3 февраля 1940 года. Финал

3 февраля 1940 года. Финал

Все было сделано для того, чтобы Ежов «исчез». Наркомат водного транспорта был разделен на два: морского и речного транспорта. Соответственно было назначено два новых наркома, а бывший словно в воду канул.

Аккуратность, с которой убирали Ежова, была связана с тем, что Сталин опасался вызвать слишком широкий общественный интерес к вопросам деятельности НКВД и его руководителей. Все было проделано без обычных шумных кампаний и отрепетированных процессов. Гласное осуждение Ежова и методов работы карательных органов могло поставить под сомнение всю «большую чистку», а этого Сталин как раз и не хотел.

Судили Ежова в Военной коллегии Верховного суда Союза ССР на ее закрытом заседании в составе: председательствующий — армвоенюрист В.В. Ульрих, члены — бригвоенюристы Ф.А. Климин и А.Г. Суслин, секретарь военный юрист второго ранга Н.В. Козлов.

Ежов взглянул на сидевшего за столом Ульриха, вынесшего до этого не один десяток смертных приговоров старым большевикам и занимавшегося этим отчасти в тесном сотрудничестве с Ежовым. За год после их последней встречи он ничуть не изменился, такой же грузный, медлительный. На лице у него выражение полного безразличия и презрения. А как он раньше заискивал перед Ежовым! Считал за честь встречаться с ним, на дачу к нему приезжал непременно с большим букетом цветов, коньяком и набором шоколадных конфет. Кто бы мог подумать тогда, что именно этот человек поставит последнюю точку в его биографии, Николая Ивановича.

Ульрих, даже не взглянув на Ежова, спросил, признает ли он себя виновным. Ежов ответил, что признается во всем, кроме шпионажа и террора. Он может «признать себя виновным в менее тяжких преступлениях, но не в тех, которые ему сформулированы настоящим обвинительным заключением…».

Председательствующий был вынужден констатировать этот отказ.

Такой ответ Ежова вызвал недоумение. Неужели десять месяцев следствия его не сломили? Сломили, конечно. За это время его прилично «обработали» бывшие подчиненные и выбили нужные показания. Ежов, как он сам сказал, «по своей натуре никогда не мог выносить над собой насилия», поэтому и признался во всех обвинениях.

Предыдущий отказ от своих показаний он объяснил тем, что «хотел снова оттянуть дело и получить каким-либо путем свидание с кем-либо из лиц Политбюро… и рассказать ему всю правду».

Что же хотел довести «железный нарком» до сведения Политбюро? Может быть, еще какие-то преступления НКВД, которые он совершил лично, без санкции Хозяина? Вряд ли. В «перевыполнении плана» Ежов вряд ли бы когда раскаялся. Он не сомневался в правильности установки на «полное» выявление и разоблачение врагов. Просто он, по всей видимости, считал, что ему отомстили неразоблаченные враги народа в ЦК и в НКВД за то, что он беспощадно уничтожал их сообщников. Их имена он, наверно, и хотел сообщить Политбюро.

Подсудимому Ежову предоставили последнее слово перед вынесением Военной коллегией приговора по его делу.

«Я долго думал, как пойду на суд, как буду вести себя на суде, и пришел к убеждению, что единственная возможность и зацепка за жизнь — это рассказать все правдиво и по-честному. Вчера еще в беседе со мной Берия сказал: «Не думай, что тебя обязательно расстреляют. Если ты сознаешься и расскажешь все по-честному, тебе жизнь будет сохранена».

После этого разговора с Берия я решил: лучше смерть, но уйти из жизни честным и рассказать перед судом действительную правду. На предварительном следствии я говорил, что я не шпион, я не террорист, но мне не верили и применили ко мне сильнейшие избиения. Я в течение 25 лет своей партийной жизни честно боролся с врагами и уничтожал врагов. У меня есть и такие преступления, за которые меня можно и расстрелять, и я о них скажу после, но тех преступлений, которые мне вменены обвинительным заключением по моему делу, я не совершал и в них не повинен…

Косиор у меня никогда в кабинете не был и с ним также по шпионажу я связи не имел. Эту версию я тоже выдумал. На доктора Тайц я дал показания просто потому, что он уже покойник и ничего нельзя будет проверить. Тайц я знал просто потому, что, обращаясь иногда в Санупр, к телефону подходил доктор Тайц, называл свою фамилию. Эту фамилию на предварительном следствии я вспомнил и просто надумал о нем показания.

На предварительном следствии следователь предложил мне дать показания о якобы моем сочувствии в свое время «рабочей оппозиции». Да, «рабочей оппозиции» в свое время я сочувствовал и об этом никогда не скрывал, но в самой оппозиции я участия не принимал и к ним не примыкал. Когда вышли тезисы Ленина «О рабочей оппозиции», я, ознакомившись с тезисами, понял обман оппозиции и с тех пор я был честным ленинцем.

Со Шляпниковым я встретился впервые в 1922 году, когда приезжал к нему на хлебозаготовки. После же я Шляпникова никогда не встречал.

О моей вражде к Пятакову я уже сообщал следствию. В 1931 году Марьясин пытался нас помирить, но я от этого отказался.

В 1933–1934 годах, когда Пятаков ездил за границу, он передал там Седову статью для напечатания в «Соцвестнике». В этой статье было очень много вылито грязи на меня и на других лиц. О том, что эта статья была передана именно Пятаковым, установил я сам.

Таким образом, имея эти инциденты с Пятаковым, я никогда не мог поддерживать с ним связи, и мои показания об установлении антисоветской связи с Пятаковым также являются вымыслом.

С Марьясиным у меня была личная, бытовая связь очень долго. Марьясина я знал как делового человека, и его мне рекомендовал Каганович, но потом я с ним порвал отношения. Будучи арестованным, Марьясин долго не давал показаний о своем шпионаже и провокациях по отношению к членам Политбюро, поэтому я и дал распоряжение «побить» Марьясина. Никакой антисоветской связи с группами и организациями троцкистов, правых и «рабочей оппозиции», а также ни с Пятаковым, ни с Марьясиным и другими я не имел.

Никакого заговора против партии и правительства я не организовывал, а наоборот, все зависящее от меня я принимал к раскрытию заговора. В 1934 году я начал вести дело «О кировских событиях». Я не побоялся доложить в Центральный Комитет о Ягоде и других предателях ЧК. Эти враги, сидевшие в ЦК, как Агранов и другие, нас обводили, ссылаясь на то, что это дело рук латвийской разведки. Мы этим чекистам не поверили и заставили открыть нам правду об участии в этом деле протроцкистской организации. Будучи в Ленинграде в момент расследования дела об убийстве С.М. Кирова, я видел, как чекисты хотели замазать это дело. По приезде в Москву я написал обстоятельный доклад по этому вопросу на имя Сталина, который немедленно после этого собрал совещание.

При проверке партдокументов по линии КПК и ЦК ВКП(б) мы много выявили врагов и шпионов разных мастей и разведок. Об этом мы сообщили в ЧК, но там почему-то не производили арестов. Тогда я доложил Сталину, который вызвал к себе Ягоду, приказал ему немедленно заняться этими делами. Ягода был этим очень недоволен, но был вынужден производить аресты лиц, на которых мы дали материалы.

Спрашивается, для чего бы я ставил неоднократно вопрос перед Сталиным о плохой работе ЧК, если бы я был участником антисоветского заговора.

Мне теперь говорят, что все это ты делал с карьеристской целью, с целью самому пролезть в органы ЧК. Я считаю, что это ничем не обоснованное обвинение, ведь я, начиная вскрывать плохую работу органов ЧК, сразу же после этого перешел к разоблачению конкретных лиц. Первым я разоблачил Сосновского — польского шпиона. Ягода же и Менжинский подняли по этому поводу хай и вместо того, чтобы арестовать его, послали работать в провинцию. При первой же возможности Сосновского я арестовал. Я тогда не разоблачал Миронова и других, но мне в этом мешал Ягода. Вот так было и до моего прихода на работу в органы ЧК.

Придя в органы НКВД, я первоначально был один. Помощника у меня не было. Я вначале присматривался к работе, а затем начал свою работу с разгрома польских шпионов, которые пролезли во все отделы органов ЧК. В их руках была советская разведка. Таким образом, я, «польский шпион», начал свою работу с разгрома польских шпионов. После разгрома польского шпионажа я сразу же взялся за чистку контингента перебежчиков. Вот так я начал свою работу в органах НКВД. Мною лично разоблачен Молчанов, а вместе с ним и другие враги народа, пролезшие в органы НКВД и занимавшие ответственные посты. Люшкова я имел в виду арестовать, но упустил его, и он бежал за границу.

Я почистил 14 000 чекистов. Но моя вина заключается в том, что я мало их чистил. У меня было такое положение. Я давал задание тому или иному начальнику отдела произвести допрос арестованного и в то же время сам думал: ты сегодня допрашиваешь его, а завтра я арестую тебя. Кругом меня были враги народа, мои враги. Везде я чистил чекистов. Не чистил лишь только их в Москве, Ленинграде и на Северном Кавказе. Я считал их честными, а на деле же получилось, что я под своим крылышком укрывал диверсантов, вредителей, шпионов и других мастей врагов народа.

Мои взаимоотношения с Фриновским. Я все время считал его «рубахой-парнем». По службе же я неоднократно имел с ним столкновения, ругая его, и в глаза называл дураком, потому что он, как только арестуют кого из сотрудников НКВД, сразу же бежал ко мне и кричал, что все это «липа», арестован неправильно и т. д. И вот почему на предварительном следствии в своих показаниях я связал Фриновского с арестованными бывшими сотрудниками НКВД, которых он защищал. Окончательно мои глаза открылись по отношению к Фриновскому после того, как провалилось одно кремлевское задание Фриновскому, о чем сразу же доложил Сталину.

Показания Фриновского, данные им на предварительном следствии, от начала до конца являются вражескими. И в том, что он является ягодинским отродьем, я не сомневаюсь, как и не сомневаюсь в его участии в антисоветском заговоре, что видно из следующего: Ягода и его приспешники каждое троцкистское дело называли «липой», и вот под видом этой «липы» они кричали о благополучии, о затухании классовой борьбы. Став во главе НКВД СССР, я сразу же обратил внимание на это «благополучие» и весь огонь направил на ликвидацию такого положения. И вот в свете этой «липы» Фриновский всплыл как ягодинец, в связи с чем я и выразил ему политическое недоверие.

Мои взаимоотношения с Евдокимовым. Евдокимова я знаю, мне кажется, с 1934 года. Я считал его партийным человеком, проверенным. Бывал у него на квартире, он — у меня на даче. Если бы я был участником заговора, то, естественно, должен быть заинтересован в его сохранении, как участник заговора. Но есть же документы, которые говорят о том, что я, по силе возможности, принимал участие в его разоблачении. По моим же донесениям в ЦК ВКП(б) он был снят с работы…

Если взять мои показания, данные на предварительном следствии, два главных заговорщика — Фриновский и Евдокимов — более реально выглядели моими соучастниками, чем остальные лица, которые мною же лично были разоблачены.

Но среди них есть и такие лица, которым я верил и считал их честными, как Шапиро, которого я и теперь считаю честным, Цесарский, Пассов, Журбенко и Федоров. К остальным же лицам я всегда относился с недоверием. В частности, о Николаеве-Журиде я докладывал в ЦК, что он продажная шкура и его можно покупать.

Участником антисоветского заговора я никогда не был. Если внимательно прочесть все показания участников заговора, будет видно, что они клевещут не только на меня, но и на ЦК и на правительство.

На предварительном следствии я вынужденно подтвердил показания Фриновского о том, что якобы по моему поручению было сфальсифицировано ртутное отравление. Вскоре после перехода на работу в НКВД СССР я почувствовал себя плохо. Через некоторое время у меня начали выпадать зубы, я ощущал какое-то недомогание. Врачи, осмотревшие меня, признали грипп. Однажды ко мне в кабинет зашел Благонравов, который в разговоре со мной между прочим сказал, чтобы я в Наркомате кушал с опасением, так как здесь может быть отравлено. Я тогда не придал этому никакого значения. Через некоторое время ко мне зашел Заковский, который, увидя меня, сказал: «Тебя, наверное, отравили, у тебя очень паршивый вид». По этому вопросу я поделился впечатлением с Фриновским, и последний поручил Николаеву-Журиду немедленно произвести обследование воздуха в помещении, где я находился. После обследования было выяснено, что в воздухе находились пары ртути, которыми я и был отравлен. Спрашивается, кто же пойдет на то, чтобы в карьеристских целях за счет своего здоровья поднимать свой авторитет. Все это ложь.

Меня обвиняют в морально-бытовом разложении. Но где же факты? Я 25 лет был на виду у партии. В течение этих 25 лет все меня видели, любили за скромность, за честность. Я не отрицаю, что пьянствовал, но я работал как вол. Где же мое разложение?

Я понимаю и по-честному заявляю, что единственный способ сохранить свою жизнь — это признать себя виновным в предъявленных обвинениях, раскаяться перед партией и просить ее сохранить мне жизнь. Партия, может быть, учтя мои заслуги, сохранит мне жизнь. Но партии никогда не нужна была ложь, и я снова заявляю вам, что польским шпионом я не был и в этом не хочу признавать себя виновным, ибо это мое признание принесло бы подарок польским панам, как равно и мое признание в шпионской деятельности в пользу Англии и Японии и принесло бы подарок английским лордам и японским самураям. Таких подарков этим господам я преподносить не хочу.

Когда на предварительном следствии я писал якобы о своей террористической деятельности, у меня сердце обливалось кровью. Я утверждаю, что я не был террористом. Кроме того, если бы я хотел произвести террористический акт над кем-либо из членов правительства, я для этой цели никого бы не вербовал, а, используя технику, совершил бы в любой момент это гнусное дело.

Все, что я говорил и сам писал о терроре на предварительном следствии, — «липа».

Я кончаю свое последнее слово. Я прошу Военную коллегию удовлетворить следующие мои просьбы.

Судьба моя очевидна. Жизнь мне, конечно, не сохранят, так как я и сам способствовал этому на предварительном следствии. Прошу об одном, расстреляйте меня спокойно, без мучений.

Ни суд, ни ЦК мне не поверят, что я не виновен. Я прошу, если жива моя мать, обеспечить ее старость и воспитать мою дочь.

Прошу не репрессировать моих родственников — племянников, так как они совершенно ни в чем не виноваты.

Прошу суд тщательно разобраться с делом Журбенко, которого я считал и считаю честным человеком, преданным делу Ленина — Сталина.

Я прошу передать Сталину, что я никогда в жизни политически не обманывал партию, о чем знают тысячи лиц, знающие мою честность и скромность. Прошу передать Сталину, что все то, что случилось со мной, является просто стечением обстоятельств и не исключена возможность, что к этому и враги приложили свои руки, которых я проглядел. Передайте Сталину, что умирать я буду с его именем на устах».

Суд удалился на совещание. По возвращении с совещания председательствующий объявил приговор.

«Приговор

Военная Коллегия Верховного Суда Союза ССР приговорила:

Ежова Николая Ивановича подвергнуть высшей мере уголовного наказания расстрелу с конфискацией имущества, лично ему принадлежащего.

Приговор окончательный и на основании постановления ЦИК СССР от 1 декабря 1934 года приводится в исполнение немедленно…»

Николай Ежов так ничего и не понял. Этот коммунист-фанатик был слишком «зомбирован» системой и не был способен мыслить самостоятельно, ощущать реальность. Он, втравленный Сталиным в охоту на врагов народа, видел вокруг себя только вредителей, шпионов, диверсантов и думал, что это они, а не Хозяин, бросили его в тюрьму и отдали под суд.

Ежова расстреляли на следующий день. Справка о приведении приговора в исполнение находится в первом томе его уголовного дела № 510.

«Секретно

Справка

Приговор о расстреле Ежова Николая Ивановича приведен в исполнение в г. Москве 4.2.1940.

Акт о приведении приговора в исполнение хранится в особом архиве 1-го Спецотдела НКВД СССР, том № 19, лист № 186.

Нач. 12-го отделения (спецотдела НКВД СССР)

Лейтенант госбезопасности Кривицкий».

В деле Ежова много загадок. Даже такая простая и отработанная в НКВД процедура, как расстрел, по-разному интерпретируется некоторыми авторами.

По данным писателя Бориса Камова, Ежова перед экзекуцией раздели до гола и отдали на расправу его бывшим подчиненным, которые стали его зверски избивать. Больше всех старался один полковник, хотя такого звания тогда в госбезопасности не было.

«В комнату для исполнения с желобками в полу и другими конструктивными усовершенствованиями, — пишет Б. Камов, — Ежова приволокли. И он уже мало чем напоминал живое существо. По одной версии, стрелять уже не было никакой нужды. И выстрелы были сделаны для порядка. А по другой — почти все сопровождающие пожелали разрядить в ненавистного наркома свои браунинги. Многие пистолеты были наградными, с серебряными монограммами на рукоятках».

В этом можно усомниться. Во-первых, приведение в исполнение смертного приговора было секретным мероприятием в НКВД, к которому не допускались даже его высокопоставленные сотрудники, и делать из него описанное Камовым побоище, нечто среднее между расправой с карманником на восточном базаре и расстрелом 26-ти бакинских комиссаров, никто бы не стал. Во-вторых, автор в недостаточной степени владеет информацией, признаваясь в том, что не знает, судили наркома, прежде чем казнить, или нет, и неверно сообщает читателям, что Ежова арестовали вместе с женой. Как известно, ко времени ареста он уже был вдовцом.

Весьма необычную картину казни Ежова приводит в своей книге «Два сталинских наркома» В.А. Ковалев.

«По рассказам очевидцев, в свои последние мгновения в глубоком сыром подвале Сухановской тюрьмы маленький тщедушный человек долго (?!) метался меж четырех стен, уворачиваясь (?!) от пуль. Казалось, они его не брали. Но это уже скорее напоминало конвульсию. Живым из этого подвала не выходил никто…»

Столь неточную стрельбу исполнителей приговора трудно объяснить. Скорее всего, перед прощанием со своим бывшим шефом они с горя или с радости крепко выпили. Другого объяснения нет, поскольку для бывшего хозяина Лубянки уж наверное бы нашли хотя бы одного «ворошиловского стрелка».

Тем не менее Ежова расстреляли. Не известно, сколько извели на это патронов и послали ли пули в качестве сувениров Берия.

Судьба Ежова была окутана таинственностью. О нем ходило много слухов.

Говорили, что, будучи шпионом, он сумел убежать за границу и живет в Германии, консультируя Гитлера; что ему дали большой срок и он сидит в одиночной камере в Сухановке и даже не выходит на прогулки; что его видели уже во время войны, в одном из колымских лагерей, и еще много всяких несуразиц.

«…По линии НКВД, — пишет публицист Игорь Бунич, — было распущено о судьбе Ежова два слуха. Первый, что он сошел с ума и сидит на цепи в сумасшедшем доме, и второй, что он повесился, нацепив на грудь табличку, где называет себя не совсем корректным для печати словом».

Вряд ли чекистам было выгодно распространять столь нелепую дезинформацию о судьбе своего бывшего командира. Слухи часто рождаются сами по себе, когда отсутствует правда…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.