«ПОД КРЕПКИМ КАРАУЛОМ»

«ПОД КРЕПКИМ КАРАУЛОМ»

Тюрьмы в XVIII веке были преимущественно пересылочными и назывались острогами. Острог представлял собой территорию, обнесенную высокой (до 10 метров) стеной-тыном из вертикально поставленных бревен, с одними воротами. В центре такого двора стояла деревянная казарма без внутренних перегородок, в ней на голых нарах спали заключенные. Казарма отапливалась печами. Были остроги, где вместо одной большой казармы стояли несколько изб поменьше, внутри каждой находились одна-две камеры – «колодничьи палаты».

По описанию англичанина Кокса, территория Московского острога, построенного в середине 1770-х годов, была разделена внутренними стенами на несколько секторов, внутри которых стояли по четыре-восемь изб, в каждой из них была одна общая камера на 25– 30 человек. Всего же острог был рассчитан на 800 заключенных. На сектора острог делился для того, чтобы изолировать подследственных от осужденных и ссыльных, мужчин от женщин. В других тюрьмах такое деление соблюдалось не так тщательно, и часто разные категории заключенных, а также мужчины и женщины жили вместе, о чем мы узнаем из документов о доносах и драках в тюрьме с участием женщин.

Внутренний режим в тюрьмах того времени был, разумеется, по сравнению с иными временами, весьма свободным. Днем заключенным разрешалось гулять по тюремному двору. Часть из них, скованные общей цепью («на связке») и под охраной солдат, могли покидать острог для сбора милостыни Христа ради. Арестанты «на связке» встречались на улицах каждого русского города, сбор милостыни был видом заработка, причем приносил немало. Зрелище заунывно поющих колодников оставляло тяжелое впечатление у прохожих. В указе Сената 1736 года с упреком говорится, что арестанты «отпускаются на связке для прошения милостыни, без одежды, в одних верхних рубахах, а другие пытаны, прикрывая одни спины кровавыми рубашками, а у иных от ветхости рубах и раны битые знать (т. е. видны. – Е. А.)». Выставлять раны и язвы напоказ было одним из приемов профессионального нищенства.

Вернувшись в острог, арестанты делили милостыню на всех колодников. В тюрьмах существовала своя организация во главе с выборным старостой – типичный для преступного мира «общак». Старосты ведали «общаком», получали и распределяли передачи. Тюремное начальство делало им всевозможные поблажки, сговор («стачка») между тюремными сторожами и тогдашними «авторитетами» был делом обычным.

В один из дворов острога допускались торговцы вразнос, у них арестанты покупали еду, одежду, из-под полы – водку. Весь день тюрьма была открыта для посетителей. Родственники и знакомые приносили еду, одежду, лекарства. Женщины варили тут же тюремным сидельцам еду, стирали им белье. На ночь железные двери тюрьмы тщательно запирали, а снаружи выставляли охрану. За попытки побега, нарушения режима, оскорбление стражи следовали телесные наказания кнутом, плетьми, батогами.

Побеги не были редкостью при таком достаточно свободном режиме. У преступников было немало способов бежать. Несмотря на неизбежное расследование с пытками и суровое наказание соучастников побега, сговор преступников и охраны был делом обычным. Нередко солдаты охраны, получив деньги и боясь наказания за «слабое смотрение», бежали вместе с преступниками. Пугачев на допросе в 1774 году рассказывал, что он с сообщником бежал из казанской тюрьмы благодаря тому, что «в остроге из караульных приметили мы в одном солдате малороссиянине наклонность к неудовольствию в его жизни, то при случае сказали ему о нашем намерении, а солдат и согласился. И все трое вообще начали отыскивать удобный случай, дабы из острога бежать», что им вскоре и удалось, когда они вышли из острога под охраной солдата-сообщника якобы собирать милостыню.

Для предотвращения побегов и наказания провинившихся использовали различные оковы – цепи, кандалы, стулья, рогатки, колодки. Чаще всего арестантов заковывали в колодки. «Колодка», или «колода», представляла собой две половинки дубового обрубка длиной до аршина с вырезанным в них овальным отверстием для ноги. Обе половинки замыкали замком или заклепывали с помощью штырей. Передвигаться в колодках было трудно, и люди в них «непрестанно падали и ушибались».

Цепные оковы – это кованая железная цепь с двумя широкими, размыкающимися браслетами на концах. Были цепи трех основных видов: для рук, для ног и для руки, ноги и шеи одновременно. Существовали «чепи», которые закрепляли на металлическом поясе вокруг талии преступника. В 1774 году любопытствующие из дворян видели Пугачева в симбирской тюрьме «скованного по рукам и ногам железами, а сверх того около поясницы его положен был железный обруч с железной же цепью, которая вверху прибита была в стену». Из других источников известно, что один конец цепи вбивался в стену, лавку или в пол, а на другом конце укреплялся ошейник, ножной браслет или железный пояс с запирающимся на ключ навесным «цепным замком». Такая цепь называлась «настенной», а жизнь заключенного в таком положении называлась «цепным содержанием». Пугачева в московском Монетном дворе содержали так же, как и в Симбирске: «Злодей посажен в уготованное для его весьма надежное место на Манетном дворе, где сверх того, что он в ручных и ножных кандалах, прикован к стене». Кроме того, Пугачев сидел за специальной решеткой. Она ныне хранится в Государственном историческом музее в Москве.

Индивидуальные кандалы, в отличие от общих цепей, которые закрывались замками, были «замочные» и «глухие», которые кузнецы заклепывали наглухо. Упоминаются два вида оков: «тесные железа» и «готовые железа». Различие оков – в их индивидуальной подгонке к рукам и ногам колодника. Тесные делали для того, чтобы суровее наказать арестанта за непослушание, причинить ему боль, страдания. Освобождение от тесных оков нужно понимать как льготу. «Тесные железа» имели и другие названия: «твердые кандалы», «крепкие кандалы».

От воли тюремщиков зависела не только узость – «теснота» оков, но и их вес. Когда Пугачева арестовали в 1773 году, то было приказано ему «сделать кандалы: ножные в тридцать и ручные в пятнадцать фунтов, и злодея в те кандалы заклепать». Иначе говоря, общий вес кандалов составлял 18 килограммов, и, как сказал потом Пугачев, оковы «обломили ему руки и ноги». В Москве в 1774 году на него надели такие же тяжелые оковы. Ножные кандалы весили 1 пуд и 6 фунтов, то есть 18,5 килограмма. Они были длиной в 1 аршин 4 вершка (почти 1 метр). Но и это был не предел. В 1827 году один разбойник имел на себе оковы весом 2 пуда 30 фунтов (44 килограмма)!

Кроме веса оков важным считалось и число звеньев цепи, соединявшей браслеты. Дело в том, что меньший вес оков достигался за счет укорачивания цепи. В итоге в ней оставалось всего одно-два звена, и это не позволяло арестанту делать широкий шаг. От этого браслеты вскоре страшно натирали ноги. Лишь в эпоху Александра I стали думать, как бы заменить старые оковы новыми, более удобными и легкими. Решили остановиться на английском образце кандалов весом (для ручных) до двух килограммов. Но английская новинка в России так и не прижилась. Оказалось, что при плохой охране русских тюрем предотвратить побег заключенного могли только тяжкие оковы.

По той же причине было «обыкновение всех содержавшихся заключать на ночь в бревно, вырубленное наподобие колоды, для большей безопасности от побега». Речь идет, по-видимому, о «лисе» – двух половинках распиленного вдоль бревна или бруса с несколькими отверстиями для ног, а иногда и рук. Современник писал, что «лиса» была сделана из двух четырехгранных брусьев, «длиною во всю тюрьму. Нижний брус прибит накрепко к самому полу, а верхний плотно лежит на нем и соединяется с ним на одном конце посредством железных петлей или шарниров, а на другом конце прибита толстая железная скоба, которая… запирается большим висячим замком. Во всю длину этих брусьев пробиты в них горизонтально и насквозь круглые дыры такой величины, чтобы могла помещаться плюсна ноги в обуви расстоянием одна от другой на четверть аршина. Колодники должны лечь на пол навзничь, и, когда верхний брус приподымут, каждый должен положить свои ноги в прорезанные места, тогда верхний брус опускают, и каждый остается с защемленными ногами на всю ночь. Этого мало: сквозь средние кольца всех ножных желез продергивается особая железная цепь, прикрепленная к концу колоды, которая… замыкается замком. Нельзя передать вполне, как мучительно это положение. Невозможно иметь другого движения как только, приподнявшись, сесть и опять лечь на спину и целые 12 часов!»

После этого описания становится понятным, почему во время наводнения в Петербурге 10 сентября 1777 года в городском остроге на взморье погибло 300 узников – вероятно, их на ночь запирали в «лису». Лишь в 1827 году Сенат, узнав о гибели арестанта от долгого держания в «лисе», признал, что это «есть не что иное, как род пытки», и предписал всюду уничтожить подобные станки.

Для наказания нарушителей режима использовали рогатки и «стул». Первое упоминание о рогатках относится к 1728 году, когда обер-фискала М. Косого обвинили в том, что он держит у себя дома арестованных купцов, «вымысля прежденебывалые мучительные ошейники железные с длинными спицами». «Рогатки» известны двух типов. Одни были сделаны в виде замыкающегося на замок широкого ошейника с прикрепленными на нем длинными железными шипами. Их видел в Петербурге в 1819 году иностранец, посетивший женскую тюрьму. На рогатке были три острые спицы длиной в 8 дюймов, которые «так вделаны, что они (женщины. – Е. А.) не могут ложиться ни днем, ни ночью». Рогатки другого типа состояли «из железного обруча вокруг головы, ото лба к затылку, замыкавшегося [с] помощию двух цепей, которые опускались вниз от висков под подбородок. К этому обручу было приделано перпендикулярно несколько длинных железных шипов».

«Стулом» называлась большая дубовая колода, весом свыше 20 килограммов, с вбитой в нее цепью, свободный конец которой закреплялся с помощью ошейника и замка на шее колодника. Передвигаться с такой тяжестью было мучительно трудно. Шейные рогатки, стулья и шейные цепи официально уничтожили по указу Александра I в 1820 году, хотя фактически их продолжали использовать и позже.

Монастырские тюрьмы считались самыми суровыми. В XVIII веке существовало несколько категорий колодников, которых отсылали в монастырь. Это были расстриженные священники и монахи, нераскаявшиеся старообрядцы («раскольники»), отпавшие от православия миряне, богохульники (среди них было немало сумасшедших), убийцы, приговоренные не просто к тюремному заключению, но и к покаянию и смирению в тяжелых монастырских работах, и, наконец, политические преступники.

Тюрьма Соловецкого монастыря, ставшего местом заключения многих государственных преступников начиная с середины XVI века, пользовалась особенно дурной славой. Содержали узников на Соловках по-разному. В приговорах о заключенных говорилось, что они присланы «под караул» или «под неослабный караул». Лучше было тем, кого сдавали «под крепкое смотрение» монастырских властей. Такие узники жили и работали вместе с монастырскими послушниками. Если в приговоре не был указан вид работ, то их «употребляли ко всяким работам». Это позволяло некоторым узникам, благодаря взяткам, вообще избежать тяжелого монастырского труда.

Заключение в земляную тюрьму, а также в тесные тюремные «чуланы» считалось самым суровым наказанием. Один из указов об упорствующем раскольнике гласил: «Бить кнутом нещадно и сослать в Соловецкий монастырь в земляную тюрьму для покаяния, и быть ему там до кончины жизни его неисходно». Земляные тюрьмы представляли собой глубокие ямы, выложенные изнутри и по дну кирпичом. Сверху клали засыпанные землей доски. Через небольшое отверстие, которое закрывали железной дверью с замком, вниз подавали скудную еду и воду, вытаскивали нечистоты. Узник жил в яме на гнилой соломе в полной темноте, одолеваемый полчищами паразитов и крыс. В 1768 году в подобную «подземельную тюрьму»-яму при московском Ивановском девичьем монастыре посадили Салтычиху, причем Сенат предписывал держать преступницу в постоянной темноте и еду опускать со свечой, «которую опять у ней гасить, как скоро она наестся».

Если узникам земляных тюрем больше всего досаждали вши, крысы, холод и сырость, то сидевшие в «уединенной тюрьме» – каменных «чуланах» вдоль внутренних стен Корожной башни Соловецкого монастыря – страдали от тесноты: ни встать, ни лечь, ни вытянуть ноги они не могли. В среднем величина каменного мешка была 2,15 на 2,2 метра. Окна камер были очень узки и почти не пропускали света и воздуха. В таком каменном мешке 16 лет просидел последний кошевой Запорожской Сечи П. И. Калнишевский, присланный в 1776 году «на вечное содержание под строжайший присмотр». Впрочем, посаженный в тюрьму в 87 лет, Калнишевский в 1801 году вышел на свободу в возрасте 110 лет «без повреждения нравственных сил» и прожил в монастыре, уже по доброй воле, до своей смерти еще два года.

Конечно, это случай исключительный – большинству сидение в каменных «чуланах» жизнь не удлиняло. Особенно тяжело было зимой. Как жаловался А. Д. Меншикову в 1726 году узник монастыря Варлаам Овсянников, «оную тюрьму во всю зиму не топили, и от превеликой под здешним градусом стужи многократно был при смерти». Просторнее были камеры в Головленковой башне (6,5 на 2,2 м). В 1718 году в монастырском дворе построили тюремное здание с камерами на двух этажах. Охранять новую тюрьму было легче, чем разбросанные по всему монастырю камеры, ямы и каменные мешки.

Условия содержания узников на Соловках, да и в других монастырях-тюрьмах, определяли следующие обстоятельства: предписания сопроводительного указа, поведение заключенного и, наконец, воля архимандрита. От него зависело ослабление или усиление многих режимных строгостей. Одних заключенных сажали на цепь, годами держали в ямах и каменных мешках, скованными ручными и ножными железами, били кнутом, плетьми, шелепами. Им давали только хлеб и воду, заставляли работать на цепи в кухне по 18 часов в сутки: просеивать муку, месить тесто, печь хлеба, выносить нечистоты, стирать белье.

Другие заключенные, по мнению монастырского начальства, были достойны более комфортабельной жизни. Их могли расковать и, при желании узника, постричь в монахи. Это означало, что человек расставался со всякими надеждами вернуться на материк, но зато он уже не считался колодником. Особенно охотно такую льготу делали для раскаявшихся раскольников, которых годами увещевали отказаться от своих «заблуждений». Вся обстановка сурового, подчас немилосердного содержания в монастыре сильно подвигала некоторых старообрядцев к таким обращениям. Они давали согласие постричься, чтобы избежать земляной тюрьмы или каменного мешка.

Но и всевластный на Соловках архимандрит или игумен не всегда мог облегчить колодникам жизнь. С одной стороны, он, как и все российские подданные, боялся доносов. Без них жизнь даже здесь, на краю земли, была немыслима. Монахи следили за сторожами, чтобы тех «не совратили» колодники (среди них порой встречались опытные старообрядческие проповедники), доносили и друг на друга. Да и сам архимандрит побаивался доносов, особенно если он потакал какому-нибудь колоднику. Авторами изветов бывали и сами колодники, которые мечтали таким образом вырваться с островов хотя бы на несколько месяцев – ведь быстрее дело в сыске не вершилось. Во время долгого пути в Москву у них появлялся шанс бежать на волю. Несколько месяцев в 1728 году расследовали дело по извету узника Соловков попа Федора Ефимова, который донес на казначея Феоктиста. По этому делу арестовали и доставили в Москву несколько человек. Кончилось все расследование поркой и возвращением «бездельного» доносчика, а также ответчика и свидетелей в монастырь.

С другой стороны, для особо опасных преступников указы из Петербурга делали невозможным даже малейшее послабление. В 1739 году на Соловки прислали князя Дмитрия Мещерского, которого предписывалось держать «в земляной тюрьме до смерти неисходно». Лишь через два года пришел второй указ, разрешивший вытащить его из ямы и поселить «на житье» в монастыре. Из приговоров XVIII века с ясностью вытекает, что содержание преступников в монастырях никакого отношения к иноческому подвигу не имело. Монастыри рассматривались как разновидность государственных тюрем, куда отправляли приговоренных к пожизненному заключению или искалеченных на пытке и негодных в каторжные работы преступников. Архимандриты монастырей фактически оказывались начальниками тюрем.

В некоторых случаях архимандрит монастыря даже не знал преступления доставленного колодника – в сопроводительном указе писали глухо: «За некоторую важную его вину» или просто «За вину его». Такие узники назывались «секретными». На секретных узников, окруженных тайной и плотным «собственным» конвоем, власть монастырского начальства не распространялась. С ними запрещали разговаривать, их сажали так, «чтобы ни они кого, ни их кто видеть не могли», а кормили отдельно – на особые деньги, определенные приговором. В июле 1727 года на Соловки привезли бывшего начальника Тайной канцелярии П. А. Толстого и его сына Ивана с огромным конвоем:

пять офицеров и 90 солдат. Часть этого «войска» оставили при Толстых, которых поместили в Головленковой башне. Там они вскоре и умерли.

В той же самой башне восемь лет просидел В. Л. Долгорукий, доставленный в 1730 году в сопровождении 15 солдат во главе с капитаном М. Салтыковым. Капитан привез с собой жену и ее дворовых девушек. С большим трудом игумену Варсонофию удалось выпроводить из мужского монастыря женщин. Когда же в 1745 году власти вознамерились перевести на Соловки вместе с бывшим императором Иваном Антоновичем все его семейство и прислугу, в том числе женскую, то архангелогородский архиерей воспротивился. Он писал, что еще основатели Соловецкого монастыря святые Зосима и Савватий узаконили, «дабы не токмо в монастыре женскаго полу, но и мущин без бород, також-де и из скотов женскаго полу на тамошнем острову содержать запрещено». Впрочем, если государыня указала бы посадить Брауншвейгское семейство в монастырь, со святыми отцами никто бы и не посчитался. Но императрице Елизавете не понравилось, что связь с Соловками прерывается на семь месяцев в году и она долго не будет получать рапорты охраны, поэтому Ивана Антоновича и его родных поселили в Холмогорах.

Особо знатные секретные узники имели льготы: сидели не в монастырской, а в собственной одежде, им разрешали брать с собой прислугу из крепостных (у Долгорукого было пять слуг). Ели они, как и все узники, при свече, которую к ним приносили только на время обеда, зато посуда у них была из серебра. В описи вещей, оставшихся от Толстых, учтены дорогие вещи: лисьи шубы, епанча, кафтаны, камзол, сюртук, серебряная и оловянная посуда с ножами (вещь невероятная для обыкновенного колодника), золотые часы, серебряные табакерки, 16 червонцев. Известно, что в первоначальной описи имущества Толстых учтено 100 червонцев, значит, привезенные деньги они тратили на еду и на взятки.

В целом жизнь в Соловецком монастыре отличалась такой особой суровостью, что иным узникам каторга на материке казалась раем. В своей челобитной 1743 года бывший секретарь Михаил Пархомов просил: «с радостию моей души готов на каторгу, нежели в сем крайсветном, заморском, темном и студеном, прегорьком и прескорбном месте быти».

В истории Соловков немало побегов, но среди них почти нет удачных – если беглого арестанта не находили, то это не означало, что он сумел добраться до материка, куда ходил только «извозный карбас». Скорее всего, такой беглец тонул в Белом море. Бежать из монастыря было нелегко: за колодниками тщательно следили, их «чуланы» и вещи регулярно обыскивали. Нарушителей режима ждало наказание – «смирение»: хлеб да вода, порка плетями, содержание в цепях, дополнительные кандалы и т. д.

Кроме Соловков, политических преступников держали еще в нескольких удаленных от центра монастырях: архангельском Николо-Корельском, Кирилло-Белозерском, Антониево-Сийском на Северной Двине, а также в десятке других монастырей Европейской части России. Суровы были условия содержания колодников в сибирских монастырях, самыми известными из которых были Долматовский Троицкий и Селенгинский Троицкий. Они становились настоящей могилой для живых. Впрочем, уморить узника можно было и не только на Соловках или в Селенгинске, но в любом другом монастыре.

Из описания заточения Арсения Мациевича в Николо-Корельском монастыре в 1760-х годах видно, что многие монастыри (кроме Соловков) не были приспособлены к содержанию секретных узников. Мациевича поместили в каземат под алтарной частью собора, рядом поселилась охрана. Опальный архиепископ пользовался в монастыре большой свободой, вел вольные беседы с охраной, посетителями, монахами, произносил проповеди, сурово укоряя монахов за повальное беспробудное пьянство, что и стало в 1767 году причиной доноса на него.

В суздальский Спасо-Ефимьевский монастырь традиционно посылали сумасшедших «до исправления в памяти», а также различных сексуальных извращенцев. В монастыре кончил свою жизнь и знаменитый монах-предсказатель Авель. Профиль монастыря как сумасшедшего дома был утвержден указом Екатерины И, приславшей туда в 1766 году первый десяток сумасшедших колодников. Умалишенных охраняли и содержали так же сурово, как и политических узников, причем об «опасном» политическом бреде узников следовало доносить по начальству.

Женщинам-колодницам в монастырях было не легче, чем мужчинам. Их ждали такие же суровые условия жизни, скудная еда, тяжелая работа, жестокое «смирение» в случае непослушания железами, батогами, шелепами. Знатные преступницы находились под постоянным, мелочным и придирчивым контролем приставленных к ним днем и ночью охранников или монашек, которые нередко стремились унизить, в чем-то ущемить этих изнеженных недотрог. Удобным предлогом для этого служили суровые указы о содержании узниц. Сестру жены А. Д. Меншикова Варвару Арсеньеву в 1728 году заключили в вологодский Горицкий монастырь. В указе о ней сказано: «И игуменье смотреть над нею, чтоб никто к ней, ни от нее не ходил, и писем она не писала». Оттуда ее перевели в московский Алексеевский монастырь, и там ее по-прежнему держали многие годы под охраной. Княжну Е. А. Долгорукую в 1739 году в том же Горицком монастыре умышленно держали безвыходно в маленьком темном домишке на черном дворе, возле хлевов и конюшен.

Каждое слово узниц сразу же становилось известно властям. Им даже приказывали «говорить всем вслух, а не тайно». Из инструкции 1732 года о содержании в монастыре княгини Александры Долгорукой видно, что узницу содержали под «крепким караулом» и даже в церкви она стояла «уединенно, за перегородкой». Так, кстати, было принято держать в церкви и колодников-мужчин. С родными женщинам-узницам разрешалось видеться только «в монастырских вратах при нескольких старых монахинях».

Узниц монастырей в большинстве своем постригали в монахини. Делалось это по прямому указу сыска, насильно, что являлось грубейшим нарушением догматов церкви о святости добровольного пострижения. Если в 1698 году царицу Евдокию больше трех месяцев уговаривали и в конце концов уговорили постричься, то позже с желанием узниц не считались. Указы о пострижении давала светская власть, и они были суровы и лаконичны: «Послать в Белозерский уезд, в Горский девичь монастырь и тамо ее постричь… и велеть ей тамо быть неисходной» (указ верховников от 4 апреля 1728 года о Варваре Арсеньевой). Так же поступали и с другими знатными колодницами.

ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ

В 1740 году в Иркутске, в девичьем монастыре, постригли несовершеннолетнюю дочь А. П. Волынского Анну: «Явился в церкви Знаменского монастыря архимандрит… Корнилий. За ним ввели в церковь под конвоем юную отроковицу… Архимандрит приступил к обряду пострижения девушки. На обычные вопросы об отречении от мира постригаемая оставалась безмолвною, но вопросы по чиноположению следовали один за другим, так и видно было, что в ответах не настояло необходимости. Безмолвную одели в иноческую мантию, покрыли куколем, переименовали из Анны Анисьею, дали в руки четки, и обряд пострижения был окончен. Фурьер… тут же сдал юную печальную инокиню игуменье под строжайший надсмотр и на вечное безисходное в монастыре заключение». Другую дочь Волынского, Марию, привезли в Рождественский монастырь в Енисейске и в ноябре 1740 года постригли там как старицу Марианну. Старице было не более 14 лет. 31 января 1741 года пострижение это было признано незаконным, и дочери казненного Волынского возвратились в Москву.

О поведении новопостриженной игуменья монастыря регулярно сообщала в Тайную канцелярию. Так, о княжне П. Г. Юсуповой, заточенной в тобольский Введенский монастырь, мы читаем: «Монахиня Прокла ныне в житии своем стала являться бесчинна, а именно: первое, в церковь Божию ни на какое слово Божие ходить не стала; второе – монашеское одеяние с себя сбросила и не носит; третье – монашеским именем, то есть Проклою, не называется и велит именовать Парасковиею Григорьевной», кроме того, отказывается есть монашескую пищу, «а временем и бросает на пол». В ответ из Петербурга пришел указ: заковать княжну в ножные железа, наказать шелепами «и объявить, что если не уймется, то будет жесточайше наказана». По-видимому, только так можно было смирить упрямых узниц-монахинь.

Крепостные тюрьмы были очень удобны для содержания политических преступников. Камеры устраивали в башнях, казематах или в казармах гарнизона, иногда строили специальное здание для заключенных. Если Петропавловскую крепость можно назвать следственной тюрьмой, то тюрьмой для постоянного содержания узников служила Шлиссельбургская крепость.

Одним из первых узников крепости на Ореховом острове стал знатный пленный – канцлер шведского короля Карла XII граф Пипер, доставленный в Шлиссельбург в июне 1715 года. Его, согласно указу Петра I, разместили «в квартире в удобном месте» и разрешали ему гулять по крепости в сопровождении охранника. Там он и умер, как считали жившие в Петербурге иностранцы, от сурового обращения стражи. В 1718 году в Шлиссельбурге поселили царевну Марию Алексеевну, которой отвели «хоромы близ церкви», оставили при ней слуг и небольшую свиту. В 1725-1727 годах в крепости жила старица Елена – бывшая царица Евдокия. Берхгольц в 1725 году видел Елену, которая прогуливалась, «окруженная сильною стражею», по двору дома, в котором она жила. О содержавшихся в конце 1730-х годов в Шлиссельбурге князьях Дмитрии Еолицыне и Михаиле Долгоруком известно только, что их водили под караулом в крепостную церковь на службу.

Самым знаменитым узником Шлиссельбурге кой крепости стал бывший император Иван Антонович, живший там в 1756-1764 годах. Содержали этого «безымянного колодника» с большой строгостью. Особенно она усилилась после того, как в 1762 году началось дело Хрущова и братьев Гурьевых, которых обвиняли в намерении возвести Ивана на престол.

Бывший император жил в отдельной казарме. Ее охраняла особая воинская команда во главе с офицерами, которые состояли в непосредственном подчинении начальника Тайной канцелярии. Узник находился безвыходно в камере. Окна ее не были забраны решетками, но их тщательно закрывали и замазывали белой краской, свечи в казарме горели круглосуточно. Ивана Антоновича держали без оков, спал он на кровати с бельем, в камере стояли стол и стулья. Узник имел цивильную, неарестантскую одежду и, возможно, книги духовного содержания. Ни на минуту его не оставляли одного – караул из нескольких солдат постоянно сидел с ним в камере. Дежурный офицер жил в соседней комнате и обедал за одним столом с узником. Кроме внутреннего караула снаружи был особый внешний караул. На время уборки, которую делали приходившие из крепости служители, секретного арестанта отводили за ширму.

В 1763 году, после приезда в Шлиссельбург Екатерины II, караульные офицеры Данила Власьев и Лука Чекин получили новую инструкцию. Согласно ей, они имели право убить узника, если кто-то попытается освободить его. Такая попытка и произошла в 1764 году. Когда в ночь с 4 на 5 августа подпоручик Василий Мирович с солдатами попытались захватить казарму, в которой сидел Иван Антонович, Власьев и Чекин умертвили узника. В рапорте начальству они писали: «И потом те же неприятели и вторично на нас наступать начали и уграживать, чтоб мы им сдались. И мы со всею нашею возможностию стояли и оборонялись, и оные неприятели, видя нашу неослабность, взяв пушку и зарядя, к нам подступили. И мы, видя оное, что уже их весьма против нас превосходная сила, имеющегося у нас арестанта… умертвили».

Неясно, где находилась казарма Ивана Антоновича и имеет ли она какое-либо отношение к знаменитому впоследствии Секретному дому во дворе крепости. Эта страшная тюрьма во второй половине XVIII века стала главным узилищем для государственных и других опасных преступников. Узников Секретного дома содержали строго по инструкции. В ней предписывалось держать имя арестанта в секрете даже для охраны, узник находился в полной изоляции от других заключенных, охране строго запрещалось разговаривать с ним. Камеры обыскивали, и у заключенных отбирали запрещенные или подозрительные предметы и особенно бумагу и перья. Начальник охраны регулярно писал отчеты на имя коменданта или старшего начальника, а тот периодически рапортовал о поведении и разговорах узника в Петербург, нередко прямо генерал-прокурору или кому-то из высших должностных лиц империи.

В более удобных условиях находились присланные в крепость «на житье». Они получали жилье (по-видимому, в казармах гарнизона), им разрешали взять с собой семью, иметь перо и бумагу. Один из узников, Николай Чоглоков, даже женился на дочери коменданта крепости, и она родила ему восьмерых детей. Таким заключенным разрешались в сопровождении охраны прогулки по крепости, а родственников узника выпускали за пределы крепости на городской базар.

Так жила семья алхимика и экономиста Филиппа Беликова, который в 1745 году объявил, что может сочинить две книги, идеи которых принесут казне большой доход. Власти поощряли всевозможных прибыльщиков, поэтому отнеслись к Беликову хорошо, освободили его из сибирской ссылки, куда он попал ранее по неизвестной нам причине, и вместе с семьей отправили в Шлиссельбург «для лучшего сочинения оных» книг. Первая книга – «Натуральная экономия» – была закончена Беликовым уже через год и вызвала сомнения в умственном здоровье сочинителя, тем не менее ему разрешили сочинять обещанную им алхимическую книгу. С ее написанием у Беликова возникли проблемы, как творческие, так и бытовые – жить на 25 копеек в день ему не нравилось, семья же алхимика постоянно увеличивалась.

Случай с Беликовым уникален – судьбы сочинителей в России были всегда несколько иные. Как отмечал большой специалист тюремной истории М. Н. Гернет, «царское правительство за время своего существования пересажало немало авторов в крепости и тюрьмы за то, что они писали. Беликов же был заключен в Шлиссельбургскую крепость не за то, что он писал, а для того, чтобы он писал». Правда, толку от сидения автора не было никакого – через 18 лет его выпустили, но он так и не закончил свой труд.

Из прочих крепостных тюрем особенно известны тюрьмы Выборгской и Кексгольмской крепостей. В первой содержался церковный деятель Феофилакт Лопатинский (1739-1741 гг.), а во второй с 1775 года и до начала XIX века жили обе жены Емельяна Пугачева и трое его детей.

Под тюрьму постоянно использовали и крепость Динамюнде под Ригой. В ней несколько месяцев содержали Брауншвейгское семейство, а в конце XVIII века крепость стала местом заточения двух сотен духоборов и скопцов. Жить в этой крепости было тяжело, что можно заключить из воспоминаний сидевшего там Василия Пассека, хотя из его же записок следует, что узника в заточении «тайно навещала» его жена, которая даже «родила от испуга безвременно… сына: он жил несколько токмо минут. Тело его оставалось у меня до того, пока чрез два или три дня найден был случай вынести его тайно из тюрьмы моей для погребения в Риге». Такие визиты кажутся невозможными в Петропавловской крепости или в Шлиссельбурге, но и там случались происшествия, подобные приведенному выше рассказу графа Гордта о праздничной ночной прогулке по Петропавловской крепости.

В инструкции охранникам строго-настрого было запрещено давать узнику деньги. Дело в том, что двери и замки даже самых страшных и секретных тюрем, несмотря на все предосторожности, все равно открывал «золотой ключ» – взятка. В приведенном выше рассказе графа Гордта о его прогулке по Петропавловской крепости есть эпизод, хорошо иллюстрирующий этот неискоренимый порок тюрем. Насладившись зрелищем праздничного вида города с одного из бастионов, секретный узник попросил своего доброго охранника показать ему изнутри Петропавловский собор. Когда они вошли в здание, порыв ветра вдруг захлопнул огромную дверь собора и открыть ее оказалось не под силу двум мужчинам. Положение становилось драматичным, и, как пишет Гордт, «я боялся как бы бедняга-солдат не повесился с отчаяния, чтобы избегнуть кары, которая ему угрожала. Я беспокоился только за него, и пока он изыскивал средства выпутаться из затруднения, я заметил, благодаря свету неугасимой лампады, горевшей среди храма, две великолепные гробницы – императора Петра I и императрицы Анны. Я сел в пространстве, разделяющем эти гробницы, и предался размышлениям о превратности людского величия. Между тем гренадер мой отыскал маленькую дверку, у которой стоял часовой. Незаметным образом я опустил в руку этому караульному червонец, и за то он оказал нам милость – выпустил нас. Мы весело возвратились в наше печальное жилище». И хотя в этом эпизоде рассказана история о том, как узник стремился из всех сил попасть в свое узилище, деньги все же чаще помогали облегчить жизнь в нем и даже вырваться на свободу.

В истории тюрем XVIII века известны несколько случаев крайне сурового тюремного содержания, напоминавшего казалось бы ушедшие навсегда времена Средневековья. Речь идет о замуровывании узника в каменном мешке. В декабре 1725 года бывший архимандрит Александре-Невского монастыря Феодосии Яновский под именем Федос был «запечатан» в тюрьме архангелогородского Николо-Корельского монастыря. Дверь камеры заложили кирпичом и оставили только узкое окошко для передачи узнику еды. Прожил Федос в таком положении только месяц. В начале февраля караульный офицер доложил архангелогородскому губернатору, что Федос «по многому клику для подания пищи [в окошко] ответу не отдает и пищи не принимает». Губернатор приказал охране позвать Федоса как можно громче. Но узник не отзывался, и при вскрытии камеры он был найден мертвым.

В октябре 1745 года в Шлиссельбургскую крепость доставили бывшего олонецкого крестьянина Ивана Круглого, который особенно досадил Синоду и Тайной канцелярии. Вначале он, отрекшись от раскола, донес на старообрядцев, потом отказался от своего извета и тем самым разрушил удачно начатое дело по истреблению раскола в Олонецком крае. За это его сослали на каторгу, где Круглый вновь «впал в раскол». Тогда-то и предписали посадить его в особую удаленную от людных мест «палату», у которой «двери, так и окошки все закласть наглухо… оставя одно малое оконцо, в которое на каждый день к пропитанию его, Круглова, по препорции подавать хлеб и воду, и приставить к той палате крепкой и осторожной караул…».

В этих нечеловеческих условиях – во тьме, холоде, в тесноте и собственных нечистотах, при скудной пище – заключение было равносильно приговору к мучительной смерти. Когда смерть приходила к узнику, местное начальство самостоятельно не имело права разламывать стенку, даже если арестант уже давно не брал еду, а на призывы охраны не откликался. Так, разрешение на вскрытие камеры Круглого комендант Шлиссельбургской крепости получил непосредственно из Сената. 17 ноября 1745 года он рапортовал, что после вскрытия замурованной камеры «по осмотре Круглой явился мертв, и мертвое тело его в той крепости зарыто».

В 1769 году по указу Екатерины II генерал-прокурор Вяземский распорядился о присланном в Динабург преступнике Илье Алексееве: «Закласть сего злодея в каменной стене крепостной казармы или каземата, не оставляя более как одно окошко для подаяния ему пищи и вычищения сора, в ночное ж время и оное окошко снаружи запирая железным затвором, содержать его в той казарме под крепким караулом и никого не только к нему, но даже и к тому окну не под каким видом не допускать». Естественно, Вольтера об этом императрица не информировала.

Имена секретных узников, как сказано выше, держали в строжайшем секрете, с течением лет, в условиях сурового заточения и одиночества, они нередко сходили с ума и уже сами не могли назвать своего имени. Особой тайной Екатерина II окружила Арсения Мациевича, заточенного в Ревельской крепости в декабре 1767 года. Когда узника, подлинное имя которого не знали ни конвой, ни охрана, поселили в крепостном каземате, из Петербурга прислали особую инструкцию о его содержании. В ней говорилось о Мациевиче как о «некотором мужике Андрее Бродягине». Потом Екатерина «переименовала» Бродягина во «Враля». С тех пор по документам он обычно проходил как «Андрей Враль». Генерал-прокурор предписывал в инструкции, чтобы офицеры и солдаты охраны «остерегалися с ним болтать, ибо сей человек великий лицемер и легко их может привести к несчастию, а всего б лучше, чтоб оные караульные не знали русского языка… Буде ж иногда, как он словоохотлив сам, станет о себе разглашать, то сему верить не велеть, а в то ж самое время наистрожайше ему запретить говорить с таким при том прещением (угрозой. – Е. А.), что если он еще станет что-либо говорить, то положен будет ему в рот кляп, которого отнюдь однако в рот ему не класть, а иметь его только в кармане, для одного ему страха, и в случае иногда его непослушания, тот кляп ему и показать…»

Поначалу Арсений Мациевич пользовался в Ревельской крепости некоторой свободой – его водили в церковь, разрешались и прогулки по крепости. Но потом, после дошедшего до Петербурга слуха о готовящемся побеге, условия заточения опального иерарха резко ужесточили. Есть предположение, что в последние годы своей жизни в Ревельской крепости Мациевич был «запечатан» в каземате, и передачи ему подавали на веревке, которую он выбрасывал через решетку разбитого окна.

Такие заточения порождали в народе легенды о таинственных узниках крепостей и монастырей. Легенды ходили об Арсении Мациевиче, которого народ почитал страдальцем, что признавала сама Екатерина II: «Народ его очень почитает исстари и привык считать его святым, а он больше ничего как превеликий плут и лицемер». Между тем именно заточение его в монастырь, а потом в крепость и сделали из него страдальца, точно так же как стал страдальцем за «истинную веру» бывший император Иван Антонович. Известен в народе был также некий безымянный узник Кексгольма, освобожденный Александром I в 1802 году после 30 лет заключения. Местные жители уважительно называли его, утратившего память и разум, Никифором Пантелеевичем.

Смерть узников требовала обязательного письменного подтверждения. В 1745 году охрана тюрьмы в Холмогорах, в которой сидели члены Брауншвейгской фамилии, получила указ императрицы Елизаветы Петровны, которым предписывалось в случае смерти кого-либо из Брауншвейгского семейства (особенно Анны Леопольдовны или Ивана Антоновича), «учиня над умершим телом анатомию и положа во спирт, тотчас то мертвое тело к нам прислать с нарочным офицером, а с прочими чинить по тому ж, токмо не присылать, а доносить нам и ожидать указу». Секретных узников стремились хоронить без помпы, тайно. В инструкции о похоронах отца бывшего императора, Антона Ульриха, сказано: «Тело его погрести тихо в ближайшем кладбище церковном, не приглашая отнюдь никого, кроме команды вашей». О прошедших похоронах обязательно подробно сообщали в Петербург.