Пролетарии

Пролетарии

Пролетарием является тот, кто хочет быть пролетарием.

I

Грядет проблема масс.

Она приближается не только с левого фланга. Здесь люди ушли в демократию, которая выдает себя за народ. Здесь находится либеральное общество, которое существует за счет человеческого труда, товарооборота или выручки от процентных облигаций. Оно существует в полном отрыве от пролетария, который, как он утверждает, и делает эту самую работу. Здесь либеральный человек пытается остановить натиск и успокаивает массы, которые привело в движение его Просвещение. Он красноречиво уверяет их, что они также являются народом, что великая мать Демократия уже приняла пролетариат, что она хочет позаботиться о пролетарии.

Это демагогический, назойливый парламентский народ напоминает моллюска, который с трудом передвигается. Но сзади на него напирают пролетарские массы. Они толкают его. Они увлекают его за собой. Они — сплошное действие!

Правые осознают энергичность и силу этих масс. В правом фланге находятся люди, которые защищают не только собственность и получаемое от нее удовлетворение, но и ценности, неотъемлемые вечные ценности. Здесь находятся те, кто обосновывает мнение, что люди, сотворившие эти ценности, создавали их не для того, дабы их разрушили. Здесь находятся консерваторы, которые являются стражами этих ценностей. Они в силу своей природы вновь призывают противопоставить личность и массы, а также подобно пролетариату защититься от демократической уравниловки.

Но позиции этих людей подорваны. Ценности, которые они отстаивают, после революции утратили свое внешнее значение. А также они все привязаны к личности, гениальной личности или национальной личности. Они связаны с вопросами уникальности и различий, иерархии и конструкции. Но те, кого традиционно представляли эти круги, в век демократии и пролетариата оказались несостоятельными. Они оказались уступчивыми там и тогда, где и когда надо было утверждаться. Этим ослабленным личностям показалось, что не нужно больше противиться массам. Пролетариат получил перевес и тут же заявил о своих правах. Да, носители утраченных ценностей стояли перед угрозой всеобщей пролетаризации, которая бы впоследствии обрушила демократию. Почтенные сословия, престижные профессии скатывались вниз к пролетариату, а разочарованные одиночки стремились спасти свою судьбу. Казалось, вся нация превращалась в пролетариат. И здесь проблема масс приблизилась с правого фланга. Это проблема людей, которые вынуждены стать пролетариями, хотя таковыми не являются. Близится проблема нации, которая по своему замаху после окончания мировой войны должна была стать народом господ, но которой выпала участь стать порабощенной.

Массы поймут этот процесс только с экономической точки зрения. И это весьма характерно для пролетариев, что им не приходит в голову мысль оценить обстановку как-то иначе, с духовных, с более высоких позиций. Но ни один факт их не озадачивал так сильно, как следующий; в Германии имеются люди, которые не только не хотят быть пролетариями, но и высказывают мысль, что не принадлежат пролетарской нации. Это более характерно для немцев. Их представления тесно связаны с определением человеческого и национального, что в свою очередь базируется на ценностях, не доступных для понимания пролетариата.

Пролетарий прекрасно осознает, что в мире имеются вещи, которыми кое-кто владеет как наследственной привилегией, что эти личности обладают особым превосходством при всех личных, социальных и политических недостатках.

Но пролетариат не знает, что, собственно, происходит внутри этих вещей. Он воспринимает их снаружи как некое выражение незаконных притязаний, самонадеянности и потерявших силу за давностью лет привилегий. Он берет в расчет прежде всего материальную и имущественную сторону дела. Он видит имущественные различия и путает духовные ценности с реальными материальными богатствами, кои можно отчуждать. Но тот, кто озадачен, кто пытается заглянуть в суть вещей, кто случайно узнает или открывает на собственном опыте, что имеется непролетарская точка зрения, на чем она основывается и почему существует, — тот в одно мгновение перестает быть сопричастным к подобным пролетарским оценкам. Переживание этого решающего момента выводит его за рамки пролетариата, класса и масс, к которым он по-прежнему принадлежал с социальной точки зрения. Перед ним раскрываются огромные и широкие, а также более тесные и близкие связи, в коих он познает нацию, к которой он принадлежит и с личной, и с политической точки зрения.

Пролетариат начинает размышлять о пролетариате и приходит к первому осознанию жизненно-исторических тесных связей, которые связывают это четвертое сословие с другими народными слоями. Вначале это непролетарское познание пролетарских людей является лишь чувством. Но от того, распространится ли это сознание больше, чем на одно поколение, в итоге зависит, станет ли пролетариат нацией. Старшему поколению сказали, что оно не имеет Отечества. Более молодое поколение уже прислушивается, когда отец говорит об Отечестве, которое должны завоевать сыновья, дабы то принадлежало внукам. Это уже не пролетарии. Это младосоциалисты.

Эти идеи передвигаются в коммунистический способ мышления. Он берет свое начало в корпоративных идеях, которые делают доступным для него ощущение связи с Родиной, наследием, народом, а стало быть, и с нацией. Это пролетарский идеализм, который присущ молодым рабочим и рабочей молодежи. Он старается быть романтичным и аполитичным, примитивно созерцая противоречия, которые возникают между чистой, подлинной, полной сил природой и мертвым и отвлеченным марксизмом партийных вождей. Напротив, пролетариат, ориентированный на классовую борьбу, никогда не думает о нации. Данный пролетариат думает только о себе самом. В нем берет верх сила корысти. Но это также место, в котором эта корысть наиболее уязвима. Однако пролетариат еще не знает этого. С другой стороны, он потому и является пролетариатом, что не знает этого. Ему обещали мир. Его мир, который рухнул бы только вместе с ним — как ему говорили. Итак, он хочет осуществить послание, которое приведет массы в движение. Он жаждет исполнить предсказание, привести массы в Землю обетованную, а в конце времен начать их снова, но чтобы это время было пролетарским. Но он смущен миром, который застал, так как это ненавистный ему буржуазный мир, который он намеревается в корне изменить. Мы не знаем, будет ли он разложен утомленными и вымотанными силами, или же будет опрокинут сильным, мускулистым плечом.

Проблема масс поднимается снизу.

Пролетариат также хочет командовать этим наступлением. Но массы в некоторой степени заблуждались относительно своих лидеров. Разве они не проповедовали и не пророчили мировую демократию? Пролетариат теперь видит результаты, к которым привела революция, и которая изначально должна была быть его революцией. Он видит и протестует против того, что он вынужден отрабатывать Версальский мир. Он делает то, что никогда не делал, — он начинает мыслить внешнеполитическими категориями. Вероятно во всей Германии не найдется никого, кто бы более жестко, отрицательно и гневно думал о демократии, нежели пролетарский человек. Пролетариат стал подозревать демократию, которая искала выход из труднейшего положения в неосуществимых комбинациях, что та выбрала его, дабы переложить на его плечи этот неподъемный груз. Это бы естественный провал обещаний, данных революцией. Пролетариат, который не был в состоянии произвести на свет из своих ни одного лидера, который бы по личным качествам и политическому авторитету мог соответствовать пролетарским идеям. В результате пролетариат следовал за карьеристами от оппозиции и мародерами революции. Однако не использовал ли эти интеллектуалы в 1918 году власть масс, дабы самим прийти к власти? Эта власть называется демократией. А массы так и не были освобождены. Но пролетариат хочет считаться с руководящей йолей лишь тогда, когда он сам выражает эту волю масс. Он не хочет по собственному почину отказываться от давления на власть и исполнения силы, которая основывается на факте существования масс, и может быть в любую минуту использована как против демократии, так и против реакции. Он не допускает возможности, что использование этой силы, которая придает не только решительную устойчивость массам, но и ударность, маневренность и направление, может добыть руководство, которое основывается не на воле масс, а на воле к массам. Пролетариат не хочет лишаться единственной возможности, которая, как он полагает, досталась ему еще от революции, а потому по-прежнему оправдывает эту революцию. Это возможность масс активно действовать! Массы очень прекрасно ощущают, что профессионализм, таланты и призвание к лидерству не являются уделом собственных людей. Они чувствуют, что пролетариат не может управлять сам собой. И он спрашивает: не должно ли руководство быть врученным правом, привитой пользой, а, вероятно, даже вечной привилегией непролетарского человека? Но не демократа, а консерватора? Но об этом спрашивают не руководители партии. Они, напротив, подавляют там, где только могут, подобные вопросы, так как в случае утвердительного ответа они утратят ни больше ни меньше как владычество над массами. При всей ненависти к противоположной стороне этот вопрос тихо лежит среди масс. В ее скрежещущем чувстве бессилия, а также в откровенном проявлении духа свиты, который все еще остался в ней.

Под давлением невозможно изменить безнадежные и невыносимые условия, в которых мы живем. Но возможен всплеск пролетарски ориентированного массового сознания, если только будет ощущаться не столько внутриполитическое, сколько внешнеполитическое давление.

Но тогда массовое сознание вновь круто станет классовым.

Не достает доверия, которое основано на доверии ведомых к руководству, которое предполагает близость руководства к внутренним надеждам, склонностям, устремлениям массы, пролетариата, и, наконец, народа. Во время четырех лет мировой войны еще хватало руководящих кадров. Но 9 ноября 1918 года стало катастрофой для руководства. И с тех пор секрет руководства, кажется, был утрачен.

Это кроется в духовном превосходстве, с которым лидер использует волю масс, как если бы его воля была их волей, а их воля была его волей, в то время как он задавал бы массам действительное направление. Сегодня это было бы политическим превосходством, которое удается использовать массам и позволяло им действовать ради сохранения или достижения ценностей, среди которых повторное обретение свободы стоит на первом месте, отныне действуя в интересах нации. Это крылось в духовно-политическом превосходстве, которое прибывает из точного знания пролетарских проблем и пролетарского человека. Это превосходство дает массам уникальный случай выправить политически ошибочную революцию. Не хотим сказать, что ее можно было бы повернуть вспять, но эта революционная ошибка оказалась очень поучительной для нации. Приведя в движение эти массы, которые скучились в пролетариате, мы должны быть даже благодарны ей. Она пробудила волю, которую класс может всегда проявить, но по собственной инициативе не может осуществить, разве что в разрушительных целях. Она будет соответствовать нашей национальной судьбе, так как будет разрушена собственно пролетарская участь. Мы не нуждаемся в том, чтобы собрать много умных голов, которые так охотно пытаются повести наш расколотый, сверх нормы политизированный народ каждая по своему пути. Здесь, в социальных союзах, уже миллионы людей собраны вместе, так что можно ставить цель о создании движения. Народ лишь ждет повода и знака, который ему должны подать.

Сейчас у нас есть то, что удаляет друг от друга враждебные стороны, тем самым сближая. Повсюду видны признаки недовольства и предрассудков: здесь — революционных, там — реакционных. Нация разделена на две половинки, хотя ей уготована одна судьба. Массы преграждают дорогу этой судьбе, кажется, только благодаря маневру вроде кризиса масс мы попадем туда, куда нас несет этот вихрь, снова к видимости национальных ценностей, которые во имя нации готов признать даже пролетариат.

Но массы запнулись и остановились. Они разочарованы и разозлены. Они не знают, что им больше подходит. Но они существуют!

Маркс называл пролетарскую революцию «самостоятельным движением подавляющего большинства». Ленин говорил о «движении, толкающем массы вперед», которое уже должно было охватить европейский пролетариат. Демократическая толпа является лишь сбитой с толку оравой. Но пролетарская масса означает сплошную внушительность. Русский пролетариат сбросил Учредительное собрание, передав себя диктатуре, которая им сейчас руководит. Немецкому пролетариату, который настаивает на идеях классовой борьбы, без другого партийного руководства, чем то, которое кроется в самостоятельности его партийной организации, кажется, остается только непрестанно атаковать капитализм. Бороться в наивном ожидании, что крушение немецкого капитализма приведет к крушению капитализма всего мира, некой экономической Антанты, а затем повсюду будет установлен коммунизм.

Массы заявляют о своем желании. Они выдвигают марксистские требования, или то, что они выдают за них, или то, что от них осталось.

II

Когда в 1918 году массы стали наступать, то их движение возникло на бурлящей поверхности во взбудораженный момент.

Оно было пролетарским движением. Оно называлось социалистической революцией. И оно ссылалось на Маркса. Тогда революция была лишь бунтом. Единственный звук, который в те дни вырывался из глоток демонстрантов, было слово «Прочь!». Они могли выйти на улицы. Они могли срывать флаги. Они могли срывать погоны. Они больше ничего не могли. Но этого оказалось достаточно, чтобы испортить народ, страну и государство.

Как-то Вельтлинг пророчески заметил: «Я вижу, как новый Мессия приходит с мечом, дабы наставлять первых». Но это светлое и чисто пролетарско-мистическое возвещение о приближающейся всемирной справедливости впоследствии было замутнено марксистскими вычислениями, которые отталкивались не от человека и человеческих сыновей, а от способа производства и политических предпосылок. Социализм должен был быть порожден материалистическим и рационалистическим Интернационалом. Теперь нация, чей пролетариат был воспитан в марксистских представлениях, выпустила меч из рук и вместо мессианских чаяний позволила действовать ожиданиям масс. Теперь во вражеских городах внезапно избавившиеся от военных ужасов люди обнимали друг друга. Но они обнимались не от умиления, а злорадствуя, что народ можно было соблазнить доброй верой в пацифистскую солидарность всех наций, что война была прекращена во имя пресловутого мира во всем мире. Обнимались офицеры и гражданские лица, буржуа и пролетарии. Все они радовались немецкой наивности.

Немецкие бунтовщики, социалисты и марксисты потерпели неудачу. И они не имели времени, чтобы размышлять над тем, была ли эта неудача вызвана их глупостью или предательством. Прошло 10 ноября, полное опьянения и восторга. Тогда трибун с маленькими бачками и тщеславными кудрями (человек, который во время войны разлучал людей) со ступенек рейхстага объявил: «Немецкий народ победил на всех направлениях!» Так же прошли сомнительные дни, когда печатались идеологические бумажки, прокламации, полные тумана, а оплаченные большевистским золотом независимые социал-демократы, которые с удовлетворением от совершенного вреда могли уверять: «Товарищи по партии! С гордостью и радостью сообщаем вам!..» Впоследствии они сообщали о своих намерениях. На лице действительности застыла гримаса революции. Последствия не заставили себя ждать. Еще не были завершены переговоры о перемирии, как те же беззаботные, недобросовестные людишки с проворной готовностью были готовы заключить эту отвратительную сделку. Теперь действительность принадлежала им, которые получили в свои руки высочайшую государственную и национальную ответственность, хотя до этого момента они не думали о нации. Они думали лишь о том, как в социалистическом мире обеспечить права и привилегии пролетариату. Тому самому пролетариату, который они готовили к классовой борьбе, но который проиграл занявшую ее место борьбу народов.

Это была клика мелких людишек, которые собирались в канцеляриях свергнутого правительства. Отметим, что они волей случая заняли вакантные места. Когда они переступали порог, то они попадали не только в основное место действия эпохи Вильгельма И, но также железной и почтенной прусской государственности, место, связанное с тем же Бисмарком. Все-таки вторжение черни в государство произошло через эти исторические залы. Имена этих деятелей были связаны с процессами, которые больше не были связаны с этой историей. Они сами вызвали эти процессы. Но навсегда характерным признаком немецкой революции останется обезличенность ее носителей, которые вряд ли могли превзойти уровень депутатов рейхстага, партийных секретарей, активистов и прочих заурядных политических деятелей.

Каждое дело получает свое выражение в людях, в своих представителях. Великое дело — в великих людях, плохое — в омерзительных. Так и революция получила своих революционных представителей. Среди них можно было найти усердных и дисциплинированных людей, которые посвятили жизнь партии и строительству ее организации. Даже теперь они проявляли добрую волю, которая диктовала им задание распутаться с революцией во имя народа. И они с характерным для них постоянством и настойчивостью пытались собрать воедино то, что еще можно было собрать. Но среди революционных представителей были также бесцеремонные и злопамятные люди, которые посвятили всю свою жизнь агитации, существовавшие за счет противоречий и кризисов. Они проявляли полное безразличие ко всему, что не соответствовало их программе и не помогало их демагогии. В принципе одни охотно бы отказались от революции. Другие в глубине души сожалели, что не существовало чего-то еще более революционного, чем сама революция. Они являли собой разные типы людей. Так же отличались и их партии.

Социалисты большинства воплощали собой пролетарскую мелкую буржуазию, рабочих мещан, которые через разнообразные общности были связаны со всей Германией. Они были мясом, а также мышечной силой нации, ее отнюдь не гениальной солидностью, ее политической малоподвижностью и национальной беспристрастностью, но также и крепкой, застоявшейся и очень выразительной мужественностью, которую нельзя было долго безнаказанно дразнить. Они были огромным здоровьем нации, ее терпением и уступчивостью. Они воплощали собой добродушие и добросовестное усердие, которые, кажется, были свойственными им чертами, позаимствованными у самой природы. Всем тем, что распалось во время революции и что тотчас социал-демократы, или по меньшей мере демократы, пытались снова объединить. Представители этой прослойки чувствовали себя немцами, хотя они никогда не думали о своей немецкости. Им вообще не было присуще делать какие-либо национальные выводы. Хотя этот скрытый патриотизм они нашли скорее всего в политическом понятии нации, которое ускользнуло от немецких социал-демократов, особенно в их внешнеполитической неосведомленности. Но это понятие вновь вводилось в оборот, когда некоторые из социал-демократов стали народными представителями и не могли не понять, что народ снаружи выглядит несколько иначе, нежели он видит сам себя изнутри.

Независимые социал-демократы, напротив, воплощали собой радикализм литературно-пролетарской полуинтеллигенции, которая полагала, что с революцией настал их день, когда она может освободить собственную необузданность, выражая свои доктрины и выражая свои лично-политические интересы. Это был день гнилого урожая, который распространялся неукоренившимися людьми, приведенными в движение жителями больших городов, во время войны и среди народа. Их поверхностное мышление зациклилось на лозунгах, найдя в банальности хорошую питательную среду. Эта партия была сбродом, не важно, хорошо или плохо одетым. Он собрался странным образом и, когда он стал наиболее зависимым, то назвался независимыми социал-демократами. Их представители были людьми, полными ненависти, озлобленными и терзаемыми. Они были либералами от социализма. Повсюду, где только могли действовать, они оказывали вредное влияние. Посреди немецкой катастрофы они продолжали оставаться космополитами, при каждом удобном и неудобном случае они выступали за социалистический Интернационал, скрывая, а иногда и не очень свое франкофильство.

Таковыми были люди, которые за спиной держащейся из последних сил армии вручили политическую судьбу немецкой нации совету рабочих и солдатских депутатов. Называли ли они себя социалистами большинства или независимыми социал-демократами, все они пришли из своего тесного партийно-политического мира. И они теперь вынуждены ориентироваться в этом огромном политическом мире, в котором им предстояло вести переговоры с мировой демократией. Уже во время обсуждения условий перемирия стало ясно, что она решительна. Она использовала свой счастливый шанс — революцию, дабы использовать все националистические, захватнические и империалистические принципы. Она обманула немецких бунтовщиков, потребовав возмещения за крушение, при этом отказавшись от всех обещаний, которые ранее она так охотно давала. Это были обманутые революционеры. Шесть из них находились в совете народных депутатов. Они не могли скрыть своей беспомощности, но все же они не могли смириться с тем, что было сделано. Они спрашивали: что нужно было делать? Они спрашивали: что можно еще было сделать?

Но они не могли ничего сделать, так как были пролетариями. Они были вынуждены обратиться к услугам перебежчиков из несоциалистических партий, крайне сомнительных карьеристов и политических мародеров, воспользовавшихся ситуацией. Подобные революционные победители объявлялись при каждом свержении режима. И они должны были быть благодарны, если для внешнеполитических дел находился грамотный дипломат, который ради нации пересиливал себя и, пытаясь сохранить достоинство, представлял беспомощное правительство в переговорах с противником. Мы видели затем, как наш посол в Версале, бледный, дрожащий, нервный, разочарованный находился в окружении государственных деятелей, которые под маской бесчувствия скрывали свое чувство победы и раздраженность тем фактом, что они вообще должны были выслушивать по этому поводу какого-то немца. И, наконец, в том же зеркальном зале славы, где когда-то была основана Вторая империя, мы испытали на себе холодный взгляд и дикую усмешку противников, с которой они следили за росчерком пера. Среди столпившихся любопытных договор подписывал немец, человек с невыразительным лицом, который не уйдет потом в забвение, возможно, он даже станет рейхсканцлером и будет изображать из себя наследника Бисмарка. А пока он представлял крупную партию, подписывая договор по поручению национального собрания, заседавшего в Веймаре. Начиналась история немецкого унижения. Сначала пролетариат как сложно поддающаяся национальному пониманию часть общества не заметил этого. Сначала его лидеры, как наименее национально восприимчивые немцы, пытались скрыть это. Они в глазах народа приукрашивали это унижение как политику исполнения договора, которую теперь они были обязаны проводить. Под давлением, с нарушением прав, но все-таки были обязаны исполнять так, чтобы от нашего крушения не последовало экономических последствий. Они пытались приводить доказательства невозможного.

Заботой тех лет была не внешняя, а внутренняя политика. Она оставалась бременем, нечистой совестью, которая была предательским состоянием страха, кое правительство вынесло из революции. Вину за внешнеполитические разочарования в конце концов всегда можно было свалить на Антанту. Но за внутриполитическое разочарование в революции должно было отвечать правительство. А здесь для него имелись экономико-политические требования, которые оно не могло выполнить, а потому их решение как минимум должно было быть отложено на время. Прежде в?его революция намеревалась заключить мир, а кроме этого изменить форму правления, но собственно не форму экономики. Но разве революционеры не были социалистами? Разве социализм не был обещанием, которое давалось пролетариату на протяжении 75 лет? Разве массы не должны были осуществить не только пацифистскую революцию, не только политическую, но и социальную? Итак, массы хотели теперь иметь социализм! Но всерьез нельзя было мечтать о социализме. Этому не соответствовали даже экономические предпосылки марксизма. Однако теперь пролетариат обладал политической силой, о чем Маркс говорил как о предварительном условии, которое должно было достаться массам через свержение старого режима. Маркс говорил, что это условие может обосновать «новую организацию труда». Но экономическая власть оставалась у экономического руководства, у предпринимателя, у работодателя. Но капиталистически организованная экономика предполагала наличие не только капитала, а также интеллекта, технических навыков, организаторских талантов, и, наконец, способности к коммерции. В итоге она обладала силой опыта, который она использовала в своих целях, в то время как пролетариат, который восстал против нее, обладал лишь силой масс. И силы масс не хватало, чтобы сломить власть капиталистической экономики. Она оказалась сильнее. Пролетариат напрасно намеревался взять в свои руки предприятия, которые держались на его труде, но не были обязаны его инициативе и предприимчивости. Вполне справедливо, что пролетариат проявлял на этих предприятиях физическое и экономическое участие, но это не было духовным участием, которое бы могло оправдать владение и руководство ими. Пролетариату лишь оставалось смириться с превосходством человека, который первоначально придумал это средство производства, обучил ему и предоставил возможность работать. Нельзя было исключать экономическое значение предпринимателя, а уже тем более заменять голословными притязаниями рабочего на право обладания предприятием, в то время как тот же рабочий умел только обслуживать средства производства. Но только он мог обладать экономикой, только он создавал хозяйство. Только он представлял ее изнутри. Все это проявилось, подтвердилось и оправдалось в последние годы. Если мы попытаемся заняться причинами, почему провалились попытки социализировать все крупные немецкие предприятия, превратить их в социалистическое хозяйство, а государство сделать экономическим товариществом, коммунистической общиной (что было целью немецкой социал-демократии на протяжении последних 75 лет), то мы неизменно будем сталкиваться не только с политическими причинами, которые крылись в людях, но и с биологическими причинами, которые крылись в самом пролетариате. А затем мы столкнемся с существенными социологическими, психологическими, типологическими различиями, наличие которых приводит к возникновению трещины в предвзятом понятийном мышлении, которое ограничивает социальную проблему материалистическими установками, а потому данная проблема не может быть решена. А затем мы, скорее всего, придем к мысли о взаимной компенсации двух человеческих групп — предпринимателя и рабочего — которые должны прийти к соглашению о материальных требованиях и их разрешении, но при этом не нарушая деятельность друг друга. Мы натолкнемся на политическую революцию, которая не могла перейти в социалистическую революцию, так как Маркс, готовивший к ней пролетариат, не учел метаматериалистических предпосылок социального строения, так как вследствие этого оказалось, что пролетариат в духовном плане не был готов к ней, как он не готов к ней до сих пор.

Спартаковцы не видели этой взаимной компенсации. Они нигде не видели различий, так как для них существовало одно-единственное, огромное классовое различие, которое подтверждалось идеями классовой борьбы. Они повсюду видели лишь полную противоречий экономику, возникновение которой, ее обусловленность, существующие условия, возрастающие связи, вместе с поводами не были им понятны, так как марксизм учил их видеть экономику только с точки зрения теории о добавленной стоимости, и они не изучали ничего, кроме этой доктрины. Перед глазами Либкнехта стоял только красный цвет. Он, в котором идеи моментально сменяли друг друга, который был лишен корней и инстинктов, но постоянно действовал с энергией сангвиника, которая переходила во враждебный холерический темперамент, не был способен адекватно воспринимать действительность. Он видел лишь, что немецкая революция была революцией политической и никак не хотела становиться революцией социалистической, грозя лишить пролетариат единственного и последнего повода организовать марксистское классовое восстание. Итак, он стремился задержать уходящий момент, пытался приблизить час решающей классовой битвы, которая должна была последовать за мировой войной. Он хотел вызвать эту битву, вынудить ее, подхлестнуть. Он не видел, что растущее сопротивление брало свои корни в нашей катастрофе, что оно стремилось сохранить, по крайней мере, основы нашего хозяйства. Он больше не видел, что это сопротивление оправдало вычисления марксизма, его мировые политические прогнозы, которые становились экономическими. Либкнехт оставался преданным Марксу. Он был последней и единственной (не могу сказать личностью) марксистской персоной, недостаточным представителем недостаточной системы, путчистом, совершенно аполитичным человеком, который при всем том делал революционную политику. Он оставил после себя патетичные слова о «счастливом томлении пролетариата», которое опять же выводил из материи, а не из человека. Он, шатающийся, запинающийся и заикающийся, взывал к массам, хотя ему был безразличен народ и ненавистна нация. Когда его убрали с пути, то устранили не только сумбурного мечтателя, но й иллюзию. Еврей и интернационалист, который был пацифистом и жаждал быть террористом, не пал от рук случайных и безразличных убийц. Адвокат-подстрекатель был убит ландскнехтами, солдатней, так как оставшиеся в живых после мировой войны встали на дыбы, желая положить конец великому идейному обману или хотя бы введению в заблуждение посредством идей. Он был убит, так как в стране имелся человек, который воспринял действительность. Так он был солдатом, хотя в то же время социалистом, но все-таки солдатом. Это был Носке.

Но то, что осталось, было ворчащим Ледебуром и поджавшим губы Брайтшайдом. Остался лишь страх революционной демократии перед массами. Страх сам по себе. Коммунистический манифест по сравнению с ним был ничем. И даже Эрфуртская программа была ничем. Социал-демократия могла указать народу, по крайней мере, на несколько пунктов программы, которые она выдавала за достижения. Чтобы сохранить чувство триумфа и просветительную идеологию 9 ноября, указывалось на стереотипный, но все же неверно истолкованный 8-часовой рабочий день, что якобы выдавалось за мировую идею. Народные уполномоченные видели, что вынуждены сказать народу «мучительную правду», что теперь «уделом народа будет бедность и нужда». Но они не сказали, что это следствие проигранной войны. Они с большим удовольствием говорили: «Это следствия преступной военной политики, которая осуществлялась на протяжении четырех лет». Получалось, что революция, как и обещали, была политическим действием, а также социалистическим действием, для чего не требовалось доказательств.

Однако в то же время пролетариат предостерегали от организации стачек и забастовок, предостерегали и умоляли отказаться от этого проверенного средства классовой борьбы, так как его применение после революции было чем-то иным, нежели до революции. Массы и профсоюзы заклинали не превращать революцию в «движение по повышению заработной платы». На каждом уличном углу, на каждом здании, на каждой стене, и даже на банях, висели плакаты, провозглашавшие: «Социализм — это работа». Народ утешали социализацией. Его обнадеживали социализацией. Но иногда отказывались от социализма. Но делали это по возможности тихо, маскируя потоками слов, как то и подобает трусам. Однако при каждом удобном случае говорили о «восстановлении нашей экономики». Только социалистическое мышление не родило ни одной мысли, разве только, что спасительную идею относительно рабочих сообществ, в которые бы входили работодатели и представители рабочих союзов. Это осознание собственной беспомощности. Идея о плановом хозяйстве так и осталась на страницах книг, которые иногда позволяли вспомнить, что объединенная экономика является наследием нации и что Фихте, Штайн и Лист являлись крупнейшими немецкими специалистами в области народного хозяйства.

Чтобы социалистическая доктрина, по крайней мере, полностью не погрязла в недочетах, в дело вступил Каутский. Проворный глупец должен был дать новую интерпретацию Маркса. Он отыскал изречение, что общество не может «перескакивать естественные фазы развития, ни миновать какую-либо из них». Эту оговорку Маркс сделал в месте, где рассуждал о различиях наций, о возможности и необходимости одним нациям учиться социальной революции у других наций. Но эти слова относились не к самой революции, а к предшествующим ей событиям. Каутский, напротив, применил эту формулу к самой революции, к попытке спартаковцев, которые по русскому примеру хотели перескочить из одной революции сразу же во вторую, и на полном серьезе намеревались ликвидировать классовые противоречия, предоставив это право пролетариям и Интернационалу. Эта попытка была бы безумием. Но об этом не мог говорить революционер, который посвятил всю жизнь подготовке данной революции, который все время наслаждался своей славой, лелеял свой авторитет, но как только красные чернила его книг рисковали превратиться в красную кровь действительности, он предал марксизм. По ту сторону социалистического мышление готовились более радикальные доктрины. И если социализм хотел сделать шаг «от утопии к науке», то радикалы шаг «от науки к действию». Коммунизм был готов сделать этот шаг. Это могло стать возвращением утопии. Но Каутский решил разоблачить свою же собственную научность. Научность, о которой он вел речь и как теоретик марксизма отрывал от практики. Когда же массы, которые в течение 75 лет обрабатывались партийно-политическими обещаниями, потребовали воплотить их в жизнь, он заявил: «Только практика в каждом случае может указать, действительно ли пролетариат созрел для социализма». Авторитет как-то раз предположил, что с «уверенностью может сказать лишь следующее»: «Пролетариат неуклонно растет в своей численности, силе и интеллекте, что больше и больше приближает его к возрасту зрелости». При помощи таких отговорок Каутский подготовил социализму отступление, отступление из страха перед социализмом в сторону демократии. Немецкая социал-демократия из своих двух составных частей предпочла опустить социалистическую и оставить лишь демократическую. Каутский знал, как оправдать это. Он уверял: «Эта демократия не только ускорит созре^ вание пролетариата, но и позволит определить, когда она наступила». Он категорично подчеркивал: «Поэтому мы хотим изучить, какое значение имеет демократия для пролетариата». И он изучил. Его трусость диктовала ему в первую очередь отговорить рабочих от «диктатуры пролетариата». Он уверял, что Маркс «подразумевал диктатуры не в буквальном значении этого слова». А после этого он признавал свою ответственность за парламентаризм: «Прэтому мы хотим и должны придерживаться общего, равного, прямого и тайного избирательного права, за которое мы боролись последние полвека». Посредством избирательных бюллетеней он пытался сделать демократию более легко воспринимаемой и разумной формой правления, когда каждая партия не оставалась в убытке: «Демократия значит господство большинства. Но не в меньшей степени она означает защиту меньшинства». Он был настолько любезен, что пообещал и левым, и правым партиям, выступающим против демократии, определенные перспективы участия в политическом действии. Он говорил: «Политическая партия существует, когда требует демократии». И еще. «Небезопасно оставаться у руля, но не предосудительно долгое время оставаться в меньшинстве». Да, передовой боец классовой борьбы воистину являл чудеса бесстыдства, когда при виде приближающегося класса он предавал во имя демократии классовые идеи, которые он представлял, утверждал и обосновывал. «Класс, — говорил он, — может господствовать, но не может править, так как он является бесформенной массой. Править может только организация». В Германии, в России, во всем мире социалисты, являющиеся коммунистами, и марксисты, которые верят в Третий Интернационал с его радикальной позицией, вполне обоснованно отзываются о Каутском только с крайним презрением. Наконец, они разгадали за важностью его ничтожность. Но если они теперь осуждают его, как он отрабатывает деньги, то их приговор в большей степени касается не личности, но их самих и социализма, который Каутский как экзегет Маркса и апологет марксизма обосновывает через возраст и достижение зрелости. Они делают это вместо того, чтобы заблаговременно постичь его ничтожность, в которой с самого начала можно было найти любую подлость, двусмысленность, нелогичность и предательство.

Благодаря марксизму, который поносил класс как таковой и раскрывался в избирательных кабинках парламентаризма, рабочее движение достигло западного оппортунизма. Форма правления, рекомендованная Каутским как форма государства, которая должна была правиться народом и управлять им, была социал-де-мократическая республика. За капиталистической эпохой вовсе не последовала коммунистическая, как предвещал Маркс. Феодальные фавориты, которые обычно присущи радикальным монархиям, и бюрократия, характерная для конституционных режимов, уступили место партийно-политическому парламентаризму, кабинетам и кликам. Едва ли можно было вести речь об экономической власти, которую хотел захватить пролетариат. Впоследствии от него ускользнула даже политическая власть, которую он добыл во время свержения монархии, когда в одно мгновение господство народа превратилось в царствование масс. На этот путь народ направляли демократические партии. Лидеры демократических партий захватили все посты. От имени народа они распространили свое влияние во всем государстве. Демократия больше никого не сдерживала. Спартаковцы раньше всех поняли, что она была обманом народа. Однако на них были натравлены псы революции. И теперь в Германии наступило господство посредственности. И оно утвердилось. Казалось, что оно идеально годилось для менталитета нации, которая пожертвовала честью быть величайшим в мире народом во имя бесславного мира, оставившего после себя исковерканную империю. В народном государстве, которое именовало себя самым свободным, а на деле являлось поработительским, народ так легко свыкся с новой жизнью, как будто бы он того и хотел.

Правда, в коммунистах неистовствовало марксистское разочарование. Они разочаровывались и свирепели, так как видели, что их наука действия вновь превращается в утопию. Но имелись другие немцы, которые жаловались на не предательство доктрин, а на самоубийство нации. Они не видели различий между народом, пролетариатом и демократией. Они видели лишь преступления, совершенные массами. В революции они видели конец немецкой истории. Разве народ не разрушил империю вместо того, чтобы ее защищать? Разве не пролетариат совершал безрассудные действия? Обычно в них раскаиваются, когда приходит время, и народ, оглянувшись, горько восклицает: что же мы наделали? Не сама ли нация порвала со своими традициями, со своими воспоминаниями, со своим назначением, со всеми претензиями на величие, которое отличало ее от прочих народов? Не сама ли нация променяла все это на общность, которая называлась демократией, но в которой она обрела закабаление, спекуляцию, ветреную полуобразованность? Демократию, которая медленно загоняет ее в могилу.

III

Видя такую перспективу, некоторые немцы, которые в эпоху масс остались индивидуалистами, восприняли стихийную мысль Ницше, который в духовной истории века был противопоставлен Марксу, находившемуся на другом полюсе, Маркс, вне всякого сомнения, раскопал бы причины событий, которые нам довелось пережить, в материализме, умирающем сейчас в революционных демократах. Маркс сначала предложил людям, тысячелетиями находившимся среди идей и привычно живших во имя идей, приманку в виде материи, материалистичного мышления, материалистического восприятия истории. Поменяв идею на материю, Маркс совершил самый чудовищный обман в истории человечества. Но действие всегда вызывает противодействие. И если теперь марксизм утопал в демократической сутолоке, не зарождалось ли в Ницше новое аристократическое мышление? Не был ли Ницше провозвестником встречного п^отестного движения, которое должно прийти после окончания массового столпотворения, которое предсказывал, и как принципиальный противник любой «средней позиции точно знал, что крайность производит на свет другую крайность? Осталось ли немцу, который духовно причисляет себя к таковым, что-то иное, по возможности далекое от смешения людей и понятий? Признает ли он (по крайней мере, в мыслях) исключительность личного сознания и внутреннее право личности?

Однако сам Ницше давал другой ответ. А также он давал социологический ответ, который мы должны вспомнить, когда выступаем против Маркса. Ответ, который он дал — философский, противоречивый и совершенно противопоставленный Марксу. Ницше предрекал эпоху «большого осознания ужасного землетрясения». Но он добавлял, что эта эпоха снова поставит один из «новых вопросов», вечных вопросов, героических вопросов, как он их хотел понимать, консервативных вопросов, как мы должны понимать их. К этим «новым вопросам» он также причислял пролетарский вопрос. Однако Ницше был профессиональным борцом против всего, — что было массой, а не иерархией, делением, дифференциацией. Он как реставратор человеческой иерархии, чувствовал «времена универсального избирательного права, то есть когда любой через каждого может судить любого». Он говорил об «ужасных последствиях равенства», заявив: «Наша социология не знает другого инстинкта, кроме стада, то есть быть суммированным нулем, когда каждый нуль имеет равные права, где сам нуль является добродетелью». Но по биологическим причинам Ницше проводил различия между народом, пролетариатом и демократией.

Он знал, что демократия — это поверхностное общественное явление, которое умрет, в то время как в пролетариате он видел гораздо более глубокие проблемы, которые для него были также связаны с обновлением человека снизу. Когда он сказал о немецком народе, что тот не имеет сегодня, а только вчера и завтра, то он приобщал к этому будущему и пролетариат. И он понимал, что социализм, который являлся не доктриной, а жизненно-историческим выражением подъема человечества с сильными, еще не зачахшими изначально приобретенными инстинктами, был стихийным феноменом, от которого нельзя было уклониться и нельзя было игнорировать.

Для Ницше и для нас остается открытым вопрос: имеет ли социализм отрицательные стороны? Будет ли он вести к полному нивелированию человеческих ценностей, и вместе с тем к их полному обесцениванию, или же, наоборот, он послужит фундаментом для новых ценностей? Вначале Ницше видел только отрицательную сторону. Тогда он трактовал нигилистское движение, в которое он зачислял и социалистическое как нравственно-аскетическое наследие христианства, что было вынужденным социальным состоянием или же физиологической дегенерацией и личностным разложением. Все это он приписывал «воле к отрицанию жизни». Однако, с другой стороны, социализм являлся волей к утверждению жизни. Комплекс коммунистических устремлений и представлений жаждет для пролетариата действительности в мире. Материальной и определенной действительности, так как пролетариат ничего не знает об идеальной действительности. Он хочет существовать в экономически отрегулированной жизни, ибо, по сути, ведет животный образ жизни. Однако последняя мысль является хилиастической. Она ведет не к расторжению, но к исполнению закона, а совершенное государство являлось гарантом этого закона. Он полагал подобный социализм основанием, когда в случайных заметках воспринимал «чувство социальной ценности» как временное, историческое явление, принадлежащее будущему. Но он со своим требованием индивидуалистической цели существования выходил далеко за пределы содержания этого явления, которое определялось материалистическим восприятием истории. Однако, он отмечал: «Временное преобладание социального чувства ценности понятно и полезно: речь идет об изготовлении фундамента, на котором наконец-то будет возможным более сильный вид. Масштаб силы: могут жить при перевернутом уважении и вечно хотят его снова. Государство и общество как фундамент: всемирно-экономическая точка зрения, воспитание как селекция. Основная точка зрения: задача не в том, чтобы высший сорт руководился низшим, а в том, чтобы низший стал фундаментом, на котором высший жил своими задачами и мог на нем твердо стоять».

История каждой революции: римской, английской, французской — указывала, что ее смысл заключался в том, чтобы подготовить новый подъем людей и людских сил как сил народа. С немецкой революцией вряд ли будет по-другому, если только вместе с ней не прервется немецкая история.