Глава VI 29 сентября 1773 года (продолжение)

Глава VI

29 сентября 1773 года (продолжение)

КРОВАВЫЙ ПИР

В воспоминаниях поэта и государственного деятеля Гаврилы Романовича Державина, написанных, правда, много лет спустя, рисуется картина, напоминающая появление тени отца Гамлета… На свадебном пиру, где Екатерина II поздравляет нелюбимого сына, вдруг появляется, «садится за стол» оживший отец Петр III, свергнутый, задавленный, похороненный одиннадцать лет назад, «votre humble valet» — «преданный Вам лакей…».

Рассказ Державина не совсем точен, страшное известие достигло Петербурга несколько позже. Но дело не в этом… Важно, что именно такой представлялась современникам роковая связь событий.

В эти последние сентябрьские дни 1773 года, за 2000 верст от столицы, по уральским горам, степям, дорогам, крепостям разлетелись листки с неслыханными словами:

«Самодержавнаго амператора, нашего великаго государя, Петра Федаровича Всероссийскаго и прочая, и прочая, и прочая.

Во имянном моем указе изображено Яицкому войску: как вы, други мои, прежним царям служили до капли своей крови, дяды и отцы ваши, так и вы послужити за свое отечество мне, великаму государю амператору Петру Федаравичу Когда вы устоити за свое отечество, и ни истечет ваша слава казачья от ныне и до веку и у детей ваших. Будити мною, великим государем, жалованы: казаки и калмыки и татары. И которые мне, государю императорскому величеству Петру Федаравичу, винныя были, и я, государь Петр Федаравич, во всех виных прощаю и жаловаю я вас: рякою с вершын и до устья и землею, и травами, и денежным жалованьям, и свиньцом, и порахам, и хлебным правиянтам.

Я, великий государь амператор, жалую вас, Петр Федаравич».

Эти тексты шестьдесят лет спустя прочитает великий ценитель, Александр Сергеевич Пушкин: «Первое возмутительное воззвание Пугачева к яицким казакам есть удивительный образец народного красноречия, хотя и безграмотного. Оно тем более подействовало, что объявления, или публикации Рейнсдорпа, были писаны столь же вяло, как и правильно, длинными обиняками, с глаголами на конце периодов».

Иначе говоря, губернатор писал «германскими конструкциями» («немец ныряет в начале фразы, в конце же ее выныривает с глаголом в зубах»).

Мужицкий бунт — начало русской прозы…

Предыстория же великого бунта, приключения главного действующего лица, «великого государя амператора», стоят любого самого искусного, захватывающего повествования.

Итак, уходя и возвращаясь в наш день, 29 сентября 1773 года, припомним необыкновенную жизнь Емельяна Ивановича Пугачева, а «на полях» той биографии кратко зафиксируем свое размышление и изумление.

На допросе в Тайной экспедиции, 4 ноября 1774 года (то есть за шестьдесят семь дней до казни), Пугачев рассказал (а писарь за неграмотным записал), что родился он в донской станице Зимовейской «в доме деда своего»: «Отец ево, Иван Михайлов, сын Пугачев, был Донского ж войска Зимовейской станицы казак, от коего он слыхал, что ево отец, а ему, Емельке, дед Михаила… был Донского ж войска Зимовейской же станицы казак, а прозвище было ему Пугач. Мать ево, Емелышна, была Донского ж войска казака Михаилы дочь… и звали ее Анна Михайловна…»

Емельян был четвертым сыном и родился, как видно, в 1742 году, так как показал себе на допросе тридцать два года… Тут время поразмыслить.

Выходит, Пугачев не прожил и тридцати трех лет; если и ошибался в возрасте (счет времени у простых людей был приблизительный, некалендарный), то тогда, по другим сведениям, выходит, что лег на плаху тридцатичетырехлетним. Так и так — немного: мало пожил, но «дел наделал», погулял…

Пушкин, который был ровесником Пугачева, когда о нем писал, — Пушкин, кажется, был из числа немногих, кто заметил молодость, краткость жизни крестьянского вождя: «Однажды орел спрашивал у ворона: скажи, ворон-птица, отчего живешь ты на белом свете триста лет, а я всего-навсего только тридцать три года?»

Настоящий Петр III был, правда, на четырнадцать лет старше своего двойника, но кто же станет разбираться?

Задумаемся о другом. Как же сумел тридцатилетний неграмотный казак, небогатый, младший в семье, обыкновенной внешности («лицом смугловат, волосы стриженые, борода небольшая, обкладистая, черная; росту среднего…»), как сумел он зажечь пламя на пространстве более шестисот тысяч квадратных километров (три Англии или две Италии!), как мог поднять, всколыхнуть, повлиять на жизнь нескольких миллионов человек, «поколебать государство от Сибири до Москвы и от Кубани до Муромских лесов» (Пушкин)?

В учебниках, научных и художественных сочинениях, разумеется, не раз писалось, что для того имелась почва, что крепостная Россия была подобна пороховому складу, готовому взорваться от искры… Но многим ли дано ту искру высечь? Пушкин знал о пяти самозванцах, действовавших до Пугачева; сейчас известны уже десятки крестьянских «Петров III». Случалось, что удалой солдат, отчаянный мужик или мещанин вдруг объявляли себя настоящими императорами, сулили волю, поднимали сотни или десятки крестьян, но тут же пропадали — в кандалах, под кнутом; Пугачев же, как видно, слово знал — был в своем роде одарен, талантлив необыкновенно. Иначе не сумел бы…

КАК РЕШИЛСЯ?

Снова перечитываем биографические сведения, с трудом и понемногу добытые в течение полутора веков из секретных допросов, донесений, приговоров екатерининского царствования.

В четырнадцать лет Пугачев теряет отца, делается самостоятельным казаком со своим участком земли; в семнадцать лет женится на казачьей дочери Софье Недюжевой, затем — призван и около трех лет участвует во многих сражениях Семилетней войны, где взят полковником в ординарцы «за отличную проворность»…

Рано тогда выходили в люди: и казак, и дворянин в четырнадцать-семнадцать лет уже обычно отвечали за себя, хозяйствовали, воевали, заводили семью… Между прочим, многое помогает нам понять в Пугачеве его земляк Григорий Мелехов: хозяйство, женитьба, военная служба в тех же летах; к тому же оба смуглы, сообразительны; посланные «воевать немца» — увидят, поймут, запомнят много больше, чем другие однополчане и одностаничники…

Пугачев цел и невредим возвращается с Семилетней войны — ему нет и двадцати. Потом пожил дома полтора года, дождался рождения сына, снова призван, на этот раз усмирять беглых раскольников; опять домой, затем — против турок, оставив в Зимовейской уже троих детей…

В турецкой кампании — два года и между прочим участвует в осаде Бендер под верховным началом того самого генерала Панина, который несколько лет спустя будет командовать подавлением пугачевцев, а у пленного их вождя в ярости выдерет клок бороды.

Вернулся «из турок», и все вроде бы у Пугача благополучно, «как у людей»: выжил, получил чин хорунжего…

Царская служба, однако, надоела — захотелось воли, да тут еще «весьма заболел» — «гнили руки и ноги», чуть не помер.

Шел 1771 год. До начала великой крестьянской войны остается два года с небольшим; но будущие участники и завтрашний вождь, конечно, и во сне не могли ничего подобного вообразить…

Если б одолела болезнь Пугачева — как знать, нашелся бы в ту же пору равный ему «зажигальщик»? А если б сразу не объявился, хотя бы несколькими годами позже, — неизвестно, что произошло бы за этот срок; возможно, многие пласты истории легли бы не так, в ином виде, и восстание тогда задержалось бы или совсем не началось.

Вот сколь важной была для судеб империи хворость малозаметного казака. Тем более что с этого как бы «все и началось»!

1771 год. Пугачев отправляется в Черкасск, просит у начальства отставки, но не получает. Между тем удачно лечится, узнает, что казачьи вольности поприжаты, что «ротмистры и полковники не так с казаками поступают».

Впервые приходит мысль бежать.

Скрылся один раз, недалеко — «шатался по Дону, по степям, две недели»; узнал, что из-за него арестовали мать, — поехал выручать, самого арестовали, второй раз бежал, «лежал в камышах и болотах», а затем вернулся домой. «В доме же ево не сыскивали, потому что не могли старшины думать, чтоб, наделав столько побегов, осмелился жить в доме же своем» (из допроса Пугачева).

Повадка, удаль, талант уже видны хорошо — Пугачев же еще всей цены себе не знает…

1772 год. Предчувствуя, что все же скоро арестуют, прощается с семьей и бежит третий раз, на Терек. Там «старики согласно просили ево, Пугачева, чтобы он взял на себя ходатайство за них»: ему собирают 20 рублей, вручают письма и отправляют в Петербург, просить об увеличении провианта и жалованья.

Как быстро, выйдя из тех мест, где его размах не очень ценят (может быть, потому, что давно знают и мальчонкой, и юнцом), — как быстро он выходит в лидеры! Еще понятно, если бы знал грамоту, — но нет, ему дают письма, которые он и прочесть не умеет…

Чем же брал? Как видно, умом, быстротою и, конечно, разговором! Пушкин заметил, что Пугачев частенько говорил загадками, притчами. Уже плененный и скованный, вот как отвечает на вопросы:

«Кто ты таков?» — спросил (Панин) у самозванца. «Емельян Иванов Пугачев», — отвечал тот. «Как же смел ты, вор, назваться государем?» — продолжал Панин. «Я не ворон (возразил Пугачев, играя словами и изъясняясь, по своему обыкновению, иносказательно), я вороненок, а ворон-то еще летает».

Сцена очень характерная: из слова «вор» Пугачев иронически извлекает «ворона», складывает загадку-притчу, одновременно понятную и таинственную, сильно действующую на психологию простого казака, крестьянина, заводского рабочего. Пушкин точно знал, что притча о вороне «поразила народ, столпившийся у двора…».

Талант, повторим мы, и это свойство Пугача через толщу лет, сквозь туман предания и забвения, первым тонко чувствует Пушкин.

Осаждая крепость, где комендантом был отец будущего баснописца Крылова, Пугачев, в случае успеха, конечно, расправился бы с семьей этого офицера — и не было бы басен «дедушки Крылова», а пугачевские отряды, заходившие в пушкинское Болдино, конечно, готовы были истребить и любого Пушкина… Но при том — разве Пугачев в «Капитанской дочке» не вызывает симпатии, сочувствия? (Марина Цветаева находила, что «как Пугачевым «Капитанской дочки» нельзя не зачароваться, так от Пугачева «Пугачевского бунта» нельзя не отвратиться».)

Разве Пушкин, хоть и шутил, не сохранил той симпатии, надписывая экземпляр своего «Пугачева» другому поэту, знаменитому герою-партизану Денису Давыдову:

Вот мой Пугач: при первом взгляде

Он виден — плут, казак прямой!

В передовом твоем отряде

Урядник был бы он лихой.

Пушкин в начале 1830-х годов обратился к пугачевским делам, прежде всего чтобы понять дух и стремление простого народа, чтобы увидеть «крестьянский бунт»; но к тому же поэта, очевидно, притягивали лихость, безумная отвага, талантливость Пугачева, в чем-то родственные пушкинскому духу и дару… Мы, однако, далековато отвлеклись от наших 1770-х…

Февраль 1772-го. Власти перехватывают Пугачева в начале пути с Терека в Петербург, и царица Екатерина лишилась шанса принять казацкое прошение от своего (в скором времени) «беглого супруга, амператора Петра Федаровича»…

Второй арест, и тут же четвертый побег: Пугачев сговорился с караульным солдатом — слово знал…

Он является в родную станицу, но близкие доносят; и вот уж следует третий арест, а там и пятый побег: опять — сагитировал казачков!

Затем, до конца 1772 года, странствия: под Белгород, по Украине, в Польшу, снова на Дон, через Волгу, на Урал.

В раскольничьих скитах Пугачев представляется старообрядцем, страдающим за веру; возвращаясь из Польши, удачно прикидывается впервые пришедшим в Россию; старого казака убеждает, что он «заграничной торговой (человек), и жил двенадцать лет в Царьграде, и там построил русский монастырь, и много русских выкупал из-под турецкого ига и на Русь отпускал. На границе у меня много оставлено товару запечатанного».

Скитания, тип российского скитальца, которым столь интересовались лучшие писатели, скитальца-интеллигента, бродяги-мужика… Пушкин позже писал о российской истории, полной «кипучего брожения и пылкой бесцельной деятельности, которой отличается юность всех народов».

В Пугачеве сильно представлен беспокойный, бродяжий, пылкий дух и, сверх того, артистический дар, склонность к игре, авантюре.

Пугачев играл великую отчаянную трагическую игру, где ставка была простая: жизнь…

ПЕРЕД 1773-м

Приближается год, где в конце сентября начинался наш рассказ. Пугачев по-прежнему еще и знать не знает о главной своей роли, которую начнет играть очень и очень скоро. Не знает, но, возможно, уже предчувствует: в Заволжье и на Урале многое узнает о восстаниях крестьян и яицких казаков, о тени Петра III, являющейся то в одном, то в другом самозваном образе.

Все это (мы можем только гадать о деталях) как-то молниеносно сходится в уме отчаянного, свободного казака.

И тут опять нельзя удержаться от комментариев.

Свобода! То, о чем мечтали миллионы крепостных… Казаки, однако, имеют ее несравненно больше, чем мужики, которые могут лишь мечтать о донских или яицких вольностях и постоянно реализуют мечту уходом, побегом на край империи, в казаки.

Но взглянем на карты главных крестьянских движений, народных войн XVII–XVIII столетий.

Восстание Болотникова начинается на юго-западной окраине, среди казаков и беглых; Разин и Булавин — на Дону; Пугачев сам с Дона, но поднимает недовольных на Яике, Урале, — юго-восточной казачьей окраине.

Таким образом, все главные народные войны зажигаются не в самых задавленных, угнетенных краях, таких, скажем, как Черноземный центр, среднее Поволжье, нет! Они возникают в зонах относительно свободных, и уж потом, с казачьих мест, пожар переносится в мужицкие, закрепощенные губернии.

Оказывается, для того, чтобы восстать, чтобы начать, уже нужна известная свобода, которой не хватает подавленному помещичьему рабу…

Итак, на пороге 1773 года Емельян Пугачев на Южном Урале, где хочет возглавить большой уход яицких казаков за Кубань, в турецкую сторону…

И снова, как не задуматься о путях исторических? Может быть, многое повернулось бы иначе, если бы Пугачев успел и во главе недовольных ушел на юг и запад.

Однако, когда изучаешь события задним числом, два века спустя, иногда представляется, будто какая-то таинственная, неведомая сила поправляла казака, готового «сбиться с пути», и посылала его туда, где он сотворит нечто самое страшное и фантастическое.

Близ Рождества 1773 года следует четвертый арест (опять донес один из своих!). На этот раз дело пахнет кнутом и Сибирью. Однако арестанта снова выручает блестящий артистизм, мастерское умение овладевать душами. В Казани (тюрьма и цепи) Пугачев успевает внушить уважение и любовь другим арестантам, влиятельным старообрядцам, купцам, наконец, солдатам. К тому же слух об арестованной «важной персоне» создавал атмосферу тайны и возможных будущих откровений. Любопытно, что это ощущают тысячи жителей Казани и округи, но совершенно не замечает казанский губернатор Брандт; он не понимает, сколь эффектно может выглядеть в глазах затаившихся подданных некий арестант «весьма подлого состояния». Более того, губернатор уверен, что идеи Пугачева (увестиуральских казаков и прочее) — «больше презрения, нежели уважения достойны».

И вот шестой побег, опять узник и охранник вместе: 29 мая 1773 года. Ровно за четыре месяца до петербургской свадьбы.

Летом 1773 года Пугачев исчезает — появляется Петр III.

Отчего же выбран именно этот слабый, по-видимому, ничтожный царь, не просидевший на троне и полугода?

А вот именно потому, что Петр III не успел «примелькаться», остался как бы абстрактной, алгебраической величиной, которой можно при желании дать любое конкретное значение.

В работах К. В. Чистова, Р. В. Овчинникова, H. H. Покровского, Ю. М. Лотмана, Б. А. Успенского и ряде других народное «царистское» сознание было тщательно изучено.

Царь, по исторически сложившимся народным понятиям, «всегда прав и благ»; если же он не прав и не благ, значит — не настоящий, подмененный, самозваный; настоящему же, значит, самое время появиться в гуще народа — в виде царевича Дмитрия, Петра III, царя Константина… Петр III, всем известно, дал вольность дворянству в 1762-м, потом его свергли, говорят, будто убили: разве непонятно, что свергли за то, что после вольности дворянской приготовил вольность крестьянскую, — но министры и неверная жена все скрыли, «хорошего царя», конечно, не хотели, и тот скрылся, а вот теперь объявился на Урале.

СЕНТЯБРЬ

В ночь на 15 сентября, в ста верстах от Яицкого городка, Пугачев входит в казачий круг из шестидесяти человек и говорит: «Я точно государь… Я знаю, что вы все обижены и лишают вас всей вашей привилегии и всю вашу вольность истребляют, а напротив того, Бог вручает мне царство по-прежнему, то я намерен вашу вольность восстановить и дать вам благоденствие».

Тут же, в подкрепление этих слов, грамотный казак Почиталин громко читает тот «именной указ», который был приведен в начале нашего повествования.

«Таперь, детушки, — объявляет царь, — поезжайте по домам и разошлите от себя по форпостам и объявите, што вы давеча слышали, как читали, да и што я здесь… а завтра рано, севши на коня, приезжайте все сюда ко мне».

«Слышим, батюшка, и все исполним и пошлем как к казакам, так и к калмыкам», — отвечали казаки.

Вот как выглядело начало дела по записи следователей. И как все просто: «Я точно государь… Слышим, батюшка, и все исполним».

А на самом деле какое напряжение между двумя половинами фразы: сказал — поверили!

Что же, сразу, не сомневаясь, увидели в Пугачеве Петра III? И после — не усомнились?

Вопрос непростой: если б не поверили, разве бы пошли на смерть?

Но неужели смышленым казакам не видно было за версту, что это — свой брат, такой же, как они, пусть — умнее, речистее, быстрее?.. И разве мог Пугачев долго скрывать от всех приближенных, например, свою неграмотность?

Царям, правда, не положено самим читать и писать: для того и слуги, но все же нужно уметь хоть подписаться под указом.

Пугачев, мы знаем, однажды все-таки начертал грамотку своей рукой: первые пришедшие в голову черточки и загогулины. Для большинства его окружавших вроде бы достаточно, но пугачевские министры, «военная коллегия», созданная при государе, — Хлопуша, Белобородов, Зарубин, Почиталин, Шигаев, Перфильев, — будто уж они так и верили, что служат Петру III? И разве не знали, что по городам и весям царские гонцы объявили: государевым именем называет себя «вор и разбойник Емелька Пугачев»?

В сложных случаях полезно посоветоваться с Пушкиным.

В «Капитанской дочке» мы не находим никаких «маскарадных сцен», где Пугачев боится разоблачения или размышляет о способах маскировки. Да и ближние казаки, «генералы», хоть и кланяются, величают великим государем, вроде бы совсем не мучаются сомнениями, самозванец над ними или нет.

Принимают, каков есть.

Впрочем, в «Истории Пугачева» Пушкин рассказывает об двух удачных приемах, которыми Пугачев многих убедил.

Во-первых, показал «царские знаки»: хорошо знал наивную народную веру, будто царя можно отличить по каким-то особым следам на теле (в форме креста или иначе).

Вторая же история относится к тем сентябрьским дням, когда в Петербурге разворачивались свадебные торжества, а весть о «Петре III» еще не дошла до царицы.

ПУШКИН: «Утром Пугачев показался перед крепостию. Он ехал впереди своего войска. «Берегись, государь, — сказал ему старый казак, — неравно из пушки убьют». — «Старый ты человек, — отвечал самозванец, — разве пушки льются на царей?» — <Комендант> Харлов бегал от одного солдата к другому и приказывал стрелять. Никто не слушался. Он схватил фитиль, выпалил из одной пушки и кинулся к другой. В сие время бунтовщики заняли крепость, бросились на единственного ее защитника и изранили его. Полумертвый, он думал от них откупиться и повел их к избе, где было спрятано его имущество. Между тем за крепостью уже ставили виселицу; перед ней сидел Пугачев, принимая присягу жителей и гарнизона…

Гарнизон стал просить за своего доброго коменданта; но яицкие казаки, предводители мятежа, были неумолимы. Ни один из страдальцев не оказал малодушия. Магометанин Бикбай, взошед на лестницу, перекрестился и сам надел на себя петлю. На другой день Пугачев выступил и пошел на Татищеву…

Из Татищевой, 29 сентября, Пугачев пошел на Чернореченскую. В сей крепости оставалось несколько старых солдат при капитане Нечаеве, заступившем место коменданта, майора Крузе, который скрылся в Оренбург. Они сдались без супротивления. Пугачев повесил капитана по жалобе крепостной его девки».

Вот что делал Пугачев — «Петр III» — в дни петербургской свадьбы; вот какими способами заставлял окружающих верить в свою чудодейственную царскую силу.

Через шестьдесят лет после всего этого отыскивает точные даты, живые черточки и подробности о крестьянском Петре III первый его историк. Странствуя по оренбургским степям, он еще застает восьмидесяти-девяностолетних свидетелей, содрогается от страшных, кровавых дел, слышит давно умолкнувшие, удалые речи — «разве пушки льются на царей?».

У Пугачева был в запасе еще добрый десяток подобных же, часто интуитивных, актерских ходов, иносказательных разговоров. Прибавим к тому же еще и обаяние самой удачи: начал с семьюдесятью сподвижниками, и вот сдаются крепости, отступают генералы — явные признаки присутствия царской персоны.

Все это особенно действовало на тех, кто был подальше от самой ставки самозванца, на рядовых повстанцев. «Они верили, хотели верить», — запишет Пушкин.

Вот важнейшие слова: хотели верить!

ЛЖЕ…

XVII век принес в российскую историю самозванцев: Лжедмитрия I, Лжедмитрия II… За сто шестьдесят восемьдесят лет до Пугачева Лжедмитрий, въехавший в Москву, был при всем честном народе опознан царицей-матерью того отрока, который считался давно «убиенным» в городе Угличе. Притом самозванец вовсе не боялся встречи: еле живая, почти слепая седьмая жена Ивана Грозного хотела чуда; ее, конечно, подготовили, соответствующим образом настроили — вот она и узнала в Грише Отрепьеве своего мальчика, которого считала погибшим целых четырнадцать лет (кстати, Пугачев в «Капитанской дочке» вспоминает про удачливого предшественника — «Гришка Отрепьев ведь поцарствовал же над Москвою»).

После «лжедмитриевской» волны, в следующие двести пятьдесят лет, наблюдаются еще два особенно мощных прилива самозванчества. Во-первых, множество «Петров III». Пушкин писал о пяти самозванцах, принимавших это имя. В капитальной работе историка К. В. Сивкова выявлено более двадцати случаев. На сегодняшний день известно почти сорок Лжепетров III. Почти все они, понятно, выступали против Екатерины II, отобравшей престол у своего супруга. Однако даже после кончины императрицы, уже в царствование Павла (восстановившего почитание своего отца, прах которого торжественно перенесли из Александро-Невской лавры в Петропавловскую крепость), все же объявился в Быкове, близ Москвы, некий Семен Анисимов Петраков, назвавшийся Петром III. Правда, он потребовал клятвы с посвященных: никому не открывать его тайны «до коронации нового государя», но дело все же открылось. Царь Павел 17 февраля 1797 года отправил своего лжеродителя Петракова «за обольщение простого народа» в Динамюндскую крепость «в работы навсегда».

Последним из Лжепетров был, очевидно, известный «еретик» Кондрат Селиванов, который проживал в Петербурге в 1802 году и «не отказывался, хоть и не настаивал», когда его считали Петром III, дедом царствовавшего тогда Александра I.

Третье и последнее оживление самозванчества происходит после 1825 года, когда в нескольких местах является крестьянам Лжеконстантин. Если прибавить к этому нескольких самозванцев, именовавших себя в разное время то Алексеем (сыном Петра I), то Петром II, то Павлом I, получится, что общее число лжецарей с 1600 по 1850 год приближается к сотне.

В других странах в разные эпохи тоже действовали самозванцы — например, Лженерон в Древнем Риме; после исчезновения в 1578 году на поле брани португальского короля Себастьяна явилось несколько Лжесебастьянов и т. д.

Однако российские лжецари имеют по меньшей мере два отличительных признака. Во-первых, их, пожалуй, больше, чем во всех других краях, вместе взятых. Во-вторых (и в этом, по-видимому, главное объяснение такого «обилия»), основной тип российского самозванца — это человек из народа, выступающий в интересах «низов», от их имени… Иногда самозванец сотрясает всю империю, весь государственный уклад: таков «главный Петр III» — Емельян Пугачев; порою за лжецарем идут крестьяне всего нескольких уездов, чаще же смельчака хватают и нещадно карают, прежде чем он успевает привлечь заметное число сторонников. Однако, независимо от успеха или провала удалого молодца, он представляет, так сказать, «нижнее» самозванчество, народное.

Пожалуй, ни один, даже самый популярный король средневековой Англии или Франции не играл в народном сознании той роли, какую играли на Руси Александр Невский, Дмитрий Донской, а также Иван Грозный (позже почти слившийся в памяти народной со своим дедом Иваном Третьим).

В течение нескольких веков, когда происходило объединение раздробленной Руси и ее освобождение от чужестранного ига, монарх (сначала великий князь, потом царь) возглавлял общенародное дело и становился не только вождем феодальным, но и героем национальным. Идея высшей царской справедливости постоянно, а не только при взрывах крестьянских войн присутствовала в российском народном сознании. Как только несправедливость реальной власти вступала в конфликт с этой идеей, вопрос решался, в общем, однозначно: царь «все равно прав». Если же от царя исходит явная, очевидная неправота, значит, его истинное слово искажено министрами, дворянами или же — сам этот монарх неправильный, самозваный: его нужно срочно заменить настоящим! И как тут не явиться самозванцу, особенно если имеется для того удобный случай (например, народные слухи, будто царевича Дмитрия хотели извести, но произошло «чудесное спасение»).

На Западе было иначе; влияние католической церкви, несколько иная роль королевской власти — все это вело к тому, что не самозванчество (как на Руси), но ересь становится идеей многих народных движений; не лучшего царя, а «правильную церковь» требовали повстанцы многих европейских стран.

В России же относительно слабую церковь во многом подменяла сильная верховная власть, царь как бы «заменял» Бога. Сразу заметим, что и в русской истории известны различные ереси, а с XVII века существовало такое сильное религиозное движение, как старообрядчество. Однако подобные формы протеста все же не достигли той всеохватывающей силы, как это было во время народных движений в Германии, Франции, Италии… Только «справедливый, народный царь» угоден Богу, или (то же самое, но с обратным знаком) неправильный царь равен дьяволу, антихристу…

К этому добавим, что едва ли не о каждом императоре, умершем естественной смертью, говорили, что его (или ее) извели. «Особенно замечательно, — заметил H. A. Добролюбов, — как сильно принялось это мнение в народе, который, как известно, верует в большинстве, что русский царь и не может умереть естественно, что никто из них своей смертью не умер».

Притом почти каждому монарху приписывали не того родителя (например, Екатерине II — Ивана Бецкого), и, таким образом, умершие цари «самозванно» оживали, а живых «самозванно» усыновляли, удочеряли или убивали, а царь, считавший самозванцами крестьянских «Петров III», сам был в их глазах правителем «самозваным — незваным».

В общем, так все запутывалось, что в правительственных декларациях однажды Пугачева нарекли «лжесамозванцем», что, как легко догадаться, было уж чуть ли не крамольным признанием казака царем!

И вот — Петр III… Тот факт, что он царствовал всего полгода, что народ его, можно сказать, не успел разглядеть, тем более усиливает иллюзию о добром, народном царе, который хотел, как видно, дать волю — и даже дал дворянам, а вот крестьянам — то ли не успел, то ли уж подписал, да министры, помещики, царица Екатерина спрятали…

Идут 1770-е… Все хуже положение крестьян, горных рабочих, уральских казаков, татар, башкир и других зависимых народов. Роскошные сады, дворцы, обиход — все это оплачивается двойным, тройным увеличением барщины, оброка.

Итак, жить стало хуже; царица Екатерина мужикам сомнительна (крестьянские мудрецы втолковывали односельчанам, что царь подобен Богу и, стало быть, должен иметь мужеский образ); но, если царица плоха, а истинный царь «всегда благ», значит, царица ложная, подмененная, настоящий же народный правитель — Петр III или его сын, несчастный великий князь Павел…

При таком мнении — как не явиться самозванцу, в которого многие верят; иные не верят, но — затем привыкают к мысли о «Петре III», потому что хотят верить!

Однако снова поинтересуемся теми, кто догадывался или даже точно знал, что Пугачев — простой казак.

Во-первых, они уже связаны кровью и должны других уговаривать и себя убеждать, что здесь Петр Федорович.

Психология самоубеждения очень любопытна: даже некоторые проныры и скептики из пугачевского окружения тоже хотели верить и, вступив в игру, далее уже не играли, но жили и умирали всерьез.

Как известно, министры Пугачева принимали титулы «графа Чернышева» и «графа Воронцова»: это отнюдь не означало, будто они себя считают Воронцовым или Чернышевым — фамилия сливается с термином, произносится и пишется как бы в одно слово: «Графчернышев», «Графворонцов».

Однако, постоянно повторяя фамилию-должность, сам носитель ее, как и окружающие, все больше верит, что слово само по себе несет некоторую силу, магию…

Пусть Пугачев не царь, но окружающие должны верить; а поверив, назвав его царем — уже присягнули и одним звуком царского титула передали ему нечто таинственное. А он сам, понимая, что они не очень-то верят, ведет себя так, будто они верят безоговорочно, и сам себя этим еще сильнее заряжает, убеждает — а его убеждение к ним, «генералам», возвращается! К тому же старшие видят магическое влияние государева слова на десятки тысяч людей, и после этого уж самый упорный привыкнет, самому себе шепнет: «А кто ж его знает? Конечно, не царь, но все же не простой человек; может быть, царский дух в мужика воплотился?»

ПУШКИН: «Расскажи мне, — говорил я Д. Пьянову, — как Пугачев был у тебя посаженым отцом». — «Он для тебя Пугачев, — отвечал мне сердито старик, — а для меня он был великий государь Петр Федорович».

Калмыцкую сказку об орле и во?роне Пугачев рассказывает Гриневу «с каким-то диким вдохновением». Автор «Капитанской дочки» довольно щедро наделил своего героя-рассказчика собственным знанием и культурой: «дикое вдохновение» — лучше не скажешь о пугачевском даре!

Благодаря ему уж сам «Петр III» наверняка порою не мог отличить свой реальный образ от им же выдуманного, создавал, так сказать, вторую действительность — точно так, как бывает в искусстве…

ДВЕ СВАДЬБЫ

Конец сентября 1773 года — кровавый пир. Летучие листки, написанные под диктовку самозванца или по разумению его канцеляристов, разносятся по горам и степям русскою и татарскою речью.

Буквально в те самые дни, когда на петербургских пирах провозглашалась здравица великому князю Павлу Петровичу и великой княгине Наталье Алексеевне, за них, «за детей своих», пил и Пугачев, рассылая по округе бумаги не только от собственного имени, Петра III, но и от наследника.

Ведь если Пугачев — Петр III, то его «сын и наследник» — естественно, Павел I. Этот агитационный прием используется повстанцами не раз.

Емельян Пугачев постоянно провозглашал, глядя на портрет великого князя: «Здравствуй, наследник и государь Павел Петрович!» — и частенько сквозь слезы приговаривал: «Ох, жаль мне Павла Петровича, как бы окаянные злодеи его не извели». В другой раз самозванец говорит: «Сам я царствовать уже не желаю, а восстановлю на царствие государя цесаревича».

Сподвижник Пугачева Перфильев повсюду объявлял, что послан из Петербурга «от Павла Петровича с тем, чтобы вы шли и служили его величеству».

В пугачевской агитации важное место занимала повсеместная присяга «Павлу Петровичу и Наталье Алексеевне» (первой жене наследника), а также известие о том, будто граф Орлов «хочет похитить наследника, а великий князь с 72 000 донских казаков приближается». И уж оренбургский крестьянин Котельников рассказывает, как генерал Бибиков, увидя в Оренбурге «точную персону» Павла Петровича, его супругу и графа Чернышева, «весьма устрашился, принял из пуговицы крепкое зелье и умер».

Как же реальный принц, сам Павел Петрович, отнесся к своей самозваной тени? Что думал после пышных свадебных торжеств девятнадцатилетний впечатлительный юноша, вдруг услышавший почти запретное имя отца, да еще ожившего, восставшего!

Откровеннейшие документы, относящиеся к гибели своего отца (то самое «досье» насчет Петра III, о котором говорилось выше), сын Петра III, Павел Петрович, увидит лишь сорокадвухлетним, когда взойдет на трон. По сведениям Пушкина (этим сведениям должно верить, так как поэт имел ряд высокопоставленных, очень осведомленных собеседников), «не только в простом народе, но и в высшем сословии существовало мнение, что будто государь (Петр III) жив и находится в заключении. Сам великий князь Павел Петрович долго верил или желал верить сему слуху. По восшествии на престол первый вопрос государя графу Гудовичу был: «Жив ли мой отец?»

Настолько все неверно, зыбко, что даже наследник престола допускает, что отец его жив! И спрашивает о том не случайного человека, но Андрея Гудовича: близкий к Петру III, он выдержал за это длительную опалу при Екатерине, но в 1796 году был вызван и обласкан Павлом.

Самозванцы, подмененные, двоящиеся…

Смешно, конечно, предполагать, будто Павел допускал свое родство с Пугачевым, хотя и не был уверен, что его отец действительно погиб. О характере, о целях народного восстания он имел в общем ясное понятие, но все же — не остался равнодушен.

Вздрогнули при появлении в пугачевском лагере «тени Павла» и тайные сторонники принца, те, кто мечтал о возведении его на престол, — братья Панины, Денис Фонвизин, Александр Бибиков. Разумеется, между ними и Пугачевым — пропасть; пусть «крестьянский император» называет своих приближенных графом Чернышевым, графом Воронцовым, — ясно, что настоящих графов он бы тотчас повесил…

Пропасть между реальным Павлом и самозваной тенью… Но подозрительная Екатерина даже этому не очень верит. И — устраивает суровый экзамен «нелюбезным любимцам»: именно их посылает на Пугачева, на Петра III. Если победят — не так уж много славы! Если проиграют или изменят — значит, «себя обнаружили». Первым подвергается испытанию уже знакомый читателям Александр Ильич Бибиков — тот, который ездил в 1762-м в Холмогоры и вернулся «без памяти влюбленный…».

Пушкин, за этим человеком внимательно следивший из 1830-х годов, с шестидесятилетней дистанции, знал о нем, как уже отмечалось, немало. Однажды поэт записывает: «Бибикова подозревали благоприятствующим той партии, которая будто бы желала возвести на престол государя великого князя. Сим призраком беспрестанно смущали государыню и тем отравляли сношения между матерью и сыном, которого раздражали и ожесточали ежедневные, мелочные досады и подлая дерзость временщиков. Бибиков не раз бывал посредником между императрицей и великим князем. Вот один из тысячи примеров: великий князь, разговаривая однажды о военных движениях, подозвал полковника Бибикова (брата Александра Ильича) и спросил, во сколько времени полк его (в случае тревоги) может поспеть в Гатчину? На другой день Александр Ильич узнает, что о вопросе великого князя донесено и что у брата его отымают полк. Александр Ильич, расспросив брата, бросился к императрице и объяснил ей, что слова великого князя были не что иное, как военное суждение, а не заговор. Государыня успокоилась, но сказала: скажи брату своему, что в случае тревоги полк его должен идти в Петербург, а не в Гатчину».

В Гатчине проводил время Павел, которого, как видно, не на шутку опасалась царственная матушка. В черновике Пушкин еще определеннее высказывается о генерале: «Свобода его мыслей и всегдашняя оппозиция были известны». Пушкин долго подыскивал здесь точные слова. Пишется и зачеркивается: «свобода его мыслей и всегдашняя оппозиция были удивительны»; «также ему вредили…». Ниже начата и отброшена фраза: «Бибиков был во всегдашней оппозиции».

Как видно, Екатерина имела зуб на Бибикова и за его независимость, и за близость к Павлу (добавим — к братьям Паниным), и за ту старинную историю с холмогорской командировкой, когда Александр Ильич явно не понял, чего от него хотят… Но — Пугачев у ворот, и царица вспоминает о генерале; вот как об этом пишет Пушкин: «Екатерина умела властвовать над своими предубеждениями. Она подошла к <Бибикову> на придворном бале с прежней ласковой улыбкою и, милостиво с ним разговаривая, объявила ему новое его назначение. Бибиков отвечал, что он посвятил себя на службу отечеству, и тут же привел слова простонародной песни, применив их к своему положению:

Сарафан ли мой, дорогой сарафан!

Везде ты, сарафан, пригожаешься;

А не надо, сарафан, и под лавкою лежишь.

Он безоговорочно принял на себя многотрудную должность и 9 декабря (1773 года) отправился из Петербурга».

Бибиков «оправдал надежды» царицы, сумел нанести несколько поражений Пугачеву, но умер в разгар кампании. Действуя как человек своего класса, как верный слуга самодержавия, Бибиков при этом сохранял острую ясность ума и во время похода написал между прочим другу-писателю Денису Фонвизину знаменитые строки, которые Пушкин включил в свою «Историю Пугачева»: «Не Пугачев важен, важно общее негодование».

Иными словами, можно Пугачева разбить, но причины, но «почва», на которой поднялся бунт, — все останется в силе, пока не будут проведены важные реформы, которые улучшат жизнь народа. Об этих реформах, мы знаем, мечтали придворные заговорщики, составлявшие тайные конституционные планы…

Пугачев желает вольности по-своему, по-крестьянски… Партия Фонвизина—Панина—Бибикова строит свои планы освобождения; и Пугачев, и придворные заговорщики клянутся именем Павла… Но нет и не может быть меж ними никакого общего языка.

Бибиков разбивает Пугачева; после него правительственные войска приказано возглавить — кому же? Генералу Петру Панину! А ведь младший брат Никиты Панина был человек, который столь ненавидел Екатерину, что, случалось, отпускал в ее адрес почти что «пугачевские» дерзости. Царица же в начале восстания велела московскому главнокомандующему М. Н. Волконскому «приглядывать за Паниным»: она явно опасалась, что тот использует события в своих целях (как прежде подозревала панинское подстрекательство во время московского бунта 1771 года!). Выходило, что Панин (и косвенно Павел!) должен был, подавляя восстание Пугачева, доказывать тем самым свою благонадежность. И Петр Панин, мы знаем, очень старался!

Мы не можем не считаться с последствиями «пребывания Павла» в лагере Пугачева. Прежде всего — усилилась популярность имени наследника в народе. Распространение образа Лжепетра III рождало, естественно, определенные фантастические надежды на его сына. Крайне любопытно, что, перечисляя прегрешения Павла, знаменитый Л. Л. Беннигсен (генерал, один из лидеров будущего дворцового заговора против Павла I), между прочим, сообщал в 1801 году:

«Павел подозревал даже Екатерину II в злом умысле на свою особу. Он платил шпионам, с целью знать, что говорили и думали о нем и чтобы проникнуть в намерения своей матери относительно себя. Трудно поверить следующему факту, который, однако, действительно имел место. Однажды он пожаловался на боль в горле. Екатерина II сказала ему на это: «Я пришлю вам своего медика, который хорошо меня лечил». Павел, боявшийся отравы, не мог скрыть своего смущения, услышав имя медика своей матери. Императрица, заметив это, успокоила сына, заверив его, что лекарство — самое безвредное и что он сам решит, принимать его или нет. Когда императрица проживала в Царском Селе в течение летнего сезона, Павел обыкновенно жил в Гатчине, где у него находился большой отряд войска. Он окружил себя стражей и пикетами, патрули постоянно охраняли дорогу в Царское Село, особенно ночью, чтобы воспрепятствовать какому-либо неожиданному предприятию. Он даже заранее определял маршрут, по которому он удалился бы с войсками своими в случае необходимости: дороги по этому маршруту, по его приказанию, заранее были изучены доверенными офицерами. Маршрут этот вел в землю уральских казаков, откуда появился известный бунтовщик Пугачев. В 1772 и 1773 годах он сумел составить себе значительную партию, сначала среди самих казаков, уверив их, что он был Петр III, убежавший из тюрьмы, где его держали, ложно объявив о его смерти. Павел очень рассчитывал на добрый прием и преданность этих казаков. Его матери известны были его безрассудные поступки».

Еще интереснее (и свободнее), чем в 1801 году, Беннигсен развивал свою версию много лет спустя перед племянником фон Веделем. Повторив, что Павел собирался бежать к Пугачеву, мемуарист добавляет: «Он для этой цели производил рекогносцировку путей сообщения. Он намеревался выдать себя за Петра III, а себя объявить умершим».

Строки о «бегстве за Урал», даже если это полная легенда, весьма примечательны как достаточно распространенная версия. Беннигсен (который, кстати, в нашей книге еще появится) в 1773 году только поступил офицером на русскую службу и, по всей видимости, узнал подробности о Павле и Пугачеве много позже. Заметим, что в этом рассказе довольно правдиво представлена причудливая логика самозванчества, когда сын решается назваться отцом, чтобы добиться успеха (иначе он, по той же логике, должен подчиниться «Петру III — Пугачеву»).

Так или иначе, но Павел, боясь и ненавидя крестьянский бунт, хотел найти в народе сочувствие к единственному законному претенденту на российский престол; особенно в годы, когда окончательно рассеялись его надежды, будто мать уступит трон, в годы различных тайных замыслов, лелеемых друзьями наследника.

«Ну, я не знаю еще, насколько народ желает меня, — с большой осторожностью говорил Павел прусскому посланнику Келлеру в начале 1787 года. — Многие ловят рыбу в мутной воде и пользуются беспорядками в нынешней администрации, принципы которой, как многим без сомнения известно, совершенно расходятся с моими».

Как видно, Павел связывает свою популярность в народе с разногласиями, разделяющими его и Екатерину II.

«Павел — кумир своего народа», — докладывает в 1775 году австрийский посол Лобковиц.

Видя, как во время посещения Москвы царским двором народ радуется наследнику, влиятельный придворный Андрей Разумовский шепчет Павлу: «Ах! Если бы вы только захотели» (то есть стоит кинуть клич, и легко можно скинуть Екатерину и завладеть троном). Павел промолчал, но не остановил крамольных речей.

Вскоре после этого, в 1782 году, появляется солдат Николай Шляпников, а в 1784-м — сын пономаря Григорий Зайцев, и каждый — в образе великого князя Павла Петровича. «Легенда о Павле-избавителе» имела широкое распространение на Урале и в Сибири.

Слухи о новых «Петрах III», как и о новых «Павлах», вероятно, доходили к сыну Петра III постоянно. Так или иначе, но стихия самозванчества не унималась, не затихала вокруг него годами и десятилетиями.

«Важно общее негодование…»

Но мы еще не простились с Пугачевым…

Огромное восстание было, в сущности, недолгим, его темпы не очень характерны для того медленного века.

За полгода до взрыва сам Пугачев еще не видел в себе Петра III.

17 сентября 1773 года у него 70 человек; 18-го к вечеру уже 200 сторонников, на другой день 400.

5 октября он начинает осаду Оренбурга с двумя с половиной тысячами.

Зима с 1773-го на 1774-й: разгром нескольких правительственных армий; Пугачев во главе десяти тысяч.

22 марта 1774 года — первое поражение под Татищевой; в Петербурге торжествуют — конец самозванцу!

Весна — начало лета 1774-го: «Петр III» снова в силе, на уральских заводах.

Июль 1774 года — разгром Казани.

Июль-август: переход на правый берег Волги, устрашающий рейд от Казани до Царицына, через главные закрепощенные области.

Сентябрь 1774-го: спасаясь от наседающих правительственных войск, поредевшие отряды Пугачева возвращаются туда, откуда начали, — на Южный Урал.

14 сентября 1774 года сообщники решают его выдать. Пугачев кричит: «Кого вы вяжете? Ведь если я вам ничего не сделаю, то сын мой, Павел Петрович, ни одного человека из вас живым не оставит».

При этих словах изменники испугались, замешкались: они вроде бы хорошо понимают, что настоящий Павел Петрович не будет мстить за Пугачева; понимают, но все-таки допускают: а вдруг Пугачев царское слово знает!..

Потом они все же схватили своего царя: пятый и уж последний арест в жизни. А всего, от того дня, как объявил себя Петром III, до последнего дня на воле — 362 дня.

Пока шли победы, вера в крестьянского царя укреплялась, с поражениями слабела, но, как известно, совсем никогда не выветрилась. Правительственные объявления сообщали, что пойман «злодей Пугачев», и крестьяне, радостно крестясь, переговаривались, что, Слава богу, какого-то Пугача поймали, а государь Петр Федорович где-то на воле («ворон, не вороненок»).

Прежде чем мы простимся с рассуждением о вере или неверии народа в своего Петра III, припомним, что столь знавший, понимавший своих людей Пугачев допустил все же большую ошибку, сразу ослабившую доверие к нему очень многих: поскольку царственная супруга Екатерина II — изменница и «желала убить мужа», с нею «Петр III» уж не считал себя связанным (в его лагере обсуждался вопрос, не казнить ли ее, но «супруг» снисходителен и согласен на заточение в монастыре). И вот, высмотрев прекрасную казачку, Устинью Кузнецову, император устраивает пышную, по всем царским правилам, свадьбу.

Через пять месяцев после женитьбы сына Павла женится «во второй раз» его отец Петр.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.