Своеручные записки княгини Натальи Борисовны Долгорукой, дочери г-фельдмаршала графа Бориса Петровича Шереметева
Своеручные записки княгини Натальи Борисовны Долгорукой, дочери г-фельдмаршала графа Бориса Петровича Шереметева
1767 году, генваря 12 дня.
Как скоро вы от меня поехали[81] осталась я во уединении, пришло на меня уныние, и так отягощена была голова моя безпокойными мыслями, казалось, что уже от той тягости к земле клонюсь. Не знала, чем бы те безпокойные мысли разбить. Пришло мне на память, что вы всегда меня просили, чтобы по себе оставила на память журнал, что мне случилось в жизни моей достойно памяти и каким средством я жизнь проводила. Хотя она очень бедственна и доднесь, однако во удовольствие ваше хочу вас тем утешить и желание ваше или любопытство исполнить, когда то будет Богу угодно и слабость моего здоровья допустить. Хотя я и не могу много писать, но ваше прошение меня убеждает, сколько можно буду старатца, чтоб привести на память все то, что случилось мне жизни моей.
Не всегда бывают щасливы благороднорожденные, по большей части находятца в свете из знатных домов происходящие бедственны, а от подлости рождение происходят в великие люди, знатные чины и богатство получают. На то есть определение Божие. Когда и я на свет родилась, надеюсь, что все приятели отца моево и знающия дом наш блажили день рождения моего, видя радующихся родителей моих и благодарящих Бога о рождении дочери. Отец мой и мать надежду имели, что я им буду утеха при старости[82]. Казалось бы, и так по пределам света сего ни в чем бы недостатку не было. Вы сами небезизвесны о родителях моих, от кого на свет произведена, и дом наш знаете, которой и доднесь во всяком благополучии состоит, братья и сестры мои живут во удоволствии мира сего, честьми почтены, богатством изобильны. Казалось, и мне никакова следу не было к нынешнему моему состоянию, для чего бы и мне не так щастливой быть, как и сестры мои. Я еще всегда думала пред ними преимущества иметь, потому что я была очень любима у матери своей и воспитана отменно от них, я же им и большая. Надеюсь, тогда все обо мне разсуждали: такова Беликова господина дочь, знатство и богатство, кроме природных достоинств, обратить очи всех знатных женихов на себя, и я по человеческому разсуждению совсем определена к благополучию; но Божий суд совсем не сходен с человеческим определением: он по своей власти иную мне жизнь назначил, об которой никогда и никто вздумать не мог, и ни я сама — я очень имела склонность к веселью.
Я осталась малолетна после отца моево, не больше как пяти лет, однако я росла при вдовствующей матери моей во всяком довольстве, которая старалась о воспитании моем, чтоб ничево не упустить в науках, и все возможности употребляла, чтоб мне умножить достоинств. Я ей была очень дорога: льстилась мною веселитца, представляла себе, когда приду в совершенные леты, буду доброй товарищ во всяких случаях, и в печали и радости, и так меня содержала, как должна благородной девушке быть, пребезмерно меня любила, хотя я тому и недостойна была. Однако все мое благополучие кончилось: смерть меня с нею разлучила.
Я осталась после милостивой своей матери 14 лет. Эта первая беда меня встретила. Сколько я ни плакала, только еще все недоставало, кажетца, против любви ее ко мне, однако ни слезами, ни рыданием не воротила: осталась я сиротою, с большим братом, который уже стал своему дому господин[83]. Вот уже совсем моя жизнь переменилась. Можно ли все те горести описать, которые со мною случались, надобно молчать. Хотя я льстилась впредь быть сщасливой, однако очень часто источники из глаз лились. Молодость лет несколько помогала терпеть в ожидании вперед будущего сщастия. Думала, еще будет и мое время, повеселюсь на свете, а тово не знала, что вышняя власть грозит мне бедами и что в будущее надежда обманчива бывает.
И так я после матери своей всех кампании лишилась. Пришло на меня высокоумие, вздумала себя сохранять от излишнева гуляния, чтоб мне чево не понести какова поноснова слова — тогда очень наблюдали честь; и так я сама себя заключила. И правда, что тогдашнее время не такое было обхождение: в свете очень примечали поступки знатных или молодых девушек. Тогда не можно было так мыкатца, как в нонешний век[84]. Я так вам пишу, будто я с вами говорю, и для тово вам от начала жизнь свою веду Вы увидите, что я и в самой молодости весело не живала и никогда сердце мое большого удовольствия не чувствовала. Я свою молодость пленила разумом, удерживала на время свои желания в разсуждении том, что еще будет время к моему удовольствию, заранее приучала себя к скуке. И так я жила после матери своей два года. Дни мои проходили без утешки.
Тогда обыкновенно всегда, где слышат невесту богатую, тут и женихи льстятца. Пришло и мое время, чтоб начать ту благополучную жизнь, которою я льстилась. Я очень была сщаслива женихами; однако то оставлю, а буду вам то писать, что в дело произошло. Правда, что начало было очень велико: думала, я — первая щастливица в свете, потому что первая персона в нашем государстве был мой жених, при всех природных достоинствах имел знатние чины при дворе и в гвардии. Я признаюсь вам в том, что я почитала за великое благополучие, видя его к себе благосклонна; напротив тово и я ему ответствовала, любила ево очень, хотя я никакова знакомства прежде не имела и нежели он мне женихом стал не имела, но истинная и чистосердечная его любовь ко мне на то склонила. Правда, что сперва эта очень громко было, все кричали: «Ох, как она щаслива!» Моим ушам не противно было это эхо слышить, а не знала, что эта щастие мною поиграет, показала мне только, чтоб я узнала, как люди живут в щастии, которых Бог благословит. Однако я тогда ничево не разумела, молодость лет не допускало ни о чем предбудущем рассуждать, а радовалась тем, видя себя в таком благополучии цветущею. Казалось, ни в чем нет недостатку. Милой человек в глазах, в рассуждении том, что этот союз любви будет до смерти неразрывной, а притом природные чести, богатство; от всех людей почтение, всякий ищет милости, рекомендутца под мою протекцию. Подумайте, будучи девке в пятнатцать лет так обрадованной, я не иное что думала, как вся сфера небесная для меня переменилась.
Между тем начались у нас приуготовления к сговору нашему. Правду могу сказать, редко кому случилось видить такое знатное собрание: вся Императорская фамилия была на нашем сговоре, все чужестранные министры, наши все знатные господа, весь генералитет; одним словом сказать, столько было гостей, сколько дом наш мог поместить обоих персон: не было ни одной комнаты, где бы не полна была людей. Обручение наше была в зале духовными персонами, один архиерей и два архимандрита. После обручения все ево сродники меня дарили очень богатыми дарами, брилиантовыми сергами, часами, табакерками и готовальнями и всякою галантерею. Мои б руки не могли б всево забрать, когда б мне не помогали принимать наши. Персни были, которыми обручались, ево в двенатцать тысяч, а мои — в шесть тысяч. Напротив и мой брат жениха моево дарил; шесть пуд серебра, старинные великие кубки и фляши золоченые. Казалось мне тогда, по моему молодоумие, что это все прочно и на целой мой век будет, а тово не знала, что в здешном свете ничево нету прочнова, а все на час. Сговор мой был в семь часов пополудни; это было уже ночь, для тово принуждены были смоленые бочки зажечь для свету, чтоб видно было разъезжатца гостям, теснота привеликая от карет была. От того Беликова огня видно было, сказывают, что около ограды дому нашева столько было народу, что вся улица заперлась, и кричал простой народ: «Слава Богу, что отца нашева дочь идет замуж за Беликова человека, возстановит род свой и возведет братьев своих на степень отцову». Надеюсь, вы довольно известны, что отец мой был первой фельтмаршал и што очень любим был народом и доднесь его помнят. О прочих всех сговорных церемониях или веселии умолчу: нынешнее мое состояние и звание запрещают. Одним словом сказать: все что, что можете вздумать, ничево не упущено было. Это мое благополучие и веселие долго ль продолжалось? Не более, как от декабря 24 дня по генварь 18 день. Вот моя обманчивая надежда кончилась! Со мною так случилось, как с сыном царя Давида Нафеаном: лизнул медку, и занришло было умереть. Так и со мною случилось: за 26 дней благополучных, или сказать радошных, 40 лет по сей день стражду; за каждой день по два года придет без малова; еще шесть дней надобно вычесть. Да хто может знать предбудущее? Может быть, и дополнитца, когда продолжитца сострадательная жизнь моя.
Теперь надобно уже иную материю зачать. Ум колеблетца, когда приведу на память, что после всех этих веселий меня постигло, которые мне казались на веки нерушимы будут. Знать, что не было мне тогда друга, кто б меня научил, чтоб по этой скольской дороге опаснее ходила. Боже мой, какая буря грозная восстала, со всего свету беды совокупились! Господи, дай сил изъяснить мои беды, чтоб я могла их описать для знания желающих и для утешения печальных, чтоб, помня меня, утешались. И я была человек, вся дни живота своего проводила в бедах и все опробовала: гонение, странствие, нищету, разлучение с милым, все, что кто может вздумать. Я не хвалюсь своим терпением, но от милости Божей похвалюсь, что Он мне дал столько силы, что я перенесла и по сие время несу; невозможно бы человеку смертному такие удары понести, когда не свыше сила Господня подкрепляла. Возьмите в разсуждение мое воспитание и нонешнее мое состояние.
Вот начало моей беды, чево я никогда не ожидала. Государь наш окончил живот свои паче чаяния моево, чево я никогда не ожидала, сделалась коронная перемена. Знать, так было Богу угодно, чтоб народ за грехи наказать; отняли милостивого государя, и великой плач был в народе. Все сродники мои съезжаютца, жалеют, плачут обо мне, как мне эту напасть объявить, а я обыкновенно долго спала, часу до девятова, однако, как скоро проснулась, вижу — у всех глаза заплаканы, как они ни стереглись, только видно было; хотя я и знала, что государь болен и очень болен, однако я великую в том надежду имела на Бога, что Он нас не оставит сирих. Однако, знать, мы тому достойны были, но необходимости принуждены были объявить. Как скоро эта ведомость дошла до ушей моих, что уже тогда со мною было — не помню. А как опомнилась, только и твердила: «Ах, пропала, пропала!» Не слышно было иново ничево от меня, что пропала; как кто ни старался меня утешить, только не можно было плач мои пресечь, ни уговорить. Я довольно знала обыкновение своего государства, что все фавориты после своих государей пропадают, чево было и мне ожидать. Правда, что я не так много дурно думала, как со мною сделалось, потому хотя мой жених и любим государем, и знатные чины имел, и вверенны ему были всякие дела государственные, но подкрепляли меня несколько честные ево поступки, знав ево невиность, что он никаким непристойним делам не косен был. Мне казалось, что не можно без суда человека обвинить и подвергнуть гневу или отнять честь или имение. Однако после уже узнала, что при нещасливом случае и правда не помогает. И так я плакала безутешно; свойственники, сыскав средства, чем бы меня утешить, стали меня [уговаривать], что я еще человек молодой, а так себя безрассудно сокрушаю; можно этому жениху отказать, когда ему будет худо; будут другие женихи, которые не хуже ево достоинством, разве только не такие великие чины будут иметь, — а в то время правда, что жених очень хотел меня взять, только я на то несклонна была, а сродникам моим всем хотелось за тово жениха меня выдать. Это предложение так мне тяжело было, что я ничево на то не могла им ответствовать. Войдите в рассуждение, какое это мне утешение и честная ли эта совесть, когда он был велик, так я с радостию за нево шла, а когда он стал нещаслив, отказать ему. Я такому безсовестному совету согласитца не могла, а так положила свое намерение, когда сердце одному отдав, жить или умереть вместе, а другому уже нет участие в моей любви. Я не имела такой привычки, чтоб севодни любить одново, а завтре — другова. В нонешней век такая мода, а я доказала свету, что я в любви верна: во всех злополучиях я была своему мужу товарищ. Я теперь скажу самую правду, что, будучи во всех бедах, никогда не раскаивалась, для чево я за нево пошла, не дала в том безумия Бога; Он тому свидетель, все, любя ево, сносила, сколько можно мне было, еще и ево подкрепляла. Мои сродники имели другое разсуждение, такой мне совет давали, или, может быть, меня жалели. К вечеру приехал мой жених ко мне, жалуясь на свое нещастие, притом разсказывал о смерти жалости достойной, как Государь скончался, что все в памяти был и с ним прощался. И так говоря, плакали оба и присягали друг другу, что нас ништо не разлучит, кроме смерти. Я готовая была с ним хотя все земные пропасти пройтить.
И так час от часу пошло хуже. Куда девались искатели и друзья, все спрятались, и ближние отдалече меня сташа, все меня оставили в угодность новым фаворитам, все стали уже меня боятца, чтоб я встречу с кем не попалась, всем подозрительно. Лучше б тому человеку не родитца на свете, кому на время быть велику, а после притти в нещастие: все станут презирать, никто говорить не хочет. Выбрана была на престол одна принцесса крови, которая никакова следу не имела к короне. Между тем приуготовлялись церемонии к погребению. Пришел тот назначеной нещастливой день. Нести надобна было государева тело мимо нашева дому, где я сидела под окошком, смотря на ту плачевную церемонию. Боже мой, как дух во мне удержался! Началось духовними персонами, множество архиереев, архимандритов и всякова духовнова чину; потом, как обыкновенно бывают такие высочайшие погребения, несли государственные гербы, кавалерии, разные ордена, короны; в том числе и мой жених шел перед гробом, несли на подушке кавалерию, и два ассистента вели под руки. Не могла ево видить от жалости в таковом состоянии: опанча траурная предлинная, флёр на шляпе до земли, волосы распущенные, сам так бледен, что никакой живности нет. Поравнявши против моих окон, взглянул плачущими глазами с тем знаком или миною: «Ково погребаем! В последний, в последний раз провожаю!» Я так обеспаметовала, что упала на окошко, не могла усидеть от слабости. Потом и гроб везут. Отступили от меня уже все чувства на несколько минут, а как опомнилась, оставя все церемонии, плакала, сколько мое сердце дозволило, разсуждая мыслию своей, какое это сокровище земля принимает, на которое, кажетца, и солнце со удивлением сияло: ум сопряжен был с мужественною красотою, природное милосердие, любовь к поданным нелицемерная. О, Боже мой, дай великодушно понести сию напасть, лишение сего милостиваго монарха! О, Господи, всевышний Творец, Ты вся можеши, возврати хотя на единую минуту дух ево и открой глаза ево, чтоб он увидел вернова своего слугу, идущего пред гробом, потеряв всю надежду ко утешению и облегчению печали ево. И так окончилась церемония: множество знатных дворян, следующие за гробом. Казалось мне, что и небо плачит, и все стихи небесние. Надеюсь, между тем, и такие были, которые и радовались, чая в себе от новой государыни милости.
По несколько дней после погребения приуготовляли торжественное восшествие новой государыни в столишный город, со звоном, с пушешною пальбою. В назначеный день поехала и я посмотреть ея встречи, для того полюбопытствовала, что я ее не знала от роду в лицо, кто она. Во дворце, в одной отхожей комнате, я сидела, где все церемонию видела: она шла мимо тех окон, под которыми я была и тут последний раз видела, как мой жених командовал гвардиею; он был маеор, отдавал ей честь на лошади. Подумайте, каково мне глядеть на сие позорище. И с того времени в жизни своей я ее не видала: престрашнова была взору, отвратное лицо имела, так была велика, когда между кавалеров идет, всех головою выше, и черезвычайно толста. Как я поехала домой, надобно было ехать через все полки, которые в строю были собраны; я поспешила домой, еще не разпущены были. Боже мой! Я тогда свету не видела и не знала от стыда, куда меня везут и где я; одни кричат: «Отца нашева невеста», подбегают ко мне: «Матушка наша, лишились мы своего государя»; иные кричат: «Прошло ваше время теперь, не старая пора». Принуждена была все это вытерпеть, рада была, что доехала до двора своево; вынес Бог из такова содому.
Как скоро вступила в самодержавство, так и стала искоренять нашу фамилию. Не так бы она злобна была на нас, да фаворит ее, которой был безотлучно при ней, он старался наш род истребить, чтоб ево на свете не было, по той злобе: когда ее выбирали на престол, то между протчими пунктами написано было, чтоб оного фаворита, которой при ней был камергером, в наше государства не ввозить, потому, что она жила в своем владение, хотя она и наша принцесса, да была выдана замуж, овдовевши жила в своем владении, а оставить ево в своем доме, чтоб он у нас ни в каких делах не был, к чему она и подписывалась; однако злодейство многих недоброжелателей своему отечеству все пункты переменило, и дали ей во всем волю, и всенародное желание уничтожили, и ево к ней по-прежнему допустили[85]. Как он усилился, побрав себе знатные чины, первое возымел дело с нами и искал, какими бы мерами нас истребить из числа живущих. Так публишно говорил: «Да, мы той фамилии не оставлю». Што он не напрасно говорил, но и в дело произвел. Как он уже взошел на великую степень, он не мог уже на нас спокойными глазами глядеть, он нас боялся и стыдился: он знал нашу фамилию, за сколько лет рождение князья имели, свое владение, скольким коронам заслужили все предки. Наш род любили за верную службу ко отечеству, живота своего не щадили, сколько на войнах головы свои положили; за такие их знатные службы были от других отмены, награждены великими чинами, кавалериями; и в чужих государствах многие спокойствии делали, где имя их славно. А он был самой подлой человек, а дошел до такого Беликова градуса, одним словом сказать, только одной короны недоставало, уже все в руку ево целовала, и что хотел, то делал, уже титуловали ево «ваше высочество», а он ни что иное был, как башмашник, на дяду моево сапоги шил, сказывают, мастер привеликий был, да красота ево до такой великой степени довела[86]. Бывши в таких высоких мыслях, думал, что не удастца ему до конца привести свое намерение: он не истребит знатные роды. Так и зделал: не токмо нашу фамилию, но другую такую ж знатную фамилию сокрушил, разорил и в ссылки сослал[87]. Уже все ему было покорено, однако о том я буду молчать, чтоб не прейтить пределов. Я намерена свою беду писать, а не чужие пороки обличать.
Не знал он, чем начать, чтоб нас сослать. Первое — всех стал к себе призывать из тех же людей, которые нам прежде друзья были, ласкал их, выспрашивал, как мы жили и не сделали ли кому обиды, не брали ли взятков. Нет, нихто ничево не сказал. Он этим недоволен был. Велел указом объевить, чтоб всякой без опасности подавали самой государыне челобитные, ежели ково чем обидели, — и тово удовольствия не получил. А между тем всякие вести ко мне в уши приходят; иной скажет; «В ссылку сошлют», иной скажет: «Чины и кавелерии оберут». Подумайте, каково мне тогда было! Будучи в 16 лет, ни от ково руку помощи не иметь и не с кем о себе посоветовать, а надобно и дом, и долг, и честь сохранить и верность не уничтожить. Великая любовь к нему весь страх изгонит из сердца, а иногда нежность воспитания и природа в такую горесть приведет, что все члены онемеют от несносной тоски. Куда какое это злое время было! Мне кажетца, при антихристе не тошнее тово будет. Кажетца, в те дни и солнце не светило. Кровь вся закипит, когда вспомню, какая это подлая душа, какие столбы поколебала, до основания разорил, и доднесь не можем исправитца. Что же до меня касаетца, в сдешнем свете на веки пропала.
И так мое жалкое состояние продолжалось по апрель месяц. Только и отраду мне было, когда ево вижу; поплачем вместе, и так домой поедет. Куда уже все весельи пошли, ниже сходство было, что это жених к невесте ездит. Что же, между тем, какие домашние были огорчены! Боже, дай мне все то забыть! Наконец, надобно уже наш несщасливый брак окончать; хотя как ни откладывали день ото дня, но, видя мое непременное намерение, принуждены согласитца. Брат тогда был болен больной, а меньшой, который меня очень любил, жил в другом доме по той притчине, что он тогда не лежал еще оспою, а большой брат был оспою болен. Ближние сродники все отступились, дальние и пуще не имели резону, бабка родная умерла, и так я осталась без призрения. Сам Бог меня давал замуж, а больше никто. Не можно всех тех беспорядков описать, что со мною тогда было. Уже день назначила свадьбе: некому проводить, никто из родных не едет, да никому и звать. Господь сам умилосердил сердца двух старушек, моих свойственных, которые меня провожали, а то принуждена бы с рабою ехать, а ехать надобно было в село 15 верст от города, там наша свадьба была. В евтом селе они всегда летом живали. Место очень веселое и устроенное, палаты каменные, пруды великие, аранжереи и церковь. В палатах после смерти государевой отец ево со всею фамилиею там жил. Фамилия их была немалая; я все презря, на весь страх: свекор был и свекровь, три брата, кроме моево мужа, и три сестры. Ведь надобно бы о том подумать, что я всем меньшая и всем должна угождать; во всем положилась на волю Божию: знать, судьба мне так определила. Вот уже как я стала прощатца с братом и со всеми домашними, кажетца бы, и варвар сжалился, видя мои слезы; кажетца, и стены дома отца моево помогали мне плакать. Брат и домашние так много плакали, что из глаз меня со слезами отпустили. Какая это разница — свадьба с сговором; там все кричали: «Ах, как она сщаслива», а тут провожают и все плачут; знать, что я всем жалка была. Боже мой, какая перемена! Как я выехала из отцовскова дому, с тех пор целой век странствовала. Привезли меня в дом свекров, как невольницу, вся расплакана, свету не вижу перед собою. Подумайте, и с добрым порятком замуж итти надобно подумать последняя щастия, не токмо в таковом состоянии, как я шла. Я приехала в одной карете, да две вдовы со мною сидят, а у них все родные приглашены, дядья, тетки, и пуще мне стало горько. Привезли меня как самую бедненькую сироту, принуждена все сносить. Тут нас в церкве венчали[88]. По окончании свадебной церемонии провожатые мои меня оставили, поехали домой. И так наш брак был плачу больше достоин, а не веселию. На третий день, по обыкновению, я стала сбиратца с визитами ехать по ближним ево сродникам и рекомендовать себя в их милость. Всегда можно было из тово села ехать в город после обеда, домой ночевать приезжали. Вместо визитов, сверх чаяния моево, мне сказывают, приехал, де, секретарь из Сенату; свекор мой должен был ево принять; он ему объявляет: указом велено, де, вам ехать в дальние деревни и там жить до указу[89]. Ох, как мне эти слова не полюбились; однако я креплюсь, не плачу, а уговариваю свекра и мужа: как можно без вины и без суда сослать; я им представляю: «Поезжайте сами к государыне, оправдайтесь». Свекор, глядя на меня, удивляетца моему малодоумию и смелости. Нет, я не хотела свадебной церемонии пропустить, не разсудя, что уже беда; подбила мужа, уговорила ево ехать с визитом. Поехали к дяде родному, которой нас с тем встретил: «Был ли у вас сенацкой секретарь; у меня был, и велено мне ехать в дальние деревни жить до указу». Вот тут и другие дядья съехались, все тоже сказывают. Нет, нет, я вижу, что на это дело нету починки; это мне свадебные конфекты. Скорее домой поехали, и с тех пор мы друг друга не видали, и никто ни с кем не прощались, не дали время.
Я приехала домой, у нас уже сбираютца: велено в три дня, чтоб в городе не было. Принуждены судьбе повиноватца. У нас такое время, когда к нещастию, то нету уже никакова оправдания, не лутше турков: когда б прислали петлю, должен удавитца. Подумайте, каково мне тогда было видить: все плачут, суетятца, сбираютца, и я суечусь, куда еду, не знаю, и где буду жить — не ведаю, только что слезами обливаюсь. Я еще и к ним ни к кому не привыкла: мне страшно было только в чужой дом перейтить. Как это тяжело! Так далеко везут, что никово своих не увижу, однако в разсуждении для милова человека все должна сносить.
Стала я сбиратца в дорогу, а как я очень молода, никуда не езжала и, что в дороге надобно, не знала никаких обстоятельств, что может впреть быть, обоим нам и с мужем было тритцать семь лет, он вырос в чужих, жил все при дворе; он все на мою волю отдал, не знала, что мне делать, научить было некому. Я думала, что мне ничево не надобно будет, и что очень скоро нас воротют, хотя и вижу, что свекровь и золовки с собою очень много берут из брилиянтов, из галантерии, все по карманам прячут, мне до тово и нужды не было, я только хожу за ним следом, чтоб из глаз моих куда не ушел, и так чисто собралась, что имела при себе золото, серебро — все отпустила домой к брату на сохранение; давольно моему глупому тогдашному разсудку изъяснить вам хочу: не токмо брилиантов что оставить для себя и всяких нужд, всякую мелочь, манжеты кружевные, чулки, платки шелковые, сколько их было дюжин, все отпустила, думала, на што мне там, всево не приносить; шубы все обобрала у нево и послала домой, потому что они все были богатые; один тулуп ему оставила да себе шубу да платья черное, в чем ходила тогда по государе. Брат прислал на дорогу тысячу рублев; на дорогу вынула четыреста, а то назад отослала; думаю, на што мне так много денег прожить, мы поедим на опчем коште: мой от отца не отделен. После уже узнала глупость свою, да поздно было. Только на утешение себе оставила одну табакерку золотою, и то для тово, что царская милость. И так мы, собравшись, поехали; с нами было собственных людей 10 человек, да лошедей ево любимих верховых 5.
Я дорогою уже узнала, что я на своем коште еду, а не на обчем. Едем в незнаемое место и путь в самой разлив, в апреле месяце, где все луга потопляет вода и маленькие разливы бывают озерами, а ехать до той деревни, где нам жить, восемьсот верст. Из моей родни никто ко мне не поехал простнтца — или не смели, или не хотели, Бог то разсудит; а только со мною поехала моя мадам, которая при мне жила; я и тем была рада. Мне как ни было тяжело, однако принуждена дух свой стеснять и скрывать свою горесть для мужа милова; ему и так тяжело, что сам страждет, притом же и меня видит, что ево ради погибаю. Я в радости их не участница была, а в горести им товарищ, да еще всем меньшая, надобно всякому угодить, я надеялась на свой нрав, что всякому услужу. И так куда мы приедем на стан, пошлем закупать сена, овес лошадям. Стала уже и я в экономию входить: вижу, что денег много идет. Муж мой пойдет смотреть, как лошадям корм задают, и я с ним, от скуки что было делать; да эти лошади, права, и стоили тово, чтоб за ними смотреть: ни прежде, ни после таких красавиц не видала; когда б я была живописец, не устыдилась бы я их потреты написать.
Девяносто верст от города как отъехали, первой провинциальной город приехали; тут случилось нам обедать. Вдруг явился к нам капитан гвардии, объявляет нам указ: «Велено, де, с вас кавалерии снять»; в столице, знать, стыдились так безвинно ограбить, так на дорогу выслали[90]. Боже мой, какое это их правосудие! Мы отдали тотчас с радостию, чтоб их спокоить, думали, они тем будут довольны: обруганы, сосланы. Нет, у них не то на уме. Поехали мы в путь свой, отправивши ево, непроходимыми стезями, никто дороги не знает; лошади свои все тежелые, кучера только знают, как по городу провести. Настигла нас ночь; принуждены стать в поле, а где — не знаем, на дороге ли или свернули, никто не знает, потому что все воду объежали, стали тут, палатку поставили; это надобно знать, что наша палатка будет всех дале поставлена, потому что лутчее место выберут свекру, подле поблизости золовкам, а там деверьям холостым, а мы будто иной партии — последнее место нам будет. Случалось, и в болоте: как постелю снимут, мокро, иногда и башмаки полны воды. Это мне очень памятно, что весь луг был зеленой, а иной травы не было, как только чеснок полевой, и такой был дух тяжелой, что у всех головы болели. И когда мы ужинали, то мы все видели, что два месяца взошло: ординарной большой, а другой подле нево поменьши, и мы долго на них смотрели и так их оставили, спать пошли. По утру, как мы встали, свет нас осветил; удивлялись сами, где мы стояли: в самом болоте и не по дороге. Как нас Бог помиловал, что мы где не увязли ночью, так оттудова ли насилу на прямую дорогу выбились.
Маленькая у нас утеха была — псовая охота. Свекор превеликой охотник был; где случитца какой перелесочек, места для них покажитца хорошо, верхами сядут и поедут, пустят гончих; только провождение было время или, сказать, скуке; а я и останусь одна, утешу себя, дам глазам своим волю и плачу, сколько хочу. В один день так случилось: мой товарищ, поехал верхом, а я осталась в слезах. Очень уже поздно, стало смеркатца, и гораздо уже темно, вижу, против меня скачут два верховые, прискакали к моей карете, кричат: «Стой!» Я удивилась, слышу голос мужа моево и с меньшим братом, которой весь мокр; говорит мне муж: «Вот он избавил меня от смерти». Как же я испужалась! Как, де, мы поехали от вас и все разговаривали и ошиблись с дороги, видим мы, за нами никово нет, вот мы по лошадям ударили, что скорея ково своих наехать. Видим, что поздно, приехали к ручью, показался очень мелок. Так мой муж хотел наперед ехать опробовать, как глубок, так бы он конешно утонул, потому, что тогда под ним лошадь была не проворна и он был в шубе; брат ево удержал, говорит: «Постой, на тебе шуба тежела, а я в одном кафтане, подо мною же и лошадь добра, она меня вывезет, а после вы переедите». Как это выговоря, тронул свою лошадь, она передними ногами ступила в воду, а задними уже не успела, как ключ ко дну, так круто берега было и глубока, что не могла задними ногами справитца, одна только шляпа поплыла, однако она очень скоро справилась, лошадь была проворная, а он крепко на ней сидел, за гриву ухватился. По щастью их, человек их наехал, которой от них отстал. Видя их в такой беде, тотчас кафтан долой, бросился в воду — он умел плавать, — ухватил за волосы и притащил к берегу. И так Бог ево спас живот, и лошадь выплыла. Так я испужалась, и плачу, и дрожу вся; побожилась, что я ево никогда верхом не пущу. Спешили скорея доехать до места; насилу ево отогрели, в деревню приехавши.
После, несколько дней спустя, приехали мы ночевать в одну маленькую деревеньку, которая на самом берегу реки, а река преширокая. Только что мы разположились, палатки поставили, идут к нам множество мужиков, вся деревня, валютца в ноги, плачут, просют: «Спасите нас, севодни к нам подкинули письмо разбойники, хотят к нам приехать, нас всех побить до смерти, а деревню сжечь. Помогите вы нам, у вас есть ружье, избавьте нас от напрасные смерти, нам оборонитца нечем, у нас кроме топоров ничего нет. Здесь воровское место: на этой недели здесь в соседстве деревню совсем разорили, мужики разбежались, а деревню сожгли». Ах, Боже мой, какой же на меня страх пришел! Боюсь до смерти разбойников; прошу, чтоб уехать оттудова, нихто меня не слушает. Всю ночь не спали, пули лили, ружья заряжали, и так готовились на драку; однако Бог избавил нас от той беды. Может быть, они и подъежали водою, да побоялись, видя такой великой обоз, или и не были. Чево же мне эта ночь стоила! Не знаю, как я ее пережила; рада, что свету дождалась, слава Богу, уехала.
И так мы три недели путались и приехали в свои деревни, которые были на половине дороги, где нам определено было жить. Приехавши, мы расположились на несколько время прожить, отдохнуть нам и лошадям. Я очень рада была, что в свою деревню приехали. Казна моя уже очень истончала; думала, што моим расходам будет перемена, не все буду покупать, по крайней мере сена лошадям не куплю. Однако я недолго об этом думала; не больше мы трех недели тут прожили, паче чаяние нашего вдруг ужасное нечто нас постигло.
Только что мы отобедали — в евтом селе был дом господской, и окна были на большую дорогу — взглянула я в окно, вижу я пыль великую по дороге, видно издалека, что очень много едут и очень скоро бегут. Как стали подъезжать, видно, что все телеги парами, позади коляска покоева. Все наши бросились смотреть, увидели, что прямо к нашему дому едут: в коляске офицер гвардии, а по телегам солдаты 24 человека. Тотчас узнали мы свою беду, что еще их злоба на нас не умаляетца, а больше умножаетца. Подумайте, что я тогда была, упала на стул, а как опомнилась, увидела полны хоромы солдат. Я уже ничего не знаю, что они объявили свекру, а только помню, что я ухватилась за своево мужа и не отпускаю от себя, боялась, чтоб меня с ним не разлучили[91]. Великой плач сделался в доме нашем. Можно ли ту беду описать! Я не могу ни у ково допроситца, что будет с нами, не разлучат ли нас. Великая сделалась тревога. Дом был большой, людей премножество, бегут все с квартер, плачут, припадают к господам своим, все хотят быть с ними неразлучно. Женщины, как есть слабые сердца, те кричат, плачут. Боже мой, какой это ужас! Кажетца бы, и варвар, глядя на это жалкое позорище, умилосердился.
Нас уже на квартеру не отпущают. Как я и прежде писала, что мы везде на особливых квартерах стояли, так не поместились в одном доме. Мы стояли у мужика на дворе, а спальня наша была сарай, где сена кладут. Поставили у всех дверей часовых, примкнувши штыки. Боже мой, какой это страх, я от роду ничево подобнова этому не видала и слыхала! Велели наши командиры кареты закладывать; видно, что хотят нас вести, да не знаем — куда. Я так ослабела от страху, что на ногах не могу стоять. Войдите в мое состояние, каково мне тогда было. Только меня и подбодряло, что он со мною, и все, видя меня в таковом состоянии, уверяют, что с ним неразлучна буду. Я бы хотела самово офицера спросить, да он со мною не говорит, кажетца неприступной. Придет ко мне в горницу, где я сижу, поглядит на меня, плечами пожмет, вздохнет и прочь пойдет, а я спросить ево не осмелюсь. Вот уже к вечеру велит нам в кареты садитца и ехать. Я уже опомнилась и стала просить, чтоб меня отпустили на квартеру собратца; офицер дозволил. Как я пошла — и два солдата за мною. Я не помню, как меня мой муж довел до сарая тово, где мы стояли; хотела я с ним поговарить и сведать, что с нами делаетца, и солдат тут, ни пяди от нас не отстает. Подумайте, какое жалосное состояние!
И так я ничево не знаю, что дале с нами будет. Мои домашние собрались, я уже ничево не знаю; а мы сели в карету и поехали; рада я тому, что я одна с ним, можно мне говорить, а солдаты все за нами поехали. Тут уже он мне сказал: «Офицер объявил, что велено нас под жестоким караулом вести в дальний город, а куда — не велено сказывать». Однако свекор мой умилостивил офицера и привел на жалость; сказал, что нас везут в остров, которой состоит от столицы 4 тысячи верст и больше, и там нас под жестоким караулом содержать, к нам никово не допущать, ни нас никуда, кроме церкви, переписки ни с кем не иметь, бумаги и чернил нам не давать. Подумайте, каково мне эти вести. Первое, лишилась дому своево и всех родных своих оставила, я же не буду и слышать об них, как они будут жить без меня. Брат меньшой мне был, которой меня очень любил, сестры маленькие остались. О, Боже мой, какая эта тоска пришла, жалость, сродство, кровь вся закипела от несносности. Думаю, я уже никово не увижу своих, буду жить в странствии. Кто мне поможет в напастях моих, когда они не будут и ведать обо мне, где я, когда я ни с кем не буду корешпонденци иметь, или переписки; хотя я какую нужду не буду терпеть, руки помощи никто мне не подаст; а, может быть, им там скажут, что я уже умерла, что меня и на свете нет; они только поплачут и скажут: «Лутче ей умереть, а не целой век мучитца». С этими мыслями ослабела, все мои чувства онемели, а после пролили слезы. Муж мой очень испужался и желел после, что мне сказал правду, боялся, чтоб я не умерла.
Истинная ево ко мне любовь принудила дух свой стеснить и утаивать эту тоску и перестать плакать, и должна была и ево еще подкреплять, чтоб он себя не сокрушил: он всево свету дороже был. Вот любовь до чево довела: все оставила, и честь, и богатство, и сродников, и стражду с ним и скитаюсь. Этому причина все непорочная любовь, которою я не постыжусь ни перед Богом, ни перед целым светом, потому что он один в сердце моем был. Мне казалось, что он для меня родился и я для нево, и нам друг без друга жить нельзя. Я по сей час в одном разсуждении и не тужу, что мой век пропал, но благодарю Бога моего, что Он мне дал знать такова человека, которой тово стоил, чтоб мне за любовь жизнию своею заплатить, целой век странствовать и всякие беды сносить. Могу сказать — безпримерные беды: после услышите, ежели слабость моего здоровья допустить все мои беды описать.
И так нас довезли до города. Я вся расплакана: свекор мой очень испужался, видя меня в таковом состоянии, однако говорить было нельзя, потому офицер сам тут с нами и ундер-офицер. Поставили уже нас вместе, а не на разных квартерах, и у дверей поставили часовых, примкнуты штыки. Тут мы жили с недели, покамест изготовили судно, на чем нас вести водою. Для меня все это ужасно было, должно было молчанием покривать. Моя воспитательница, которой я от матери своей препоручена была, не хотела меня оставить, со мною и в деревню поехала; думала она, что там злое время проживем, однако не так сделалось, как мы думали, принуждена меня покинуть. Она человек чужестранной, не могла эти суровости понести, однако, сколько можно ей было, эти дни старалась, ходила на то нещасное судно, на котором нас повезут, все там прибирала, стены обивала, чтоб сырость сквозь не прошла, чтоб я не простудилась, павелион поставила, чуланчик загородила, где нам иметь свое пребывание, и все то оплакивала.
Пришел тот горестной день, как нам надобно ехать. Людей нам дали для услуг 10 человек, а женщин на каждую персону по человеку, всех 5 человек. Я хотела свою девку взять с собою, однако золовки мои отговорили, для себя включили в то число свою, а мне дали девку, которая была помощница у прачек, ничево сделать не умела, как только платья мыть. Принуждена я им в том была согласитца. Девка моя плачет, не хочет меня отстать, я уже ее просила, чтоб она мне больше не скучала. Пускай так будет, как судьба определила. И так я хорошо собралась: ниже рабы своей имела, денег ни полполушки. Сколько имела про себе оная моя воспитательница при себе денег, мне отдала; сумма не очень велика была — 60 р., с тем я и поехала. Я уже не помню, пешком ли мы шли до судна или ехали, недалеко река была от дому нашева. Пришло мне тут разставатца с своими, потому что дозволено было им нас проводить. Вошла я в свой кают, увидала, как он прибран, сколько можно было помогала моему бедному состоянию. Пришло мне вдруг ее благодарить за ее ко мне любовь и воспитание, тут же и прощатца, что я уже ее в последней раз вижу; ухватились мы друг другу за шеи, и так руки мои замерли, и я не помню, как меня с нею растащили. Опомнилась я в каюте или в чулане, лежу на постели, и муж мой надо мною стоит, за руку держит, спирт нюхать дают Я вскочила с постели, бегу верх, думаю еще хато[92] раз увижу, ниже места тово, знать — далеко уплыли. Тогда я потеряла перло жемчужное, которое было у меня на руке, знать, я ево в воду опустила, когда с своими прощалась. Да мне уже и не жаль было, не до нево, жизнь тратитца. Так я и осталась одна, всех лишась для одново человека. И так мы плыли всю ту ночь.
На другой день сделался великой ветер, буря на реке, гром, молния, гораздо звончее на воде, нежели на земле, а я грому с природы боюсь. Судно вертит с боку на бок. Как гром грянет, так и попадают люди. Золовка меньшая очень боялась, та плачет и кричит. Я думала — свету переставление! Принуждены были к берегу пристать. И так всю ночь в страхи без сна препроводили. Как скоро разевело, погода утихла, мы поплыли в путь свой. И так мы три недели ехали водою. Когда погода тихая, я тогда сижу под окошкам в своем чулане, когда плачу, когда платки мою: вода очень близко, а иногда куплю осетра и на веревку ево; он со мною рядом плывет, чтоб не я одна невольница была и осетр со мною. А когда погода станет ветром судно шатать, тогда у меня станет голова болеть и тошнитца, тагда выведут меня наверх на палубу и положут на ветр, и я до тех пор без чувства лежу, покамест погода утихнет, и покроют меня шубою: на воде ветр очень проницательный. Иногда и он для кампании подле меня сидит. Как пройдет погода, отдохну, только есть ничево не могла, все тошнилось.
Однажды что с нами случилось: погода жестокая поднялась, а знающева никаво нет, кто б знал, где глубь, где мель и где можно пристать, ничево никто не знает, а так все мужики набраны из сохи, плывут, куда ветер несет, а темно уже становитца, ночь близко, не могут нигде пристать к берегу, погода не допускает. Якорь бросили середи реки в самую глупь, якорь оторвало. Мой сострадалец меня тогда не пустил наверх: боялся, чтоб в евтом штурме меня не задавили. Люди и работники все по судну бегают, кто воду выливает, хто якорь привязывает, и так все в работе. Вдруг нечаянно притянуло наше судно в залив. Ништо не успела. Я слышу, что сделался великой шум, а не знаю што. Я встала посмотреть: наша судно стоит как в ящике между двух берегов. Я спрашиваю, где мы; никто сказать не умеют, сами не знают. На одном берегу все березник, так, как надобно рощи, не очень густой. Стала эта земля оседать и с лесом, несколько сажен опускатца в реку или в залив, где мы стоим, и так ужасно лес зашумит под самое наше судно, и так нас кверху подымет и нас в тот ущерб втянет. И так было очень долго. Думали все, что мы пропали, и командиры наши совсем были готовы спасать свой живот на лотках, а нас оставить погибать. Наконец уже столько много этой земли оторвало, что видно стало за оставшим малою самою частию земли вода; надобна думать, что озеро. Когда б еще этот остаток оторвало, то надобна б нам в том озере быть. Ветер преужасной тогда был; думаю, чтоб нам тогда конец был, когда б не самая милость Божия поспешила. Ветер стал утихать и землю перестала рвать, и мы избавились той беды, выехали на свету на свой путь, из оного заливу в большую реку пустились. Этот водяной путь много живота моего унес. Однако все переносила всякие страхи, потому что еще не конец моим бедам был, на большие готовилась, для того меня Бог и подкреплял. Доехали мы до города, где надобно нам выгружатца на берег и ехать сухим путем. Я была и рада, думала, таких страхов не буду видеть. После узнала, что мне нигде лутчева нет: не на то меня судьба определила, чтоб покоитца.
Какая же эта дорога? 300 вер. должно было переехать горами, верст по пяти на гору и с горы также; они ж как усыпаны диким камнем, а дорожка такая узкая, в одну лошадь только впряжено, что называетца гусем, потому что по обе стороны рвы. Ежели в две лошади впречь, то одна другую в ров спихнет. Оные же рвы лесом обросли; не можно описать, какой они вышины: как взъедешь на самой верх горы и посмотришь по сторонам — неизмеримая глубина, только видны одни вершины лесу, все сосна да дуб. От роду такова высокова и толстова лесу не видала. Эта каменная дорога, я думала, что у меня сердце оторвет. Сто раз я просилась: «Дайте отдохнуть!» Никто не имеет жалости, а спешат как можно наши командиры, чтоб домой возвратитца; а надобна ехать по целому дню с утра до ночи, потому что жилья нет, а через сорок верст поставлены маленьки домики для пристанища проезжающим и для корму лошадям. Что случилось: один день весь шел дождь и так нас вымочил, что как мы вышли из колясок, то с головы и до ног с нас текло, как из реки вышли. Коляски были маленькие, кожи все примокли, закрытца нечем, да и, приехавши на квартеру, обсушитца негде, потому что одна только хижина, а фамилия наша велика, все хотят покою. Со мною и тут нещастие пошутило: поватка или привычка прямо ходить — меня за то смалу били: «Ходи прямо!», притом же и росту я немалова была, — как только в ту хижину вошла, где нам ночевать, только через порок переступила, назад упала, ударилась об матицу — она была очень ниска — так крепко, что я думала, что с меня голова спала. Мой товарищ испужался, думал, я умерла. Однако молодость лет все мне помогла сносить всякие бедственные приключения. А бедная свекровь моя так простудилась об этой мокроты, что и руки, и ноги отнялись и через два месяца живот свои окончала.
Не можно всево описать, сколько я в евтой дороги обезпокоена была, какую нужду терпела. Пускай бы я одна в страдании была, товарища своево не могу видеть безвинно страждущева. Сколько мы в евтой дороге были недель — не упомню.
Доехали до провинциального города того острова, где нам определено жить[93]. Сказали нам, что путь до того острова водою, и тут будет перемена: офицер гвардейский поедет возвратно, а нас препоручат тутошнего гварнизона офицеру с командою 24 человека солдат. Жили мы тут неделю, покамест исправили судно, на котором нам ехать, и сдавали нас с рук на руки, как арестантов. Это несколько жалко было, что и каменное сердце умягчилось; плакал очень при раставании офицер и говорил: «Теперь-то вы натерпитесь всякого горя; эти люди необычайные, они с вами будут поступать, как с подлыми, никаково снисхождения от них не будет». И так мы все плакали, будто с сродникам разставались, по крайней мере привыкли к нему: как ни худо было, да он нас знал в благополучии, так несколько совестно было ему сурово с нами поступать.