II. Начальное отношение и начальное общение людей
II. Начальное отношение и начальное общение людей
Как условлено с первых глав, в тему этой книги входит только старт человеческой истории. Но не начальный этап истории и не начальные формы социума и этноса. Ни древнейшая дуальная организация, ни родовой строй вообще и его ступени, ни экзогамия или другие аспекты семейно-брачных отношений — ничто это не составляет темы данного философско-естественнонаучного трактата, задача которого только в том, чтобы по возможности прочнее, чем делалось до сих пор, поставить ногу на порог.
Этнологи и археологи, углубляющиеся в предысторию, начинают уже с того, что даны люди. Между последними существовали такие-то отношения, пусть темные и экзотичные. Мы же сперва отсекли то, что оказывается возможным отодвинуть за пределы этого понятия «люди», и тем самым лишь уточнили хронологический отрезок, охватывающий явление «начала», — и не предлагали ничего большего. Но это «начало» должно быть таким, чтобы оно содержало в себе все будущее движение. Мало того, что движение будет его отрицать, превращать в противоположность, начало тут — то, что будет кончаться. Вопрос об институтах и структурах первобытного общества касается определенной части истории, тогда как исследуемый предмет — начало всей истории.
В частности, первобытнообщинный способ производства — это не только специфический по отношению к другим способ производства, но и первичный способ производства вообще. Это значит, что в самом субстрате первобытной экономики налицо нечто такое, что будет отрицаться дальнейшей экономической эволюцией человечества.
В основе всей истории производства вообще лежит способность людей производить больше, чем им нужно для восстановления затраченных в этом акте сил. Отсюда возможность и специализации, и обмена, и производства объектов культуры, и присвоения чужого прибавочного продукта (эксплуатации). Много думали и спорили: почему у человеческого труда есть это свойство, дающее человеку возможность прогрессирующего в истории наращивания и накопления сил, свойство производить, т.е. извлекать и перерабатывать из природной материи больше, чем необходимо для репродукции себя в виде своего организма и в виде своего потомства? Но может ли вол выполнить больше работы, чем надо его организму для восстановления затраченных сил? Да. Совершенно очевидно, что закон сохранения энергии тут ни при чем. «Свойство» человека состояло не в том, что он вообще / мог производить некоторый избыток сверх своих затрат, т.е. минимальных потребностей, а в том, что он вынужден был это делать. Притом вынужден был производить этого избытка все больше, вследствие чего должен был прибегать к орудиям, к технике, ко всему тому, что мы называем производительными силами.
Теория докапиталистических способов производства никогда не может быть достаточно полно разработана (и особенно первобытнообщинного способа производства), если не преодолеть распространения на все времена представления о «homo oeconomicus», извлеченного из капиталистической эпохи. Согласно атому ходячему представлению, хозяйственная психология всякого человека может быть сведена к постулату стремления к максимально возможному присвоению. Нижним пределом отчуждения (благ или труда), психологически в этом случае приемлемым, является отчуждение за равноценную компенсацию. «Экономический человек» отождествляется с «экономящим» — «не расточающим». Действительно, поведение, обратное указанному постулату, при капитализме не может быть ничем иным, как привеском. Но даже при феодализме, как видно из источников, хозяйственная психология содержала гораздо больше этого обратного начала: значительное число средневековых юридических и законодательных актов запрещает или ограничивает безвозмездное дарение, подношение, пожертвование недвижимого и движимого имущества. Чем дальше в глубь веков и тысячелетий, тем выпуклее этот импульс.
И в самом деле, весьма наивно перекидывать прямой мост между человеческой алчностью и инстинктами питания у животных. Алчность — не константа истории. Она, созревала как противоположность и отрицание специфичного для первобытных людей «противоестественного» поведения: стремления к максимальному безвозмездному отчуждению благ. В таком утверждении нет ничего идеалистического, как нет ничего материалистического в уподоблении психики всех людей «материализму» лавочника. Материальный, коммерческий расчет — это совсем иное понятие, чем материальная детерминированность общественной жизни. На заре истории лишь препоны родового, племенного, этнокультурного характера останавливали в локальных рамках «расточительство» и тем самым не допускали разорения данной первобытной общины или группы людей. Это значит, что раздробленность первобытного человечества на огромное число общностей или общин (причем разного уровня и пересекающихся), стоящих друг к другу так или иначе в отношении «мы — они», было объективной хозяйственной необходимостью. Но норма экономического поведения каждого индивида внутри этих рамок состояла как раз во всемерном «расточении» плодов труда: коллективизм первобытной экономики состоял не в расстановке охотников при облаве, не в правилах раздела охотничьей добычи и т.п., а в максимальном угощении и одарении каждым другого, хотя и только по сформировавшимся обычным каналам. Дарение, угощение, отдавание — основная форма движения продуктов в архаических обществах.
Такая экономика подразумевает соответствующую психику. Это поведение явно противоположно «зоологическому индивидуализму», да и не может быть приравнено к действию у животных, скажем, родительского инстинкта кормления детенышей или призыву петухом куриц к найденному корму. Взаимное отчуждение добываемых из природной среды жизненных благ было императивом жизни первобытных людей, который нам даже трудно вообразить, ибо он не соответствует ни нормам поведения животных, ни господствующим в новой и новейшей истории принципам материальной заинтересованности индивида, принципам присвоения. «Отдать» было нормой отношений. Не будем углубляться дальше в предпосылки и следствия такого устройства первобытного хозяйствования в аспекте теоретической экономии. Но рассмотрим, какова стимуляция этого отказа от прямого потребления благ. Для этого продолжим изучение работы мозга.
У человека работу центральной нервной системы можно разделить на три блока: 1) сенсорно-афферентный, т.е. осуществляющий прием, анализирование, ассоциирование разнообразнейших раздражений; 2) эффекторный, т.е. осуществляющий двигательные и вегетативные реакции, в том числе большие системы действий с их поэтапной корректировкой; 3) суггестивный, т.е. осуществляющий замену указаний, поступающих с первого блока, или ответов, свойственных второму блоку, другими, вызываемыми по второй сигнальной системе. Функцию этого третьего блока называют также «регулирующей» как восприятие, так и поведение, но надо помнить, что тут речь идет о регулировании по происхождению своему межиндивидуальном — исходящем от другого индивида или других индивидов; лишь в своем развитии впоследствии (по Выготскому — Лурия) функция, которая была раньше разделена между двумя людьми, становится способом самоорганизации деятельности одного индивида, интерпсихическое действие превращается в интрапсихическую саморегулирующуюся систему ; это связано с преобразованием суггестии в контрсуггестию.
Как уже нами было выяснено, образование третьего блока имеет свою эволюционную базу в высшей нервной деятельности у животных и подходит к своему непосредственному кануну у палеоантропов (троглодитов). Но V неоантропов происходит преобразование кардинальной важности — переход интердикции в суггестию. В морфологии головного мозга этому соответствует появление у Homo sapiens весьма развитого префронтального отдела лобной доли коры, в особенности верхней его части, за счет крутого уменьшения объема затылочной доли, которая в филогении троглодитид неуклонно и интенсивно разрасталась. У высших животных префронтальный отдел представлен весьма незначительно по сравнению с человеческим и, по-видимому, соответствует (гомологичен) лишь тому, что находится у человека в нижней (базальной) части этого отдела, но не в верхней его части;
полагают, что у них он играет роль органа, в известной мере обеспечивающего принцип доминанты в работе центральной нервной системы. На эндокранах ископаемых прямоходящих высших приматов, т.е. представителей семейства троглодитид, включая палеоантропов, он тоже выражен слабо в соответствии с покатым, убегающим лбом и низким сводом экзокрана. В количественных показателях эволюции головного мозга высших приматов, согласно В. И. Кочетковой, бурный скачок роста префронтального отдела вверх, а тем самым и всей верхней лобной доли, обнаруживается только при переходе от палеоантропов к неоантропам. Только на этом филогенетическом рубеже на смену относительно низкому черепному своду появляется наш высоко поднятый. Он и свидетельствует о появлении слова как фактора управления повелением.
Именно тут, в префронтальном отделе, осуществляется подчинение действий человека словесной задаче (идущей от другого или от самого себя) — оттормаживание остальных реакций и избирательная активизация нужных нейрофизиологических систем. Соответственно мы и должны считать, что из всех зон коры головного мозга человека, причастных к речевой функции, т.е. ко второй сигнальной системе, эволюционно древнее прочих, первичнее прочих — лобная доля, в частности префронтальный отдел. Этот вывод будет отвечать тезису, что у истоков второй сигнальной системы лежит не обмен информацией, т.е. не сообщение чего-либо от одного к другому, а особый род влияния одного индивида на действия другого — особое общение еще до прибавки к нему функции сообщения.
Само разграничение этих двух сторон в человеческой речи уже не новость в советской психологической науке — новой является лишь задача определенно расположить во времени последовательность их возникновения. Вот что пишет А. Р. Лурия в работе «Регулирующая функция речи в ее развитии и распаде»: наряду с «важнейшей» функцией речи — передачей информации — «существует и еще одна ее (речи) сторона, играющая столь же значительную роль в формировании сложных психических процессов. Речь не только служит средством общения и орудием кодирования полученного опыта. Она является одним из (?) наиболее существенных средств регуляции человеческого поведения...». Пусть не будут нижеследующие критические замечания поняты как недооценка огромной важности внесенного тут разграничения (тем более вообще вклада А. Р. Лурия в науку о работе мозга). Но во-первых, вопросительным знаком мною отмечена характерная и для нескольких других авторов предосторожность: как бы не оказаться в противоречии с какими-то философско-социологическими истинами, если сказать, что речь — единственное (а не «одно из наиболее существенных») средство регуляции человеческого поведения. Но в самом деле, вдумаемся: какие же еще средства могут быть поставлены в тот же ряд? Если назовут «экономические отношения», «юридические нормы» и т.п. — здесь просто слово «регулятор» употребляется в другом смысле, как и если бы назвали «обмен веществ» и т.п. Если же укажут на другие бессловесные механизмы межиндивидуальных воздействий, а именно эмотивные, то они не более чем сопутствующие компоненты или дериваты речевого регулирования поведения. Наконец, уж и вовсе не убедительны указания на межиндивидуальные воздействия посредством безмолвного предоставления индивиду средств его деятельности, изготовленных другими и якобы передающих ему их опыт, или шире — исторический, социальный опыт: младенец якобы приобщается к обществу через пеленки, соску, взрослый — через инструменты, хотя бы никто не объяснял ему способа их употребления. Конечно же, ничего этого на деле не бывает: никто не сует другому в руки новый инструмент без пояснений и показа (в последний тоже вовлечены слова «вот», «потом этак» и т.п.), что же до младенца, он в доречевом возрасте «социализируется» от употребления фабричных изделий ничуть не больше, чем пчелы от пользования самыми модернизированными ульями с электрическими лампочками. Во-вторых, и это гораздо важнее, в приведенной формулировке А. Р. Лурия обе различаемые им функции речи рассматриваются только как одновременно сосуществующие в речевой деятельности современного человека, без попытки представить себе, что вторая, выделенная здесь, можно сказать открытая Выготским и им, регулирующая функция существо— вала некогда сама по себе в чистом виде, до того, как в эволюции человека к ней присоединилась или над ней надстроилась функция информации, обмена опытом. Но дальнейшие успехи в изучении нейропсихологии речевой деятельности возможны только посредством генетического расчленения ее на разные ступени. Только когда мы выделим не просто «играющую значительную роль» функцию, но регулятивную или инфлюативную фазу в теории возникновения второй сигнальной системы, мы выйдем на дальнейшую широкую научную дорогу.
Слабой стороной столь сильной школы А. Р. Лурия, школы нейропсихологии, слабой стороной всего быстро развивающегося учения о локализации корковых функций, в частности и в особенности о функциях лобных долей, по моему убеждению, является «неисторичность». Не следовало бы располагать в одной плоскости характеристику работы лобных долей животных и человека, ибо, повторяю, у животных даже и чисто морфологически лобные доли не имеют того самого существенного — верхних переднелобных формаций, что характеризует их у человека. Не следовало бы и употреблять одни и те же понятия «задача», «намерение» для определения воздействия лобных долей на поведение и животных, и человека, ибо «задача» существует в голове экспериментатора, а не животного, у последнего же, как говорилось выше, никаких «моделей потребного будущего», или «целей», «задач», «намерений» и в помине нет: это продукты второй сигнальной системы. Животные, даже в стаде, являются прежде всего индивидуальными организмами. Человек, даже в одиночестве, является прежде всего носителем второсигнальных воздействий и тем самым социального опыта и социальной истории.
В наибольшей степени «неисторичность» нейропсихологии проявляется в исследовании именно мозговых зон и механизмов человеческой речевой деятельности. Словно она и возникла, и отродясь существовала в ее нынешнем виде, как сложенное из многих взаимосвязанных компонентов целое. Это оправдано тем, что главным помощником и посредником в этой работе является клиника — изучение и лечение патологии речи центрального, коркового происхождения: какое дело врачу до того, какие элементы речевой функции современного человека вышли на сцену раньше или позже в эволюционном формировании людей? Для него важно лишь то, что нарушение того или иного компонента речевой деятельности может служить диагностическим признаком поражения (опухоль, инсульт, травма и т.д.) того или иного определенного участка коры левого полушария (у правшей) головного мозга. Соответствующая отрасль невропатологии, афазиология, в последнее время достигла чрезвычайных успехов. Мозговая локализация (корковая топика или топография) различных форм патологии речи (афазий), а тем самым и выявление зон коры, управляющих в норме разными элементами, из которых слагается импрессивная и экспрессивная речь, — все это продвинуто довольно далеко.
Но в какой исторической последовательности эти зоны появлялись как опоры разных фаз развития второй сигнальной системы? Для ответа на этот вопрос может служить не только эволюционная морфология мозга по ископаемым черепам (ибо «речевые зоны» достаточно анатомически выражены и обозримы, чтобы их наличие, отсутствие, степень выраженности отразились на эндокранах этих ископаемых черепов), а и данные самой афазиологии.
Для этого надо взглянуть на клинические наблюдения под пока еще необычным для афазиологов углом зрения. Больному с афазией врач или дефектолог задает вопрос, дает задачу, инструкцию и по ответам или ответным действиям больного определяет характер, форму, как и степень, глубину нарушения восприятия речи или высказывания. Произошла такая-то поломка в механизмах слушания и усвоения чужой речи, в механизмах говорения. При этом афазиолог в своих выводах элиминирует самого себя, соучастие второго лица в данном речевом общении; но закономерна гипотеза, что на самом деле поломка относится как раз к реакциям на вопросы, обращения, сообщения, задания. Дело не в том, что больной не может обращаться как надо со слышимыми или произносимыми им словами, а в том, что он не может обращаться как надо с партнером — реагирует при поражениях соответствующих участков коры по эволюционно архаическим, т.е. отмененным и заторможенным с развитием коры, схемам. Иными словами, афазии не просто поломки, т.е. не просто уничтожение чего-то, но они возбуждение чего-то, а именно возбуждение некоторых мозговых механизмов, которые в норме (вне поломки) подавлены, не возбуждаются, «загнаны вглубь», перекрыты более молодыми образованиями. Тот факт, что больной с афазией обычно ясно сознает свой дефект, нимало не противоречит этой гипотезе. Больной сохраняет сознание и самоконтроль современного человека, он вовсе не «хочет» реагировать на современную речь, скажем, как кроманьонец, но замечает, что болен, что не может реагировать правильно. А афазиолог недостаточно учитывает, что поражение того или иного участка коры головного мозга вызвало нарушение отношений и взаимодействий больного с людьми, регресс вниз на ту или иную древнюю ступеньку второй сигнальной системы, когда она еще не была или не вполне была номинативно-информативной, а выполняла другие задачи.
В норме генетически позднейшие слои и образования коры подавляют или преобразовывают эти ранние функциональные системы, обнаруживающиеся ясно и изолированно только в патологии. С развитием вида Homo sapiens происходило морфологическое и функциональное подтягивание более начальных второсигнальных зон и систем к уровню позднейших. Ведь современный ребенок должен включаться сразу в нынешнюю систему речевой коммуникации. Развитие его мозга в этом смысле лишь в малой мере повторяет филогенез, в большей же мере разрабатывает врожденное устройство, обеспечивающее усвоение языка современного человеческого типа. А филогенетически исходные типы второсигнальных реакций у современного человека подавлены, на ребенке они наблюдаемы лишь отчасти, в общем же обнажаются лишь в патологии.
Если это так (а клинические наблюдения автора, как и критический анализ литературных данных, заставляют так думать), афазиологии суждено стать бесценным источником научных знаний о пути, генетически пройденном второй сигнальной системой. Первую часть этого пути составляла фаза, когда она, собственно, не была средством «отражения» чего-либо из предметной среды, а была реагированием лишь на специфические воздействия людей, причем автоматическим (роковым), как, скажем, взаимосвязь органов внутри организма, т.е. принадлежала к бытию, а не к сознанию или познанию. Главы, посвященные тормозной доминанте, имитации и интердикции, уже подготовили читателя к пониманию того, о чем мы говорим. Вторая сигнальная система родилась на фундаменте интердикции. Это был объективный механизм межиндивидуального воздействия на поведение. Дело не меняется от того, что теперь перед нами явление «интердикция интердикции» — свойственные Homo sapiens механизмы парирования интердикции.
И. П. Павлов не успел познать весь скрытый потенциал своей великой научной идеи о двух сигнальных системах у человека. Он шел от того, что открыл в высшей нервной деятельности животных. Он писал: «Слово для человека есть такой же реальный условный раздражитель, как и все остальные, общие у него с животными, но вместе с тем и такой многообъемлющий, как никакие другие», ибо «слово благодаря всей предшествующей жизни взрослого человека связано со всеми внешними и внутренними раздражителями, приходящими в большие полушария (всех их сигнализирует, всех их заменяет), и может вызвать все те действия, реакции организма, которые обусловливают те раздражения». Ныне наука вправе пойти дальше в суть дела. Слово только ли заменяет и сигнализирует «все» раздражители, т.е. только ли изоморфно им, или оно делает еще что-то, чего они не делают и чего в них нет? Простейшая иллюстрация: разве комбинации слов не производят постоянно и объекты, которых нет в мире реальных раздражителей, но которые становятся образами, а часть которых позже воплощается в реальность средствами искусства и техники? А что значит при ближайшем рассмотрении выражение, что слово «заменяет» все внешние и внутренние раздражители: не ясно ли, что, прежде чем «заменять», слово должно было освобождать место для замены, т.е. «отменять» те реакции, те действия организма, которые прежде вызывались этими раздражителями, т.е. тормозить их? Между тем физиологи, исследовавшие вторую сигнальную систему человека, увязли в простых параллелях между словами и первосигнальными раздражителями. Их справедливо критикует Н. И. Чуприкова: «Интересы даже тех исследователей, которые занимаются изучением работы мозга человека, до сих пор в значительной степени сосредоточены не на тех закономерностях, которые отличают высшую нервную деятельность человека от высшей нервной деятельности животных, а на нервных явлениях, в равной мере свойственных животным и человеку».
Но когда речь идет о генезисе этих человеческих закономерностей, даже говорить об их «отличии» от высшей нервной деятельности животных было бы недостаточно и неопределенно. На деле то было появлением врага, противника у первой сигнальной системы. Организм стал производить действия, не диктуемые его собственной сенсорной сферой. Следовательно, он не стал производить действий, диктуемых этой его собственной сенсорной сферой. Последние в этот момент подавлены, поражены.
Долго, очень долго вторая сигнальная система была всего лишь таким фактором, управляющим некоторыми действиями, целыми цепями действий, вторгаясь там и тут в поведение ранних людей. Она отвоевывала все более обширные поля у первосигнальной детерминации поведения. А неизмеримо позже она приобрела знаковую функцию, слова и системы слов стали нечто означать и значить, в том числе «заменять» первосигнальные раздражители.
Но мало расчленить историю второй сигнальной системы на эти два столь глубоко различных этапа. Хоть такое расчленение и важно и трудно, все же самое трудное — исследовать и объяснить, как же именно одно явление превратилось в другое. Этим мы и должны заняться ниже.
Сначала подведем итог сказанному. У порога истории мы находим не «надбавку» к первой сигнальной системе, а средство парирования и торможения ее импульсов.
Только позже это станет «надбавкой», т.е. отрицанием отрицания. Важным шагом к такому преобразованию служит превращение интердикции в суггестию, хотя последняя и лежит еще в рамках инфлюативного этапа второй сигнальной системы. Суггестия становится фундаментальным средством воздействия людей на поступки и поведение других, т.е. особой системой сигнальной регуляции поведения.
Эта нейрофизиологическая система взаимного оттормаживания и побуждения тех или иных действий предшествует возможности возникновения общественных отношений и общества, но в то же время может рассматриваться как первичная завязь общественных отношений.
Как мы выше констатировали, суть этой системы в том, что она побуждает индивида делать что-либо, что не диктуется собственными сенсорными импульсами его организма. Причем она явно и далеко выходит за пределы имитативного побуждения, присущего и животным. В этом смысле она уже антибиологична.
Вот каков корень у закономерности экономического поведения первобытных людей. Как видим, он уходит в наидревнейшую глубину истории. Мы находим там не деятельность одиночек, оббивающих камни, которой так злоупотребляют многие авторы для объяснения начала истории, а прежде всего отношения людей — отношения столь непохожие на те, какие кажутся единственно нормальными этим авторам. История первобытного общества в его нормах, обычаях несла еще долгие последствия указанной начальной системы человеческих взаимодействий — даже тогда, когда появились и развились следующие, более поздние формы речевого общения. То были антибиологические отношения и нормы — отдавать, расточать блага, которые инстинкты и первосигнальные раздражители требовали бы потребить самому, максимум — отдать своим детенышам либо самкам.
Остается повторить, что такой порядок вещей требовал необходимого корректива — распадения человечества на великое множество общностей с разными искусственными признаками их обособления и культурами, которые ставили предел отчуждению благ «вовне». Эти признаки одновременно и отмежевывали общность и сплачивали ее. Для нашей проблемы особенно важно, что тем самым мы должны предполагать на границах первобытных общностей какое-то нарушение механизма суггестии, возникновение чего-то ей препятствующего, что можно уже отнести к явлениям «непонимания» в широком смысле.