: Буланцев, Лямин, Миронов и Кряжев. И стала она отравлять жизнь сокамерникам. То спящему «велосипед» устроит, то набьет кому-нибудь папиросу серой от спичек, то еще какую-нибудь гадость выкинет. Ну а Буланцев, так тот вообще обнаглел: подойдет, бывало, к какому-нибудь сокамернику, когда тот ест или газету читает, встанет поближе и ка-ак (выразился потом на допросе зэк Дворянинов) «выпустит кишечные газы»! Заключенные эти безобразия долго терпели, но потом им надоело, и они стали жаловаться начальнику тюрьмы Коврейну, однако тот никаких мер не принимал. Пустяки его не интересовали. Только после того как жалобщики заговорили об антисоветских высказываниях Буланцева и его друзей (сами они до этого дошли, или их оперативники надоумили – неизвестно), машина правосудия наконец заработала. Оказалось, что хулиганы порочили Красную армию, говорили, что порядки в ней невероятно тяжелые, кормят солдат плохо, одевают и обувают во что попало, а по окончании службы и эту несчастную одежду отнимают, и демобилизованные возвращаются домой оборванными и раздетыми, словно из тюрьмы.
Особенно ярко описывали зэки высказывания Буланцева. Он, оказывается, говорил, что служить в германской армии в тысячу раз лучше, чем в Красной, что в Советском Союзе народ живет плохо, голодает, а правительство вывозит продукты в Германию, что при царе и при Гитлере жить лучше, чем при Сталине. Буланцев, если верить его сокамерникам, мечтал о том, чтобы Гитлер пошел на нас войной и бросил бомбы на Таганскую тюрьму. Тогда начальники и вохры попрятались бы, уверял Буланцев, а они, зэки, взломали бы камеры, вооружились и побили бы весь тюремный надзор. Потом в Москву пришел бы Гитлер, и зажили бы они, как люди.
Все эти показания были запротоколированы и подшиты в дело, а дело направлено в Московский городской суд. Буланцева с компанией перевели в Бутырскую тюрьму. Кончался май 1941 года. Буланцев ждал свой червонец и не унывал. Но тот самый Гитлер, которого он, если верить сокамерникам, так хвалил и прихода которого ждал, подложил ему большую свинью: 22 июня, не дождавшись, когда Буланцеву вынесут приговор, он начал войну. Нетрудно себе представить, как стали после этого восприниматься судьями высказывания Буланцева. Короче говоря, 2 июля 1941 года суд приговорил Буланцева к расстрелу. Верховный суд оставил приговор без изменения. А ведь в сущности, если отбросить глупости, которые болтал Буланцев, и то до войны, то что остается? Выпускание газов. Не маловато ли для смертного приговора?
Не знаю, дошли ли до руководства армии и страны высказывания осужденных камеры № 32 об изъятии у военнослужащих формы, но вскоре в этой части для воинов Красной армии было сделано послабление. В Закон о всеобщей воинской обязанности добавили пункт, согласно которому выданное им обмундирование переходило в их собственность и по окончании войны сдаче не подлежало. Может быть, кто-то уже тогда понял, что возвращать будет нечего.
Белье и обмундирование на войне быстро приходили в негодность. Их нужно было чинить, поэтому на московских предприятиях и в учреждениях была организована такая починка. Работники ресторана «Метрополь», например, за войну починили семнадцать тысяч единиц военного обмундирования!
Жизнь, обычная жизнь большого города, продолжалась. Все лето 1941 года на его улицах и площадях продавались мороженое и газированная вода. Люди ходили в театры, в кино, смотрели фильмы «Щорс», «Если завтра война», «Шел солдат с фронта», «Профессор Мамлок», «Болотные солдаты», «Семья Оппенгейм», «Боксеры». В летнем театре «Эрмитаж» на Петровке, совсем как в мирное время, пел Козин, танцевали Анна Редель и Хрусталев, острил Дыховичный, смешили публику Миров и Дарский. В ЦПКиО им. Горького работал цирк шапито и выступала большая человекообразная обезьяна по имени Чарли. Чарли ездил на велосипеде, жонглировал всякими штуками, строил рожи и думал про себя: «Какого лешего забрался я из своих джунглей в эту даль, где вместо бананов бомбежки!»
И все же жизнь заставила людей во всем мире взглянуть теперь на Москву другими глазами. Из центра коммунистической пропаганды она превратилась в надежду и опору Запада. Правда, надежда эта казалась не столь значительной. Московский корреспондент «Ассошиэйтед Пресс» Генри Кассиди в своей книге «Москва 1941–1943 гг.», вышедшей в Лондоне в 1946 году, писал: «По мнению французских консьержек, Советский Союз сможет оказывать сопротивление немцам не более трех месяцев. Такого же мнения была и иностранная колония в Москве».
После того как немцы так быстро разделались с Францией, иностранцам, наверное, было обидно думать, что Россия продержится дольше.
И действительно, положение ее становилось все более незавидным. Москвичи же были готовы ко всему, но вера в окончательную победу над фашизмом их все-таки не покидала.
Кто-то сочинил:
Напал гад на наш сад.
Что надо? – Убить гада.
И люди шли в ополчение, рыли рвы, ставили на улицах стальные «ежи», минировали дома, ну и, конечно, с первых же дней стали готовиться к нападению с воздуха, с неба.
Какой, наверное, наивной казалась тогда москвичам их боязнь молнии и грома, услышав который женщины крестились, а детям говорили: «Это Илья-пророк по небу на колеснице скачет». Теперь по небу проносился не Илья-пророк, а фашистский бомбардировщик. Это было пострашнее.
Сколько ни предупреждай людей о грядущей войне, сколько ни проводи политзанятий, лекций, бесед, военных игр и парадов, война все равно застанет их врасплох, ну а война необъявленная – тем более. При первых бомбежках люди на улицах прижимались к стенам домов, прятались в подъездах и в арках ворот, то есть там, где их легче всего могло завалить разрушившимся зданием. Убегая в убежища из квартир и учреждений, они закрывали в них окна. Взрывной волной стекла в окнах разбивало вдребезги. Поэтому сначала работники ПВО рекомендовали гражданам, уходя в бомбоубежища, оставлять окна открытыми. Что взрывная волна творила в помещениях с открытыми окнами, можно себе представить.
Все в жизни приходит, конечно, с опытом, и война не составляет в этом исключения. Опыту каждого старались помочь кинематографисты. Они сделали фильмы:
«Воздушная тревога», «Как уберечь себя от действия отравляющих веществ», «Как бороться с зажигательными бомбами» и др. В специальных киножурналах (СКЖ) рассказывали о противохимической защите, о детских противогазах и пр.
Страх перед отравляющими веществами был неслучаен. Еще в Первую мировую войну немцы напугали мир их применением. 22 (далось же им это число) апреля 1915 года Германия на Западном фронте впервые применила отравляющий газ. Восемнадцать тонн хлора в течение каких-то пяти минут вывели тогда из строя пятнадцать тысяч французов и англичан, из которых пять тысяч погибло. А с июля 1917-го по ноябрь 1918 года немцы убили и изуродовали с помощью газов сто шестьдесят тысяч англичан. Гибли от газов и наши солдаты.
В случае газовой атаки прятаться в траншее или бомбоубежище бесполезно. Нужен противогаз. Существовали противогазы и для людей, и для лошадей. Сдавшие зачет на значок «Будь готов к ПВХО» должны были знать о том, что дышать в противогазе следовало носом, спокойно, ровно и глубоко, что частое дыхание в нем может привести к одышке и сердцебиению, что стекла противогаза надо натирать специальным карандашом, чтобы на них образовывалась пленка и они не запотевали, что противогаз надо надевать за пять секунд.
В 1942 году в Москве появились мастерские по ремонту противогазов.
Существовало правило: «Храни противогаз, как боец винтовку». У постовых милиционеров на улицах города появились сумки с противогазами, перекинутые через плечо. Со временем, когда бомбежек стало меньше, многие стражи порядка стали оставлять сумки с противогазами дома. Однако службы ПВХО не позволяли людям расслабляться. Они следили за соблюдением установленных правил, а нарушителей наказывали. Газета «Московский большевик», предшественница «Московской правды», в январе 1943 года с возмущением писала об инспекторе отдела охраны наркомата танковой промышленности Никифоровой, которая при проверке наличия у нее противогаза стала «быстро выгребать из противогазной сумки всевозможные продукты, тщетно стремясь обнаружить среди них противогаз», и, конечно, не нашла его. Из сказанного следует не только то, что Никифорова проявила разболтанность и непослушание, но и то, что противогазные сумки людям во время войны пригодились для других нужд, чем и сыграли свою положительную роль. Противогазы же пригодились мальчишкам. Из их масок они вырезали полоски резины для рогаток.
К счастью москвичей, немцы не применили по отношению к ним газы и химическое оружие. Они использовали лишь бомбы: фугасные и зажигательные. Чтобы как-то уберечься от них, нужно соблюдать светомаскировку (немцы в основном бомбили ночью) и правила противопожарной безопасности. Председатель Мосгорисполкома Пронин, начальник местной противовоздушной обороны Москвы комбриг Фролов и начальник штаба ПВО города майор Лапиров в первые же дни войны подписали приказы и постановления, обязывающие москвичей соблюдать правила светомаскировки и противопожарной безопасности.
С наступлением темноты город должен был стать невидимым с самолета, а поэтому нельзя было зажигать свет, а если уж и зажигать, то так, чтобы свет не проникал на улицу. Окна стали завешивать одеялами и вообще чем только можно, а если нечем – сидели без света. Говорили, что с самолета можно заметить даже огонек папиросы. Уличное освещение не включалось, и первое время транспорт блуждал по городу в полной темноте. 23 сентября 1941 года освещение возобновилось. Его отключали лишь на время воздушной тревоги. В ноябре на фары машин, трамваев и троллейбусов стали надевать фардиски. Сетки на них, закрывающие фары сверху, были постоянно опущены.
За злостное нарушение правил светомаскировки и неповиновение лицам, ответственным за их соблюдение, виновных могли привлечь к суду военного трибунала.
Одно было хорошо в затемнении: жители столицы видели над собой по вечерам звездное небо.
К середине июля москвичи в своих домах, учреждениях и на предприятиях закончили оклейку окон полосками материи, целлофана или марли. Окна были заклеены крест-накрест, по диагонали. Это было необходимо для того, чтобы в случае бомбежки помочь стеклам выдержать напор взрывной волны или хотя бы не дать им разлететься в разные стороны.
Окна учреждений и магазинов на первых этажах зданий заваливали также мешками с песком. Это было надежнее наклеек.
Поскольку не все бомбы, упавшие на Москву, взрывались, штаб ПВО обратился к жителям города с таким призывом: «Граждане Москвы! При обнаружении на территории города неразорвавшихся бомб и снарядов непременно сообщите об этом в ближайшее отделение милиции или штаб местной ПВО по телефонам: Д-1-59-48, Д-1-59-58 и К-5-77-26, откуда будут присланы специальные команды для уборки бомб».
Одна такая бомба, только зажигательная, пробила крышу и потолок в доме Анны Федоровны Богачевой и повисла на стабилизаторе. Смелая женщина не растерялась. Она взяла ведро воды, забралась с ним на стол и прижала это ведро к месту на потолке, из которого торчала бомба. Бомба потухла.
Москвичи вообще проявляли во время войны чудеса не только смелости и сообразительности, но и выдержки. Стоявший на посту милиционер Маркин увидел, что горит его дом. Казалось бы, он должен был все бросить и бежать спасать свое имущество. Случилось же совсем другое. Маркин отстоял положенный срок, а потом уж побежал к своему дому. А рабочий Крименчугов, имея больничный лист, пришел на свой завод, узнав о срочном задании, и двое суток работал, не выходя из цеха. И примеров такой сознательности москвичей не перечесть.
А сколько москвичей, от школьников до пенсионеров, дежурили на крышах домов, спасая Москву от пожаров! Зажигательную бомбу – «зажигалку», упавшую на крышу дома, надо было схватить специальными щипцами, поднять лопатой или, в крайнем случае, схватить руками в брезентовых рукавицах за хвост, то есть за стабилизатор, и скинуть вниз, на землю.
Чтобы затушить «зажигалку» весом в два с половиной – три килограмма, хватало ведра воды, для бомбы же весом в десять килограммов нужна была бочка. В нее погружали и так называемую термитную и термитно-комбинированную бомбу, в которой находились бензин, керосин, нефть в сгущенном виде. Дно бочки с водой засыпали песком, чтобы оно не прогорело, когда в бочку опускалась бомба.
Борьба с пожарами в деревянном городе, какой по большей части являлась тогда Москва, было делом совсем не легким. Поэтому с первых дней войны в столице так много внимания уделялось противопожарной безопасности. На случай пожара около подъездов домов, на чердаках и лестничных площадках выставлялись бочки с водой и ящики с песком и лопатами. Управдомам было дано указание о приобретении ведер, багров, топоров, рукавиц, шлемов, пожарных костылей, гидропультов, а также об очистке крыш, чердаков и лестничных клеток от хлама, мебели, одежды, бумаги, и вообще от всего, что горит и тлеет, и о засыпке пола чердаков песком.
В деревне человек прислушивается к петуху, в городе – к будильнику, а во время войны – к сигналам воздушной тревоги. В Москве сигнал воздушной тревоги подавался прерывистыми звуками электросирен, радиорупоров и частыми короткими гудками фабрик, заводов, паровозов и пароходов. По московской городской радиотрансляционной сети (точке), переведенной на круглосуточную работу, повторялись в это время слова: «Граждане, воздушная тревога, граждане, воздушная тревога…» Когда передач и тревог не было, репродукторы передавали стук метронома.
Если вас воздушная тревога заставала в трамвае, то вы должны были из трамвая быстренько выйти и бежать в метро, бомбоубежище или спрятаться хотя бы в траншее, вырытой во дворе. Так же должны были поступить пассажиры троллейбусов, автомашин и автобусов. После сигнала воздушной тревоги речные пароходы высаживали на берег своих пассажиров, водители трамваев и троллейбусов отключали свой транспорт от контактных проводов, а водители автомашин угоняли их с улиц и площадей в переулки. Даже в метро поезда, доехав до ближайшей станции, высаживали пассажиров, опасаясь того, что если вражеская авиация разбомбит МОГЭС и не будет электричества, поезда с людьми застрянут в тоннелях. Не останавливались во время налетов вражеской авиации только железнодорожные составы. Они старались как можно быстрее покинуть места налета.
Особенно неприятно, наверное, было тем, кого бомбежка заставала в бане. Надо было успеть смыть с себя мыло (хорошо, если голова была не намылена), вытереться, одеться и бежать в бомбоубежище.
Те, кто по сигналу «Воздушная тревога» покидали родной дом, согласно установленным правилам, должны были выключить газ, если таковой был, при этом выключить не только плиту и колонку, но и закрыть краны газопровода перед счетчиком, плитой и колонкой, а домоуправ, кроме того, должен был перекрыть поступление газа в дом. Если газа в доме не было, то надо было затушить печку, выключить керосинку, примус, «укрыть в плотно закрывающейся посуде или тщательно завернуть в плотную бумагу или клеенку продукты питания» (это на случай применения отравляющих веществ) и только после этого спуститься в бомбоубежище.
Для многих москвичей бомбоубежищем служило метро. Движение поездов в нем прекращалось с восьми вечера до половины шестого утра, а до войны оно работало до часа ночи. Вход в него и тогда, и во время войны, стоил тридцать копеек. Только теперь, после того как поезда заканчивали свой бег по тоннелям, в половине девятого вечера, в метро пускали детей и женщин с детьми до двенадцати лет. Ночевать в метро было надежнее, чем дома. Государство берегло детей – «наше будущее» и прятало их от бомбежек в своих подземных дворцах. Взрослым «Правила» запрещали вечером и ночью, до сигнала «Воздушная тревога», входить в метро. Нарушителям грозил штраф от пятидесяти до трехсот рублей. Однако, войдя в метро с вечерней бомбежкой, многие оставались в нем до утра.
Ночевали москвичи в тоннелях на деревянных щитах, которые укладывались на рельсы. На платформах и в вагонах разрешалось оставаться только детям и женщинам с детьми до двух лет.
Правила пользования метрополитеном требовали, чтобы те, кто прячется в нем от бомбежек, уносили свой мусор с собой, чтобы не тащили в метро ящики, узлы и чемоданы, а брали с собой лишь постельные принадлежности и узелки с едой для детей. Но люди, отправляясь в метро, не знали, вернутся ли они после бомбежки домой или застанут на его месте развалины, поэтому некоторые держали наготове чемоданы и узлы и тащились с ними в метро или бомбоубежище, чтобы не остаться потом ни с чем.
У читателя может возникнуть вопрос: а где же в метро туалеты, да еще для такого количества людей? Вопрос не праздный, если учесть, что в 1941 году в метро ежемесячно укрывалось до трехсот пятидесяти тысяч человек. Потом, правда, стало прятаться тысяч восемьдесят и даже меньше. Так вот, туалеты в метро были. Устроили их в тоннелях. Сделали и водяные фонтанчики для того, чтобы люди, не имеющие при себе никакой посуды, могли пить воду.
Метро было, конечно, самым надежным убежищем. Жаль только, что его станций не хватало, всего три линии: «Сокольники – Парк культуры», «Курский вокзал – Киевский вокзал» и «Площадь Свердлова – Сокол».
Первый раз немцы бомбили Москву в ночь на 22 (опять это число) июля 1941 года. С этого дня бомбежки стали почти ежедневными. Газета же «Вечерняя Москва» впервые сообщила о бомбежке лишь 27 июля. «На Москву, – писала она, – налетело около ста самолетов противника, но к городу прорвалось не более пяти-семи. В Москве возникло несколько пожаров, есть убитые и раненые».
Сообщения о бомбежках появились 2, 3, 4, 6, 7, 10, 11, 12 августа. И во всех сообщениях говорилось о «нескольких одиночных самолетах», долетевших до Москвы. Писалось также о разрушении жилых зданий и о жертвах. С 8 августа в газете стали появляться сообщения о «налете советских самолетов на район Берлина». Москвичей это радовало, но жизнь не облегчало. Лишь после того как немцев отогнали от Москвы, бомбежек стало поменьше, а прекратились они лишь в 1943 году.
Точной статистики бомбежек нет. Во всяком случае, данные разных служб о них противоречивы. По данным московского Управления НКВД, например, за первые пять месяцев войны, то есть до конца ноября 1941 года, на Москву было совершено 90 налетов. За это время уничтожено 402 жилых дома и 858 домов повреждено (большинство их были деревянными), в городе возникло более полутора тысяч пожаров, погибли 1327 человек и около двух тысяч человек были тяжело ранены.
Пострадали от бомбежек не только жилые дома. Немцы разбомбили в Москве три завода, двенадцать фабрик. Частично при бомбежках были разрушены 51 завод, 26 фабрик и три электростанции. Пострадали от бомб учреждения культуры и торговли. Одна бомба угодила в Большой театр, другая – в Вахтанговский. Попала бомба и в Третьяковскую галерею. К счастью, картины из галереи к тому времени были уже все вывезены. Осколками бомбы, попавшей в здание Университета на Моховой улице, был сбит с пьедестала памятник Ломоносову, а взрывной волной от бомбы, попавшей в жилой дом у Никитских ворот, – памятник Тимирязеву. Зажигательными бомбами были сожжены деревянные постройки на Тишинском, Зацепском, Ваганьковском и Центральном рынках. А вот в Филевский рынок угодила фугасная бомба. Были убиты и ранены находившиеся там люди. От бомбежек страдали не только люди. Одна из сброшенных на Москву бомб попала в конюшню артели «Ленинский транспортник», где погибли лошади и коровы.
В результате бомбежки загорелась конюшня конного парка строительства Дворца Советов. Конюхам удалось спасти все двадцать семь лошадей, выведя их из горящего помещения. Вокруг конюшни горели фабрика «Ударница», конный парк треста «Хлебопечение» (в то время хлеб обычно перевозили в фургонах лошади), пивзавод имени Бадаева, упала бомба и на ликеро-водочный завод. Одна бомба попала в дом на углу улицы Дзержинского (Лубянки) и Большого Кисельного переулка, другая – во двор гаража в Варсонофьевском переулке. Бомба разрушила баню на Крымском Валу. Самый большой в Москве родильный дом имени Грауэрмана на Арбате фашисты бомбили четыре раза. Но роддому везло. Незначительные разрушения дружный коллектив его работников быстро устранял. Много бомб упало в районе Останкино. Одна упала около Центрального телеграфа. Недалеко от него в этот момент стояли два человека и разговаривали. Когда бомба взорвалась, один из них погиб, а у второго даже не слетела с головы шляпа.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.