Беседы с С. И. Малашкиным

Беседы с С. И. Малашкиным

Много лет Молотов дружил с писателем Сергеем Ивановичем Малашкиным. Они познакомились еще до революции, близко сошлись в 1919 году, и дружба эта не прерывалась до самой смерти Молотова в ноябре 1986 года. Малашкин пережил его почти на два года, умер в 1988 году, не дожив трех недель до своего 100-летия. Он был на полтора года старше Молотова, и эта небольшая возрастная разница, казалось, всегда присутствовала в разговоре между собой двух восьмидесяти, а потом и девяностолетних стариков. Интересно было, сидя рядом, наблюдать за ними, как они обращаются на «ты», вспоминают былое, порой подначивая друг друга…

— Я ведь все-таки старше тебя, Вячеслав, — нараспев говорит Малашкин, маленький, сухонький, с большой седой шевелюрой.

— А я тянусь за тобой, — отвечает, подмигивая мне, Молотов.

— Ив партию я вступил в 1905 году, а ты в 1906-м.

— Это что ж, выходит, ты меня в свою партию принимал? — улыбается карими глазами Молотов.

Вот так сидят за столом и разговаривают. Я видел их вместе пятнадцать раз.

В марте 1971 года Молотову исполнился восемьдесят один год. Он приболел: «Угораздило меня снова упасть и стукнуться». Я приехал к нему с выступления в школе № 54 на улице Доватора, успел на электричку в 14.26 и в начале шестнадцатого часа был на знакомой даче.

— А мы уже все самое вкусное съели! — сказал, здороваясь, Молотов. И поздравил меня с рождением сына: — Продолжается наша гвардия, поколение большевиков!

Рядом с Молотовым — Малашкин. Интересный старик, стольких знал, ходил к Блоку с Есениным, когда тот приезжал в Питер за славой…

Мой неизменный спутник по поездкам к Молотову Шота Иванович Кванталиани стал говорить о том, что армяне стараются заселить грузинское побережье:

— Клянусь прахом моего отца! Шила в мешке не утаишь!

— У них мало хороших мест, а в Грузии много. Кое-что хотят у вас отнять, это возможно, — говорит Молотов.

— Если вы глазами хлопаете, почему не отнять? — добавляет Малашкин.

— У вас много национализма, — определяет Молотов.

— А Ленин говорил о гордости великороссов, — замечает Малашкин.

— Но как он говорит о гордости великороссов? — рассуждает Молотов. — Даже Пушкина не называет, Толстого, Чайковского, Менделеева не называет.

— А вы Украину просмотрели, — продолжает Малашкин. — Есть такой поэт Малышко. Подходит к милиционеру, русскому, спрашивает, какая это улица — по-украински, тот отвечает ему по-русски. Малышко дает ему по физиономии. Если б я был милиционером, я б его стрелять не стал, но прикладом нагана дал бы ему по башке. А ему сошло с рук.

— Это вот ты не прав, — говорит Молотов. Малашкин не унимается:

— У нас национализма нету. У русских людей национализма и шовинизма никогда не было!

— Сколько угодно! — возражает Молотов.

— У каждой нации есть, — соглашается Шота Иванович. — Не народ, а представители отдельные.

— Конечно, не весь народ, само собой, — говорит Молотов. («Само» он произносит с ударением на первом слоге. — Ф. Ч.)

— Никогда в крестьянстве не было антисемитизма, — продолжает Малашкин. — Ни среди грузчиков на пристани, ни в деревне не было.

— Брось ты об этом говорить, — спокойно убеждает его Молотов. — Есть, и сколько угодно. Ты Ленина не читал, а он предупреждал насчет великорусского шовинизма, и он прав. Все было и еще много сохранилось, даже среди коммунистов.

Спор накалился, и тогда Малашкин говорит:

— Приходи ко мне, у меня тоже и коньяк есть, и вино.

— Тебе палец в рот не клади! — отвечает Молотов.

— Но в критический момент он вам не изменил, — замечает Кванталиани.

— Не изменил. Не пошел, не успел подписать, — улыбается Молотов.

Это — о 1957 годе, об «антипартийной группе Маленкова, Кагановича, Молотова и примкнувшего к ним Шепилова». Старые большевики подписали опубликованное в «Правде» письмо, осуждавшее фракционеров. Некоторые из них сразу же пытались принести свои извинения Молотову: нас-де заставили, грозя лишением персональных пенсий, но Молотов никого из них не принял.

— Мне из Союза писателей был звонок, — говорит Малашкин. — «Сергей Иванович, надо подписать». Я сказал, что уезжаю на дачу. «Тогда мы поставим вашу фамилию». — «Это что ж, по шапке меня женили?» — «Не хотите?» — «Не хочу». — «Тогда мы вас на бюро поставим».

…Речь зашла о писателях, о литературе.

— Через десять лет у нас будет совершенно другой пролетариат, — говорит Малашкин. — Чтобы при этом быть поэтом, писателем, надо стать выше, иначе никто читать не станет. Точно так же наши современные руководители, они очень примитивные, и от собраний ждать нечего. Были бы они умные, они б сказали: «Мы уходим». Из двухсот тридцати миллионов нельзя выбрать талантливых людей? Вот ты сейчас работаешь над книгой. Наверно, это будет что-то продолжающее «Государство и революцию» Ленина?

— Жаль, что вы не пишете мемуаров, — говорит Шота Иванович. — Народ очень ждет.

— Мне это неинтересно писать, — отвечает Молотов.

— Мемуары пусть Майский пишет, — говорит Малашкин, — как он победил всех. А ты пишешь то, что лет на пятьдесят вперед даст зарядку. И мы, писатели, если не будем так…

— Поэт и писатель особенно должен смотреть вперед, — утверждает Молотов. — Это не всегда получается. Я начал читать в «Иностранной литературе» венгерский роман какой-то… Я переводные вещи тоже читаю, нельзя без них обойтись.

— А я хочу Мопассана, Бодлера, Верлена читать на французском языке, а не переводы, — возражает Малашкин. — Я, когда учился в университете Шанявского и работал, стал изучать французский язык, пробовал переводить Верлена. Тут война, меня взяли на фронт… Ну а потом в Нижнем Новгороде — ты же был там — я лес заготовлял. Приехал Рыков, говорит: «За вагон дров даю вагон керенок!»

— Это тоже на иностранных языках? При чем тут языки? — смеется Молотов.

— Одно дело, когда переводит Брюсов, другое — Антокольский. Вот он перевел «Пьяный корабль» Рембо — это ж пошлость! А гонору у него сколько! Как мэтр… Или вот Твардовского избаловали, что он выдающийся…

— Все-таки поэт он, конечно, не рядовой, Твардовский. Но гнилой, — добавляет Молотов.

— А первые стихи его прямо кулацкие, — не унимается Малашкин. — Да и не могу я читать: Данила, Вавила, придавило… Можно ли читать семь тысяч строк «Василия Теркина», написанных хореем? Куски есть отличные. Я его встретил в больнице и сказал: «Я б на вашем месте оставил одну тысячу двести строк. Вот у вас Теркин чинит часы — прекрасно, а второй раз чинит — скучно». А он говорит: «Я все-таки хочу гонорар получать».

— Пошутил, конечно.

— Не шутил, — упрямится Сергей Иванович.

Но послушать Малашкина, так и Есенин «поэт очень талантливый, но сырой. Вот Брюсов и Блок — другое дело, они намного его выше».

А в общем, в Малашкине жила неистребимая русская черта, присущая гоголевскому Собакевичу: есть один порядочный человек — судья, да и тот, если разобраться…

«Много мусора фургонного», — сказал Сергей Иванович об одном популярном поэте.

— Мы поехали с Есениным искать славы, — рассказывал Малашкин. — Учились вместе в университете Шанявского, он писал о деревне, я — о городе. Поехали в Питер к Блоку, остановились у Клюева. Я спал на диване, а они вместе с Клюевым на кровати. Потом к Мережковскому отправились. Мы с Клюевым через парадный ход, а Есенин надел на себя коробок — там мыло, гребешки, — пошел через черный ход, узнал, что горничная — рязанская, и говорит: «Я тоже рязанский, стихи пишу».

Это 1915 год. Сидим у Мережковского, Есенин прочитал ему «Русь», Мережковский вскакивает с кресла, поднимает палец: «Боги сами сходят к нам с небес!» Потом Есенина призвали в армию, он был в охране, читал стихи сначала царице, потом царю, его приближали к царю, и царь его освободил от военной службы. Помните, на фотографии он важно сидит впереди, а ведь просто солдат…

А что он потом вытворял с Дункан! Помню, выгнал ее на мороз и заставил, голую, плясать на снегу! И еще помню: напился и сидит на перилах, балансирует, свалится — не свалится в лестничный пролет. А народ внизу переживает: «Сережа, не надо!» Все-таки поскромнее бы… Конечно, Есенин — это не Степан Щипачев. Сколько я помогал Щипачеву, когда ты работал, Вячеслав, — тогда все ко мне бегали! Приходит ко мне, плачется, что зарубили его поэму «Домик в Шушенском» — на Сталинскую премию. Я тебя попросил, и через год он получил премию…

— О Есенине вы знали при его жизни? — спрашиваю у Молотова.

— Ну конечно. Он не был запрещен. Мало издавался. Сейчас, по-моему, его раздувают. Бесспорно, действительно был талантлив. Но не был большевистским поэтом.

— А Маяковский все-таки стал большевистским поэтом, — говорит Шота Иванович.

— Да. Лучшим поэтом, — добавляет Молотов.

— Есенин не поднялся до того, чтобы воспевать Советскую власть, — говорит Кванталиани.

— Не поднялся, да. Но зато против Маяковского и ополчились большинство поэтов, критики, потому что он стал воспевать Советскую власть, Ленина, да и Сталина.

Малашкин восхвалял Брюсова и ругал Маяковского — называл его «барабанщиком».

— Он был трус и холуй, — сказал Малашкин. — Пришел в редакцию и стал требовать, чтоб ему платили не по рублю за строчку, а по рублю с полтинником, как Демьяну Бедному. Сел в кресло перед редактором и положил ему ногу на стол. А тот не растерялся: «Вон отсюда!» Вы б видели, как драпанул Маяковский! А еще помню, как в Дом журналиста приехал Луначарский, во франтоватом костюме, в белых туфлях, с рваными подошвами, правда. Маяковский бросился к нему, извивался мелким бесом, смотреть противно…

20.03.1971,09.10.1975

Я говорю, что Центральному Дому литераторов присвоили имя Фадеева.

— Было его посмертное письмо, — вспоминает Молотов. — Правда, память у меня сейчас не настолько хороша, но помню, что пессимистичное письмо. Хрущев ему не нравился, хрущевское руководство. Не в пользу Хрущева. Помню, Хрущев скороговоркой прочитал и спрятал в карман.

…Приведу разговор Молотова с Малашкиным.

— Помнишь, как на даче в Мещерине я защищал Павла Васильева? — говорит Малашкин. — Я привез его поэму «Соляной бунт».

— Я читал, — отвечает Молотов.

— А на другой или на третий день меня вызвали. Я поехал за Павлом. Его доставили в Подольск, на три года осудили кирпичи класть. Это Павла Васильева! Книгу его рассыпали. Я дал рецензию на печатный лист, чтоб ее восстановить. Конечно, Павел сделал гнусность: в писательском клубе взял Эфроса за бороду и провел через зал… Это тот самый «в белом венчике из роз, впереди — Абрам Эфрос». Уткин, Жаров и Алтаузен вытащили Павла на улицу Воровского, избили и сдали в милицию. Я тогда на даче вам сказал, там еще другие были: «Пушкин Инзова в Кишиневе головкой сапога ударил по лысине, ему же ничего не сделали!» Я с Павлом Васильевым близко не был знаком, но ведь талантливый человек, зачем же его так? Гронский его утопил. Павла расстреляли, а Гронский семнадцать или восемнадцать лет был просто в ссылке. Васильев не был еще арестован, а Тройского уже взяли, и он сказал: «За Павла Васильева боролись две силы».

Когда 50-летие Павла было, я Тройскому сказал на собрании: «Так какие же силы? Что, он враг Советской власти, партии или кому? Он никогда не был врагом, он был большой хулиган».

— Он был антисемит. И за это его расстреляли, — говорит Молотов.

Малашкин рассказывает, как хулиганил Павел Васильев.

— Тогда в Москве мясо, печенка свободно продавались чуть ли не на каждом углу. Павел купит коровье вымя, засунет себе в брюки, а когда симпатичные девушки проходят, вытаскивает сосок наружу, отрезает его ножом и бросает им под ноги… Было и другое. И когда его в очередной раз арестовали, я пошел к Сталину. Попросил опять за Павла. Сталин сказал: «Хулиган ваш Павел». Снял трубку и велел отпустить… А вот в последний раз я не смог его выручить. Его снова арестовали, а я был в отпуске. Потом он погиб.

— Вот его, конечно, жаль… — говорит Молотов.

— Когда умер Ленин, Воронский напечатал в «Прожекторе» мое стихотворение. В нем смысл такой, что умер Ленин, но рабочий класс должен быть спокоен: есть Сталин. Но Воронский выбросил эти строфы. Сталин сказал мне, чтоб я послал ему это стихотворение. А я смутился — неудобно посылать. Это я, наверно, неправильно сделал, ведь он ко мне хорошо относился, ты же помнишь, Вячеслав. А сам Сталин, между прочим, я считаю, писал латинской прозой.

— Да, — говорит Молотов, — у него своеобразный литературный стиль. Ни с кем не спутаешь. Очень, так сказать, прелестный язык, никому больше из наших литераторов не доступный. Не скажешь, что за него кто-то писал, все сам: и речи, и статьи, и доклады, и приказы…

— Конечно, это не Хрущев и не Брежнев. Я Хрущева видел в японском тренировочном костюме с четырьмя Золотыми звездами. Шестьдесят четыре награды успел получить! — говорит Малашкин.

— Вот ты кланяешься Ленину и Сталину, а по-большевистски выводов не делаешь — ленинских и сталинских.

— А выводы пусть делают другие. Писатель не должен делать выводы.

— Но писатель должен быть более догадливым, чем обыватель, чем коммунистический обыватель, — утверждает Молотов.

Заговорили о работе Ленина «Государство и революция».

— Ленин — политик, государственный деятель, но много противоречий в нем, — говорит Малашкин.

— Много? — переспрашивает Молотов.

— Много. И вот я хочу сказать…

— Ты все отделываешься от Ленина.

— Не отделываюсь.

— Легко.

— Я вот смотрю: народ, миллионы, миллиарды людей. Есть народ способный — его меньше, есть народ талантливый — его еще меньше, есть народ незаурядный — его очень мало, а гениальных — единицы.

— Допустим, — соглашается Молотов.

— Поэтому культура людей…

— Ленин этого не знал, ты думаешь?

— Знал он великолепно, но он не пишет об этом.

— Не пишет.

— Почему он не пишет об этом? Вот убирают картошку культурные люди, кандидат наук. Он должен сказать: «Я кандидат, я не хочу убирать картошку!» Он боится это сказать, его уволят.

— Если он такая сволочь, что боится или не хочет, то какой же он коммунист?

— Я согласен с тобой, что он не только сволочь, а много хуже. Но, во-первых, если уж он пошел убирать, так он должен делать это культурно, а он не делает, картошка на поле остается.

— А он обязательно должен пойти.

— Тут нужно что-то решать. Глубокая тайна, нет, не тайна, а просто черт знает что. Он не советский человек, он та сволочь, которая побоялась сказать…

— Ты вот разберись в этом вопросе, — подначивает Молотов.

— Так я разобрался, я Ленина очень много читал, не все, конечно.

— Есть такая песня: «Карлу Марлу я читала, ничего не понимала». Ты объясни, что тут напутал Ленин, вот объясни, пожалуйста.

— Там ничего не напутано. Я тоже запутался. Но там истина не сказана. Истина не сказана. Вот слушай. Вот ты академик…

— Был академиком. Меня вышибли из этого звания. Сталин почетным академиком был. Ну вот, объясни, пожалуйста.

— Что объяснять, все ясно…

Читаю из «Государства и революции»: «Все дело в том, чтобы они работали поровну, правильно соблюдая меру работы, получали поровну».

— Вот как правильно? Есть тут, в этой книжке еще кое-что написано, — добавляет Молотов.

— Мы с тобой уже говорили на эту тему.

— А я не во всем соглашался.

— Я тебе позже докажу. Нижний Новгород, 1920 год. Я приехал к нему ночевать. — Малашкин показывает на Молотова. — У него большая комната и прихожая, и ничего у него не было, и ничего не надо. В восемнадцатом, девятнадцатом, двадцатом мы голосовали, выбираем в губком тебя, рабочие, партийцы собираются. Я сижу на краю, Рябинин и ты. Тайного не было голосования, рабочие меня знают, любят, а рабочий класс был неплохой в то время. Меня проваливают, Рябинина проваливают, обсудив все качества, а тебя выбирают.

— Ты зубы не заговаривай, — говорит Молотов.

— Дали тебе оклад жалованья. Потом ты стал Первым секретарем ЦК в 1921 году, ты получал сто пятьдесят один рубль с копейками, а я, ответственный инструктор, сто сорок семь рублей сорок семь копеек, и я еще печатался, у меня денег больше было. Подожди, выслушай, мы с тобой в ГУМ ходили, ты забыл это, эмали покупали — подарок Полине Семеновне ко дню рождения, у тебя денег не хватало…

— Ну?

— Ты занял у меня десятку, так до сих пор не отдал! (Смех.)

Малашкин продолжает:

— Значит, Ленин, когда писал об этом, предвидел, что рабочий класс и все население… А вот когда ты стал государственным деятелем, когда ты стал, зазнался. Слуги народа в автомобилях, а народ в полуподвалах. Тут можно много рассказать, и Вячеслав Михайлович здесь не прав.

— В чем я не прав?

— Ты ведь согласился, что Ленин это тоже смутно определил и непонятно.

— Я так сказал.

— Сказал, Объясни нам сейчас, — настаивает Малашкин.

— Я хочу, чтоб вы объяснили.

— Я объяснил так, как сказал о рабочих.

— Так Дубчек объясняет. А ты как Малашкин объясни.

— В одном доме с Кагановичем живет, — говорю я.

— Вот оно видно! Шайка-лейка, антипартийная группа! — смеется Молотов.

— …Единственно настоящая наука — это история, — говорит Молотов. — Она — наука всех наук. И если взять ее в полном масштабе, она нам, конечно, дает наиболее эффективные, наиболее точные картины всей жизни, событий и так далее, но все-таки ее препарирует каждый по-своему. И пока есть борьба классов, каждый со своей точки зрения подходит, иначе и быть не может.

— Могу я одно слово сказать? — спрашивает Шота Иванович.

— По-моему, уже два слова сказали, — усмехается Молотов.

— Нет, к этому можно?

— Безусловно, можно.

— Уму непостижимо, — говорит Шота Иванович, — как развивается техника, в ближайшие двадцать лет что будет — страшно!

— Наступил атомный век, — говорит Малашкин, — а за ним идет век химии, ученые могут превратить общество в роботов. Есть о чем думать… Високосный год, смертность высокая. Умру я скоро, что-то плохо себя чувствую, мне уж восемьдесят четвертый год, я все-таки почти на два года старше тебя, Вячеслав. (Малашкин проживет еще около семнадцати лет, Молотов — на полтора года меньше. — Ф. Ч.)

— Многие, наверное, считают, что я давно уж в «Могилевской губернии»! — говорит Молотов.

…Шота Иванович рассказывает о Грузии, о том, как я гам читал свое неопубликованное стихотворение о Сталине, написанное при Хрущеве, произнес тост, и одна поэтесса бросила в меня свою туфлю.

— Хрущевский прием. Тот ботинком стучал, — говорит Молотов. — Грузины, конечно, Сталина не дадут в обиду. Любой бы народ гордился…

28.12.1971

Молотову недавно сделали операцию предстательной железы. Похудел на восемь кг, желтый. Выпил рюмку коньяку, раскраснелся: «Из моих знакомых такая операция была у Микояна и Де Голля…»

09.11.1975

— Передача была, — сообщает Шота Иванович, — десять миллионов жертв Сталина. Хрущев говорит в мемуарах.

— Насчет десяти миллионов, я думаю, это ложь, — возражает Малашкин.

— Конечно, ложь, — добавляет Молотов.

— Я в романе «Москва — Сталинград», — продолжал Малашкин, — хочу показать, что никаких десяти миллионов не было и нет. Кулаков выселяли, но не арестовывали. Калмыков выслали — они же Гитлеру подковы золотые ковали, разбирай, что там, кому, кто честный, кто нечестный. Крымских татар выслали, предатели, чего смотреть на них… Кому-то, слушайте, нужно об этом написать, сказать. Сейчас все катится вниз.

— Не все, не все катится, — возражает Молотов.

Я рассказываю, что недавно ездил на съемки телевизионной передачи «От всей души» в город Вольск Саратовской области. В поезде в одном купе оказался с любопытным старичком. Он вез с собой несколько клеток с птицами. Представился: «Степан Алексеевич Чугунов, председатель общества любителей певчих птиц. А вот этот кенар, — Степан Алексеевич указал на невзрачную пичугу, — серебряный призер мирового первенства, стоит две тысячи рублей».

Мы разговорились.

«Я всю жизнь занимался птицами. Раньше работал на ВДНХ директором павильона «Птицы» — был такой павильон, помните? Приехали как-то члены Политбюро во главе с Брежневым. Я стал показывать им птиц, певчих в основном, а Леонид все больше интересуется голубями. Ну а когда они пошли в другой павильон, его помощник вернулся ко мне и говорит: «Вы нам будете нужны. Мы вас пригласим». И правда, через несколько дней за мной приехала машина, и меня привезли на дачу к Брежневу. Там у него голубятня, причем таких размеров, что вряд ли у кого лучше квартира в Москве. И есть человек, который ухаживает за ними. Леонид с детства голубятник, свистит, бегает, гоняет их. Это такая зараза, что на всю жизнь. И он не дилетант, здорово в голубях разбирается. Я подарил ему очень красивую пару, а он сказал, что это не голуби. Настоящий голубь — тот, который хорошо летает. Ему нужны голуби в лете. Он их отправляет на Ту-134 в Берлин, и оттуда они сами летят к нему на дачу, почтовые голуби.»

— Ну, ну, — заметил Молотов, а я продолжил рассказ Чугунова:

«Кто с ним в компании? Два члена Политбюро. А собираются у него все на даче. Но Леонид самый простой из них. Хороший человек, за столом пьет водку. Спросил меня: «Ты, надеюсь, охотник?» И не успел я ответить, что я не охотник, как мне его помощник несет в подарок отличное ружьё! Вот так, время от времени меня приглашают на дачу. Но сейчас у Леонида то поездки, то Куба, то пленум — отвлекают…»

Я говорю:

— Вячеслав Михайлович, если он так хорошо знает голубей, пусть бы и занимался этим!

— Пускай себе, — сказал Молотов. — Это невинное дело. Правда, для руководителя, Генерального секретаря, трудно…

— После заключения Пакта о ненападении, — говорит Малашкин, — ты выступил и сказал очень хорошую фразу, что теперь мы, прежде всего, ориентируемся на свои силы… Цепь капитализма была разорвана, и крестового похода против нас не состоялось. «Немецкая волна» недавно назвала Сталина карликом: «Этот карлик…»

— Этот карлик показал им! — говорит Молотов.

— А я подумал: высокие не были сильными политиками, — говорит Малашкин.

— Я читал: длинные люди не отличаются мудростью, только храбростью, — добавляет Шота Иванович.

— Я не считаю Де Голля, Эйзенхауэра… — возражает Малашкин.

— С точки зрения капитализма Эйзенхауэр прошляпил Кубу! — настаивает Шота Иванович. — Для нас-то хорошо, но, если б он дал команду, одной дивизии достаточно, Кубу оккупировали бы в двадцать четыре часа, там разлетелось бы все!

— Он не политик. Он и военный не знаю, хороший ли, — говорит Молотов.

— Огромное большинство катится вниз, — говорит Малашкин. — Не обогащение Ленина, не обогащение Сталина — обогащение себя… Рабочие и то развращаются.

— Я прихожу к выводу, что фраза «враг народа» была правильной в свое время. Мобилизовывала каждого, и надо было отвечать за каждую копейку, — говорит Шота Иванович.

— В свое время правильно было, — подтверждает Молотов.

— Персональную ответственность нести! Это было при Ленине. Сталин широко применял. В школе, я помню, стул поломаешь — покупай новый. А сейчас я в школе работал — по сто — сто пятьдесят стульев списывают! Это же по стране миллионы!.. Никогда Россия — тысяча лет пройдет — не сможет упрекнуть Сталина и его соратников, что они ее погубили, никогда не сможет! — горячится Кванталиани.

— Разве можно так ставить вопрос? — спрашивает Молотов:

— А ставят. Ставят! — восклицает Шота Иванович.

— Не только ставят, а есть желающие погубить всех нас, — соглашается Молотов.

— Если бы не Сталин, говорят, как у нас все было бы хорошо! — продолжает Кванталиани.

— Сталина, вас, вашу эпоху характеризуют как садизм зарвавшихся людей, — говорю я. — Мне один академик, дважды Герой, так сказал.

— Что вы погубили сельское хозяйство, ужас как о вас говорят! — добавляет Шота Иванович. Малашкин говорит:

— Недавно одного писателя я прочитал — в 1890 году такие же писатели были — Разночинский, Слепцов и другие, и знаете, талантливые какие. У них было мировоззрение, а здесь никакого мировоззрения нет.

— Кто видел кинокартину «Калина красная»? — спрашивает Молотов. — Получила первую премию. Картина нехорошая. Нельзя сказать, что антисоветская, нельзя сказать. Но ничего советского. Ничего. Играет сам автор, Шу-Шукшин, он и автор рассказа, он и автор сценария, режиссер картины и главный актер. Человек талантливый. Но советского мало.

— Сейчас много сторонников Бухарина, — говорю я. — Среди крестьянских писателей особенно.

— Конечно, — соглашается Молотов, — все: «Шукшин, Шукшин!» Так это ж недоросль, это ж человек не понял основного, что у нас произошло. Способный человек, способный. А не в состоянии… Таких подавляющее большинство… А чем занимаются писатели?

— Мне пришлось добывать знания очень усидчиво, — говорит Малашкин.

— Усидчиво?

— Всю жизнь — не было дня, чтоб я не работал по шестнадцать — девятнадцать часов.

— Мы с тобой иногда целый вечер болтаем — это тоже считаешь ра-работой?

— Вот когда я был моложе…

— Нет, работать ты молодец. Я ничего не скажу, за тобой не угонишься. Не угонишься.

— У нас секретари правления большое жалованье получают и ничего не делают, — жалуется Малашкин. — И попасть к ним невозможно. Зачем это нужно? Раньше не было. Один есть — глазки маленькие такие. Он подойдет, все вертится, что-то от меня хочет. Постоит, постоит, повертится и уйдет… А теперь этот, написал об Ангаре. Не Залыгин, нет. Там у него одни только самосвалы…

— Наверно, надо тебя секретарем выбрать, — говорит Молотов.

— Слушайте, меня выбирали: есть такой у Кириленко, звонит — мы вас хотим членом парткома. В ЦК посоветовались…

— Секретарем — тогда другое дело.

— Нет, членом парткома, там бесплатно, зачем мне это надо? Я говорю, что ж вы меня к молодым, когда я не выбираюсь сейчас? Я выступил, сказал, говорю, вы все-таки дрянь большая, вы не члены партии, влезли. Они промолчали. Думаю, жаловались в ОГПУ. Больше не стали меня выбирать… Мы смотрели с тобой, Вячеслав, как Хрущев держит орден, коробку: «Я еще поработаю».

— Если б я был буржуазией, я бы тоже хвалил Хрущева, — отвечает Молотов.

— Вратарю Яшину дали орден Ленина. Почему спортсмену орден Ленина? — возмущается Шота Иванович.

— Ладно, Яшину — он против Ленина ничего не имеет. Сейчас орден Ленина дают врагам Ленина! — говорит Молотов.

Интересная была статья в «Известиях» месяца полтора-два тому назад. Я не помню, как она называется, большая, на четвертой или пятой странице. Вроде как не замечания, а впечатления от Югославии корреспондента. Стоит почитать. Почитать интересно. Там, между прочим, вот о чем. В Югославии он беседует с разными людьми, с отдельными югославскими деятелями. Один ему говорит: мы придерживаемся теперь делегатского принципа. А что это за делегатский принцип? Оказывается, это интересная вещь. Так у нас раньше было до Верховного Совета. Как строилась Советская власть? Вот я, скажем, был депутатом от завода «Красный пролетарий» в Московский Совет. Потом собиралась Московская конференция, она выбирала Российский Центральный исполнительный комитет, а вот Центральный исполнительный комитет — в общесоюзный выбирал. Ступенчатые, непрямые выбора — они в основе делегатского принципа. У нас так было с самого начала Советов до 1936 года, пока я не сделал доклад на сессии. Только это не называлось делегатским принципом. Я делал доклад об изменении Конституции, сначала о создании советского парламента. Эта система ступенчатая осталась, и появились тайные всеобщие выборы, которые вот и теперь.

У них раньше этого не было, а теперь начали проводить. То ли раньше проводили, но плохо. Это им обеспечивает пролетарское большинство в составе высших органов. И в общем, с этим крестьяне соглашаются. В рабочих районах представительство более крупное, чем из крестьян. В рабочем районе на каждые сто человек один делегат на съезд идет, а в крестьянских — один на пятьсот — семьсот человек.

— Менее сознательные? — спрашиваю я.

— А иначе и быть не может. Иной-то опоры и сейчас нет. Прежде всего, опора на рабочий класс. Вот Сергей Иванович, он в этом вопросе не всегда был ясного мнения.

— Нет, ты, наверно, все-таки знаешь, — говорит Малашкин, — что я крестьян не то что не люблю, но они все-таки, я бы сказал…

— Я бы сказал… Вот дело в чем. Это не вина крестьян, а их беда. Они более отсталый элемент, но рабочие добились того, что крестьяне колоссально активизировались и теперь поддерживают их лучше, чем когда бы то ни было.

— У меня отец был бедняк, он последнюю копейку отдаст, в лаптях все время ходил, а когда я стал жить, зарабатывать деньги, он землю купил. В 1927 году я приехал из Воронежа, Гоствилов у моего отца остановился, ходит с пистолетом, доклады делает, ничего не может — не везут хлеб. Отец тоже не везет. Я думаю: дай я выступлю. А изба наша была седьмая. Я говорю: «Ну давайте с Ивана Герасимовича Малашкина возьмем, у него на двенадцать едоков земли». Отец накинул картуз, матом не ругался, ушел. Остальные рты разинули. Говорили, что я бедноту обидел. А беднота, значит, такая: у него корова, два поросенка, в год по пять пудов, лошади нет, с него не бери. А вот солдатка, у нее маленькие ребятишки, плачут, с нее бери последние сорок пять — пятьдесят пудов? Вот я с других стал брать, не со всей бедноты, я знаю, какая беднота. Беднота, помогая нам хлеб собирать, сама больше съедала. Надо написать об этом, все это мы забыли, ей-богу.

21.05.1974

Пятого марта 1976 года я приехал к Шоте Ивановичу, взяли ящик грузинского вина, купили торт на Преображенке, заехали за С. И. Малашкиным на улицу Куусинена — ив Ильинское, поздравить Молотова, ему девятого числа стукнет восемьдесят шесть.

Сели за стол. Молотов говорит Малашкину:

— Поскольку тебя качает, тебе лишнего не надо.

— У меня в голове слабость, — оправдывается Малашкин.

— Это: «выпил рюмку, выпил две — закружилось в голове».

Я давно заметил, что Молотов проявляет всегда, в каждую встречу, особую заботу о своем друге, как о старшем по возрасту, хотя тот обогнал его всего на полтора года. Однако Молотов постоянно следит за тем, удобно ли Малашкину сидеть за столом, не дует ли ему, хорошо ли угощается….

Обменялись впечатлениями о XXV съезде партии, об Отчетном докладе Л. И. Брежнева.

— Холостой такой доклад, пронесся, философии там нет, — сказал Малашкин.

— Правильно. Отсутствие всякого присутствия. Самохвальство, — уточнил Молотов и добавил: — Доклад у него составлен, по-моему, неплохо, грамотно, но слишком много самодовольства, хвастовства. Отсутствие перспективы. О Конституции сказал такую чушь! Ерунду сказал. Пустое место. Не может ничего сказать.

— Мне один из его помощников, — говорит Малашкин, — достал хорошие книги, принес и говорит: «А почему вам не повидаться с Леонидом Ильичом? Вот Чаковский был у него целый час». Я говорю: ну, Чаковский молодой… А я чего приду, старый старик? Тем более я сейчас работаю над романом «Москва — Сталинград». Я вам благодарен, что вы мне очень хорошие книги достали… Он так посмотрел на меня, заулыбался: «Странно, — говорит, — встретиться с Брежневым…» А чего я поеду к нему, что буду говорить — после его доклада? Он хвастался, он важный такой… Простота — это большая культура. Она не дается зря.

— Это в ущерб тому, кого хвалят, — говорит Молотов.

…Ехали с ним по Москве, я сидел за рулем, Молотов — рядом. У метро «Сокол» — огромный портрет Брежнева, который периодически обновлялся по двум причинам: появлялись новые награды или кто-то из любителей запускал в него бутылкой самого дешевого портвейна. Молотов взглянул на портрет и сказал: «Ведь он, балда, не понимает… Звезды уже под мышки пошли!» Ниже висел лозунг: «Да здравствует коммунизм — светлое будущее всего человечества!» — и машины под этим лозунгом уходили в черный туннель…

Молотову очень пришлась по душе речь Фиделя Кастро на съезде. Вообще ему очень нравился Фидель. А в его речи он отметил, что, если бы не Советская власть, ставшая несокрушимой силой, при нынешних мировых трудностях с энергетикой и горючим капиталисты развязали бы войну между собой обязательно.

— Я послал большую бумагу Брежневу, — говорит Молотов, — сто семьдесят страниц, с изложением своей точки зрения по всем основным вопросам — о диктатуре пролетариата, о международных делах, о культе личности, о Хрущеве — все изложил. Получилось кратко, но по всем основным вопросам. Я не расписывал, я не рассчитывал, что они прочитают по-настоящему. Я закончил свою записку тем, что здесь я коснулся наиболее неотложных, назревших принципиальных политических вопросов, но я готовлю вторую записку по вопросам

Программы партии более подробно и по вопросу нынешней экономической политики. У меня уже многое готово, но чтобы не опоздать к съезду, я кое-что сократил. И тут же написал, что пришлю вторую записку. А что касается Программы, я считаю, за нее главную ответственность несут Хрущев, Микоян, Куусинен, Суслов и другие. Я лишних фамилий не называю. Вопросов политики не касаюсь.

Называется записка: «Перед новыми задачами». Подзаголовок: «О завершении построения социализма». Кроме того, я написал письмо в Президиум съезда.

«В ПРЕЗИДИУМ XXV СЪЕЗДА КПСС

Уважаемые товарищи,

обращаюсь к вам с просьбой рассмотреть мое заявление о восстановлении меня в правах члена КПСС. В партии я состоял с 1906 до 1962 г. В эти годы я неизменно поддерживал и активно проводил политику нашей ленинской партии, всегда последовательно отстаивал принципы марксизма-ленинизма. За все эти годы я никогда не примыкал к какой-либо оппозиции в партии и вел постоянную борьбу с оппозиционными группировками. После исключения из КПСС в 1962 г. главное внимание уделял изучению марксистско-ленинской теории и основным вопросам строительства социализма. Мои замечания по наиболее важным принципиальным и политическим вопросам высказаны в записке от 18 февраля 1976 г. «Перед новыми задачами (О завершении построения социализма в СССР)», направленной на имя Генерального секретаря ЦК КПСС Брежнева, копия которой послана председателю Комитета партийного контроля при ЦК КПСС Пельше.

В. Молотов».18.02.1976

Брежневу:

«Генеральному секретарю ЦК КПСС Л. И. Брежневу

Уважаемый товарищ,

направляю Вам для ознакомления мою записку «Перед новыми задачами (О завершении построения социализма в СССР)», в которой изложены мои замечания по наиболее важным и весьма актуальным принципиальным и политическим вопросам. Выражаю пожелание, чтобы эта записка была рассмотрена с моим участием в соответствующем партийном коллективе. Одновременно направляю в адрес президиума XXV съезда КПСС мою просьбу о восстановлении меня в правах члена КПСС.

В. М-в»[67].18.02.1976

Молотов принес синюю папку со своей запиской, положил на стол:

— Вот этот самый труд мой, над которым я корпел. Я уж теперь подковался, берусь в любом партийном коллективе послушать замечания. Я его корю в десятый раз, — кивнул он в сторону Малашкина. — Записки-то какие, одна — двадцать страниц, он ее прочитал, другая — сорок пять — не осилил.

— Пришли, стали разговаривать, мне трудно было, — оправдывается Малашкин.

— Я его несколько романов прочитал, не все, правда, но большинство прочитал, а он вот… — говорит Молотов.

— Я твои все читал, у меня с автографами много твоих работ. Потом, Вячеслав Михайлович, я тебя просил, чтоб ты дал мне свои мемуары почитать, копии, а ты не дал.

— Какие копии? У меня нет мемуаров.

— Ну вот то, что ты написал, не мемуары, большую, научную книгу.

— Надо дать там по Хрущеву! — говорит Шота Иванович.

— Давай я тебе еще положу, — Молотов кладет кусок мяса Малашкину. — Одним словом, ты не захотел прочитать.

— Да ничего подобного, было бы интересно.

— Я знаю, что тебе интересно, а ты не проявил никакого интереса.

Вот так в добродушной перепалке проходит обед, потом я читаю молотовскую записку, он комментирует отдельные места…

Рассказывает С. И. Малашкин:

— Я тебе никогда в жизни не говорил, а теперь хочу сказать. Ты мне говорил, что Фрунзе не виноват, что посадил тебя на лошадь, на военную, не сказав ничего. Ты ведь мог погибнуть там, на бревнах… А я помню, что он дружил с Иваном Никитичем Смирновым — это правая рука Троцкого. Пошел я в гостиницу «Националь» к этому Смирнову. Прихожу — сидят Смирнов, Фрунзе, Аросев — писатель, твой друг из Казани… Вот Фрунзе с этим Смирновым, я тебе этого раньше не говорил, я это отмечу в мемуарах. Фрунзе был довольно запутанный человек. И когда я вошел, Иван Никитич сразу замолчал…

— Он ярый троцкист был, единственный, не отказавшийся на суде от своих показаний, — говорит Молотов. — Я знаю, что Иван Никитич на XI съезде при обсуждении в делегациях списка членов ЦК выступал против моей кандидатуры.

— А с лошадью что за случай? — спрашиваю.

— Это в доме отдыха, — отвечает Молотов. — Я был Секретарем ЦК. Тогда у нас дач не было. Это в 1924—1925-м примерно году. Там же отдыхали Кржижановский и Фрунзе. Под Москвой, около Внукова. Ну, Фрунзе конник, привык верхом, а я верхом никогда не ездил. Он мне: «Ну что, поехали. Я тебе дам свою лошадь, а себе здесь возьму». А лошадь очень бойкая, будто бы цирковая. Я на нее сел, мы вместе из ворот выехали, и в лес. Она прибавляет ходу, а у меня из стремян ноги выскочили, еле держат. Она прет в лес по дорожке, чувствует, что неопытный всадник, и это, видимо, ее заводит, что ею не управляют. Я еле-еле. Наркомовская лошадь довольно крепкая была. По лесной дорожке понесла меня, вытащила в поле, потом через овраг, наконец, до забора — тут ей некуда, и она сдала. Я уж овладел стременами, почувствовал себя и потихоньку доехал. Она больше не крутилась.

— А он смотрел? — спрашивает Малашкин.

— Да, он сзади ехал.

— Он мог бы сказать: отпустите поводья, она станет.

— Где там отпустите — она меня понесла так, что черт его знает! Сбросить она меня легко могла. Как я уцелел, я и сам думаю, чудом каким-то уцелел.

— Он должен был сказать.

— Нет, у нас были хорошие отношения. Я стал расспрашивать о писателе Борисе Пильняке — его знали и Молотов, и Малашкин.

— Способный, но враждебен нам, — говорит Молотов. — У него был роман о Фрунзе, за который ему досталось. Там был намек, что Фрунзе умер не своей смертью, а по воле Сталина. Это гнусность, конечно. Фрунзе был очень хороший человек. Иногда он недостаточно учитывал сложность момента. В 1921 году был в Турции, приехал: «Мы нарушаем обещание». — «Какое обещание?» — «Мы же обещали Турции помогать». — «Не можем же мы каждый год в таких тяжелых условиях помогать. У нас голод, мы сами еле-еле на ногах держимся». В 1920 году мы их ободрили и помощь оказали. Он: «Мы не можем нарушать обязательства!» Тут мы его поправили. В то время из военных он был, пожалуй, наиболее сильным. Я с ним встречался на Украине, в 1920 году, перед сражением на Перекопе.

Я заметил, что сейчас кое-кто пытается изобразить дело так, что Сталин видел во Фрунзе своего потенциального противника и решил его убрать.

— Это не соответствует действительности, — отвечает Молотов. — И у них со Сталиным были очень хорошие отношения.

Я продолжаю читать вслух записку. Молотов говорит:

— Товарищ заснет. — Это о Малашкине. И обращается к нему: — Ты мало спишь, вот я и боюсь.

Я читаю молотовскую записку: «Не так давно видный профессор-экономист всячески убеждал в одной из наших газет: если советское предприятие не дает прибыли, а дает убытки, такое предприятие следует закрыть, ликвидировать, как не рентабельное. Он, как видно, не понимал, что у Советского государства много возможностей поправить дела в любом предприятии, если его продукция нужна стране. Он подходил к советскому предприятию с меркой частника, проще говоря, с обычных позиций всякого буржуа, которому нет дела до того, нужна ли стране продукция данного предприятия, для которого все сводится к тому, чтобы как можно больше получить барышей…»

— Я на этом вырос, — говорит Молотов. — Мы преодолевали препятствия, а если сейчас что-то мешает, так что ж я, в конце концов, должен быть мертвецом? Я же небу ответственность, потому что работал и с Лениным, и со Сталиным, и все время изучаю… А со мной никто и говорить не хочет, выслушать мнение! Так нельзя! Я же должен правильные вещи высказать. Обязан!

05.03.1976

Данный текст является ознакомительным фрагментом.