БЕЗБОРОДЫ

БЕЗБОРОДЫ

Я уже упоминал, что в октябре 1979 года мне довелось побывать в ФРГ. Небольшая писательская делегация, в которую я входил, была приглашена на Международную книжную ярмарку во Франкфурте-на-Майне. А потом мы посетили несколько западногерманских городов: Майнц, Аугсбург, Мюнхен. Мне, кроме того, — это было главной целью всей моей поездки — посчастливилось побывать еще и в Вуппертале, на родине Энгельса, посетить там его музей: в ту пору я писал книгу о нем.

По всегдашнему своему обыкновению почти все дни пребывания в ФРГ я вел дневниковые записи. Они довольно кратки и фрагментарны, т. к. мы все время торопились что-то посетить, увидеть, узнать — то музей Гете, то картинную галерею, то еще не осмотренные павильоны той самой книжной ярмарки — ив гостиницу возвращались вечером уже, что называется, без ног. Обычная картина таких поездок за границу. Но тем не менее эти записи помогают мне многое вспомнить из тех дней.

Я листаю страницы, несколько раз на них упоминается мой нынешний герой. Вот запись от 18 октября: «Франкфурт. Hotel Hessische Hof. 10.30. Вчера с B.C..[174] и Евой[175] ездили в Майнц. Посетили музей Гутенберга, где стоит его станок, он работает каждый час или полчаса. Осмотрели собор. Побродили по магазинам. Я купил за 39 марок роскошный коффер (…).

Вечером (уже во Франкфурте) пошли с B.C. побродить, зашли на вокзал, попали в кино — на сексфильм. Чисто учебного характера. Три супружеские пары приходят к почтенному седовласому врачу-сексологу, он читает им элементарную лекцию: Vorspiel, Plato, Orgasm, Nachspiel и т. п. И все это иллюстрируется на экране. Б зале человек на 200–250 сидели 12–13 человек.

Перед этим заходили в книжный магазин. Я спросил книги русских писателей. Девушка сразу подала три голубых в мягкой обложке тома «Архипелага», цена 88 марок. Вышли, кажется, в Гамбурге в мае 78-го».

Большую часть отведенного нам на поездку времени мы провели во Франкфурте. Сперва жили в отеле «Am Zoo» («У зверинца»), что на площади Альфреда Брема. О нем у меня записано: «Отель небольшой, уютный, номера отличные, но — как в самых дурацких наших — окна выходят на трамвайную линию». Потом нас переселили в роскошный «Hessische Hof» («Гессенский двор»). Говорят, что в этом отеле недавно останавливался аж сам Генри Киссинджер, приехавший сюда на «премьеру» только что изданных здесь на немецком языке его мемуаров — здоровенный том с два или три «Архипелага», который, по моим наблюдениям, покупали не более проворно, чем и «Архипелаг». Правда, когда мы были в гостях у Евы, она показала нам этот том с автографом автора (он охотно давал их на «премьере»), но впечатление было такое, что только ради автографа заморской знаменитости книга и приобретена. Да уж не в этом ли отеле проживал и наш Исаич, когда Генриху Беллю, приютившему его, стало, как говорят, невмоготу терпеть его характер?

На ярмарке в первый же день, как мы там появились, к нам подошли незнакомые люди и заговорили по-русски. Оказалось, это члены городского общества «Дружба» — в прошлом советские люди, в силу разных причин, порой весьма сложных и драматических, оказавшиеся во время войны на Западе и осевшие здесь.

Дневник за 16 октября: «…Вчера нас пригласили к себе товарищи из общества «Дружба». Было уже поздно, но после ужина, уже в половине 12-го, я все-таки взял такси и поехал один. Интересно же!» Здесь надо вставить, что дело было не в одном только моем интересе, но и в их настойчивости. Они звонили нам в гостиницу, говорили, что собрались на квартире у Татьяны Федоровны, которую мы еще не знали, и ждут нас. Мы отговаривались поздним временем и усталостью. Правда, была и еще одна немаловажная причина: почти полное отсутствие денег (мы их получили несколько позже), но об этом, естественно, молчали. Они опять звонили и уверяли, что сегодня у кого-то из них еще и день рождения (скорей всего у хозяйки) и что если мы приедем, то осчастливим — именно это слово было сказано! — не только виновника торжества, но и всех остальных. Тут мое сердце дрогнуло. Невольно подумал: «Боже мой, здесь, в этом незнакомом городе, на чужой земле, где, вероятно, больше никогда и не буду, глухой ночью ко мне взывают голоса русских людей, и я могу их осчастливить! Разве можно этим пренебречь?» И еще вспомнил я эпизод, случившийся со мной в 1958 году в Венгрии. С группой московских писателей я путешествовал по стране. Кажется, в Эстергоме мы с Б.Е. Галантером, тогдашним моим сослуживцем по «Лит-газете», познакомились с одним русским стариком: году в 15-м или 16-м он попал в австро-венгерский плен, здесь завел семью, да так навсегда и остался. Старик пригласил нас вечером в гости, и мы обещали быть, записали адрес. Но — не пришли! Теперь уж и не помню, по какой причине. Вероятно, это легко забылось бы, но утром, когда мы шли к своему автобусу, чтобы ехать в другой горой, в толпе, провожавшей нас, я увидел нашего старика. У меня недостало силы отвернуться и пройти мимо. Я подошел и стал объяснять, почему мы не пришли. Он молча и покорно кивал головой, а потом тихо сказал с такой печалью и горечью в голосе, что у меня перехватило горло: «Как жаль. А мы ждали до самой ночи. И я, и жена, и дочери с мужьями. Жаль…»

И я представил себе наверняка небогатую квартиру, со всем тщанием, может быть, из последнего накрытый стол, людей, которые нетерпеливо ходят из угла в угол и томительно ждут нас. Может быть, старик даже похвастался соседям: сегодня, мол, ко мне придут в гости мои соотечественники… Я крепко стиснул его слабую руку, сказал еще раз «извините» и быстрым шагом направился к автобусу. Пока автобус выруливал на дорогу, я украдкой наблюдал за стариком из окна. Он стоял ото всех в стороне и, подняв руку на уровень плеча, едва приметно махал нам. Я подумал, что если бы был скульптором и захотел воплотить в камне тему «Тоска по родине», то изваял бы этого русского старика из Эстергома…

Вновь раздался звонок. И когда на том конце провода, видимо, разгадав наше затруднение, сказали, что такси, на котором мы поедем, встретят на улице и расплатятся за нас, я решительно проговорил: «Давайте адрес!» Мне радостно ответили: «Оффенбах, Лихтенпляттенвег, 78». Я быстро оделся, пошел на указанную мне стоянку такси, объяснил шоферу, куда хочу попасть, и… Цитирую дневник: «Ехали минут 17. Меня уже ждали на улице. Заплатили за такси марок 16–17… Ну, на столе водка, coca-cola, закуска — креветки, жареное мясо. Они действительно ужасно рады».

Еще одно отступление. Я был уверен, что меня прежде всего будут расспрашивать о Москве, о жизни на родине — как там, что, какие новости? Оказалось же, все они не только постоянные читатели нашей газеты «Голос Родины», широко освещающей советскую жизнь, но и бывали в Советском Союзе, в родных городах, и некоторые даже несколько раз. Больше всех бывала, кажется, хозяйка дома Татьяна Федоровна. Ее отец в конце 20-х, в самом начале 30-х годов работал в нашей стране (тогда это было не диво) и женился у нас на русской. Так что, пожалуй, правильнее было бы называть ее Фридриховной, но она об этом и слышать не хотела: Федоровна, и все. А еще лучше — просто Таня. Очень скоро мне стало ясно, что я нужен был всем этим людям не как источник новостей о родине, а как отдушина для их ностальгии — как человек, перед которым можно излить свою тоску, выговорить боль своего пожизненного одиночества. Всего собралось, кроме меня, человек шесть: мужчины — мои приблизительные ровесники, женщины — моложе. Скоро обнаружилось, что есть у них и свой поэт. Его звали Володя, он несколько раз даже печатался в «Голосе Родины».

Возвращаемся к моему скупому дневнику: «Выпили. Володя стал читать стихи — наивные, неумелые, но искренние: «Столица моя не Бонн, а Москва…» Был еще некто Юрек. Похож на поляка. Говорит, был в партизанах. Как оказался здесь — я не понял, но уже после войны, кажется, в 47-м. А Володя принимал участие в киевском подполье (он из Киева), дважды бежал из лагерей — один под Мюнхеном, другой — в Восточной Пруссии, возле Нейденбурга. Почему, говорит, я не бежал третий раз! Ведь другие бежали! Совесть, говорит, из-за этого мучит.

Аркадий — весельчак, тульский, живой мужик.

Юрек говорит: «35 лет я не дома. Другому это не понять. Все время чувствуешь пустоту».

Пили за встречу, за русский дух во Франкфурте».

Помню, еще кто-то сказал: «Все эти долгие годы мы как будто сидим на чемоданах, и жизнь кругом какая-то ненастоящая, она словно проходит мимо нас». А Володя брал меня за руку и говорил: «Я до сих пор помню номер своего комсомольского билета» — и называл его. Считая это неудобным, я не расспрашивал, почему они не возвращаются на родину. Возможно, главным тут, как и у того эстергом-ского старика, была неодолимость каких-то житейско-бытовых связей, обстоятельств, уже давно успевших затвердеть привычек и навыков.

Снова дневник: «Расспрашивали, как отношусь к Солженицыну. Сказал, что он нас всех надул. Привел примеры его лживости». Какие примеры, сейчас уже не помню, но осталось в памяти, что слушали меня внимательно, сочувственно, никто не возражал, больше того — кажется, Юрек заметил, что, с его точки зрения, Солженицын занят сейчас не какой-то там идейной борьбой за правду, а самым обыкновенным деланием денег. Тут кто-то вспомнил, что не так давно в одном журнале была напечатана статья, в которой приводились документы, подтверждающие, что Солженицын доносил на товарищей по заключению. Меня это и заинтересовало и удивило: такая публикация в западногерманской прессе? Не путают ли мои собеседники, не ошибаются ли? Нет, они настаивали. А название журнала? А какой номер? Название вскоре вспомнили: «Нойе политик». А номер — кажется, эго было в начале прошлого года. Вдруг Аркадий сказал, что, если память не изменяет, журнал у него сохранился, он поищет и, коли найдет, с удовольствием отдаст его мне».

Кончается дневниковая запись об этом дне так: «Обратно до гостиницы довез на своей машине Юрек. Аркадий сошел по пути. Юрек — строитель. Видно, неплохо живет, он из них младший. Женат на немке. Рассказывал, насколько немцы зависимы от американцев: если при строительстве для них нарушишь смету, штрафуют».

Через несколько дней, незадолго до отъезда, с этими же приятными людьми из общества «Дружба» была еще одна встреча, на которую я привел (опять к Татьяне Федоровне) уже всю нашу маленькую делегацию. Разговор и на этот раз заходил о Солженицыне, но — странно! — никто из моих новых знакомцев и не вспомнил о журнале. Больше всего меня удивил Аркадий. Потом я догадался, в чем дело: они, видимо, просто не поняли, сколь интересен мне этот журнал, и упоминание о нем в том долгом и нестройном, многоголосом и многословном ночном разговоре было для них весьма несущественной и, возможно, уже забытой деталью. Но я и не досадовал и не унывал: в моем роскошном гостиничном номере, который стоил 125 марок за сутки, в роскошном вишневом коффре уже мирно покоился экземпляр нужного мне журнала, за который я выложил всего-навсего 6 марок. Найти это прошлогоднее библиографическое сокровище в изобильно книжном Франкфурте, да еще в дни грандиозной книжной ярмарки, так и совавшей нам в руки плоды стараний неисчислимых ныне потомков Гутенберга, не составляло большого труда. Я разыскал его на одном журнально-книжном развале, что в великом множестве сопутствовали ярмарке. Да, это действительно был «Noue Politik» за февраль 1978 года. Как объявлялось на его обложке, это независимый ежемесячник, двадцать третий год издающийся в Гамбурге.

Наша вторая встреча с немецкими русскими была такой же интересной. Потом Таня писала мне о ней: «Мы часто вспоминаем ту пару часов, которую мы провели вместе с вами, советскими писателями… Ждем с нетерпением новых встреч с советскими товарищами».

Последняя запись тех дней в дневнике: «23 октября 79.3.05.

Пять минут назад самолет взлетел. «Ил-62». Внизу тает Франкфурт. Нас провожали на аэродроме Таня, Володя, Аркадий. Надарили всякой мелочи. Очень приятное оставили впечатление. Аркадий на прощание воскликнул: «Не забывайте нас!»

К моему удивлению, Аркадий вдруг вспомнил о журнале и стал извиняться за то, что не нашел его. Я сказал, что не надо расстраиваться, журнал я раздобыл».

Франк Арнау бреет Солженицына

Интересующую меня публикацию я прочитал только дома. Она была еще более необычной для западной прессы, чем я предполагал, когда услышал о ней.

Заголовок гласил: «Донесение агента Ветрова, известного под именем Александра Солженицына». Это были прокомментированные фрагменты из рукописи книги, которую, как говорилось в кратком редакционном предисловии, ни один издатель не хочет принять, хотя ее автор — «писатель, пользующийся успехом». Это — Франк Арнау. У нас в стране имя Арнау известно, пожалуй, только специалистам, но, как было написано в том предисловии, это «выдающийся криминолог и писатель», который «до последних лет своей жизни (он умер 11 февраля 1976 года в Швейцарии) был неутомимым борцом за правду и законность».

Последние годы Арнау трудился над книгой, которой дал предварительное рабочее название «Без бороды» («Der Bart ist ab»). Можно предполагать, что оно хорошо выражало суть задуманной книги — намерение автора «побрить» Ветрова, давно щеголяющего длинной бородой под классика русской литературы. Действительно, судя по фактам, Арнау сильно занимал, как пишет редакция, «тот миф, который возник на Западе вокруг личности Александра Солженицына и особенно вынашивался теми, кто хотел бы возродить холодную войну». Собирая материал для книги, автор проделал широкие изыскания, приведшие его также и в Советский Союз, где он побывал в 1974 году. Следует добавить, что публикация в журнале «Neue Politik» была осуществлена с согласия вдовы и наследницы автора, Этты Ар-нау. Наш «Военно-исторический журнал» повторил публикацию в № 12 за 1990 год.

Редакция «Neue Politik» сообщает, что Арнау удалось собрать обширный материал по вопросу «Солженицын-Вет-ров», и он неоднократно заявлял, что готовит публикацию об этом. Но если сперва автор говорил, что простой здравый смысл не позволяет думать, будто человек, давший в лагере обязательство-подписку быть доносчиком и сам признавшийся в этом на страницах своей книги, тем не менее доносительной деятельностью не занимался, и никто с него не спрашивал за бездеятельность, и она не мешала его своеобразному лагерному «благоденствию», то позже Арнау писал: «Теперь у меня на руках документальное доказательство его активной деятельности». И дальше: «Показательно, что в своей обширной переписке с издательствами и ведущими газетами я не раз подчеркивал, что имею возможность на основе научно-криминалистических данных с документальным материалом в руках выдвинуть против С. обвинения, но с их стороны я так и не получил никакого положительного ответа».

Этот, по словам Арнау, «абсолютно убийственный для репутации С.» документальный материал на 50-й странице журнала дан в немецком переводе, а на странице 51-й — в факсимильной копии. Вот его полный и точный текст:

«Сов. секретно Донесение с/о[176] «Ветров» от 20/1-52 г.

В свое время мне удалось, по вашему заданию, сблизиться с Иваном Мегелем. Сегодня утром Мегель встретил меня у пошивочной мастерской и полузагадочно сказал: «Ну, все, скоро сбудутся пророчества гимна, кто был ничем, тот станет всем!» Из дальнейшего разговора с Мегелем выяснилось, что 11 января з/к[177] Малкуш, Коверченко и Романович собираются поднять восстание. Для этого они уже сколотили надежную группу, в основном, из своих — бандеровцев, припрятали ножи, металлические трубки и доски. Мегель рассказал, что сподвижники Романовича и Малкуша из 2, 8, и 10 бараков должны разбиться на 4 группы и начать одновременно. Первая группа будет освобождать «своих». Далее разговор дословно: «Она же займется и стукачами. Всех знаем! Их кум для отвода глаз тоже в штрафник затолкал. Одна группа берет штрафник и карцер, а вторая в это время давит службы и краснопогонников. Вот так-то!» Затем Мегель рассказал, что 3 и 4 группы должны блокировать проходную и ворота и отключить запасной электродвижок в зоне.

Ранее я уже сообщал, что бывший полковник польской армии Кензирский и военлет Тищенко сумели достать географическую карту Казахстана, расписание движения пассажирских самолетов и собирают деньги. Теперь я окончательно убежден в том, что они раньше знали о готовящемся восстании и, по-видимому, хотят использовать его для побега. Это предположение подтверждается и словами Мегеля «а полячишка-то, вроде умнее всех хочет быть, ну, посмотрим!» Еще раз напоминаю в отношении моей просьбы обезопасить меня от расправы уголовников, которые в последние время донимают подозрительными расспросами.

Ветров.

20.1.52».

На донесении отчетливо видны служебные пометки. В левом верхнем углу: «Доложено в ГУЛАГ МВД СССР. Усилить наряды охраны автоматчиками». Подпись «Стожаров». Внизу: «Верно: нач. отдела режима и оперработы. Подпись «Стожаров». На левом поле жирно «Аг.» — Арнау.

Своеобразный мелкий почерк Солженицына я узнал на факсимильной копии сразу и без труда. Но, не довольствуясь первым общим впечатлением, позже сличил журнальную копию и сохранившиеся у меня его письма еще и по некоторым весьма существенным деталям, в частности, по начертанию наиболее характерных для его почерка букв: «х», «ж», «д», «т» и ряда других. Вот, допустим, его письмо ко мне от 26 февраля 1966 года:

«Уважаемый Владимир Сергеевич! Ответил бы своевременно на Ваши теплые поздравления к Новому году, но уехал из дому накануне Вашего письма (дома заниматься нет условий) и вот сейчас только приехал.

Спасибо. Трудно надеяться, что пожелания Ваши сбудутся, однако потянем как-нибудь.

Слышал о Вашем выступлении по ленинградскому телевидению. Вас хвалят. Рад за Вас.[178]

Искренне жму руку.

Солженицын».

Да, переименование улицы и меня не обрадовало, но есть надежда переехать на другую квартиру.[179] Три года просил в Рязани — не давали, тогда попросил в Москве — и кинулись давать в Рязани».[180]

Тогда в этом письме два обстоятельства удивили меня. Во-первых, моему корреспонденту и в голову не пришло на теплое поздравление ответить, как принято, тем же. Во-вторых, его огорчило переименование улицы, но он с облегчением сообщает, что переедет на другую, — выходило, лишь бы самому не жить на улице с неудачным названием, а что там в городе — не его дело! Уже в этих двух штришках, как в зернышке, был тогда весь Солженицын с его самовлюбленностью и заботой лишь о себе, но в ту пору разглядеть это я, конечно, не мог. Однако речь наша сейчас совсем о другом.

В тексте письма буква «х» встречается четыре раза (в словах «уехал», «приехал», «хвалят», «переехать»), и каждый раз это острый крестик из прямых, без малейших извивов, черточек; в тексте доноса «х» встречается семь раз, и везде — тот же аскетически-незатейливый крестик. Букву «ж» мой рязанский корреспондент употребил в письме тоже четыре раза («уважаемый», «пожелания», «жму», «надежда»), и облик ее, более всего характерный несоразмерно длинной средней палочкой, опять-таки весьма стабилен; в документе, подписанном «Ветров», я насчитал пятнадцать «ж» точно такого же начертания. Несколько сложнее обстоит дело с буквой «д». Здесь у Солженицына нет незыблемой стабильности: иногда он пишет ее с хвостиком вверх, иногда — вниз, как, впрочем, и я. Так, в письме эта буква по первому образцу написана в словах «году», «рад», «однако», «трудно», а по второму — в словах «Владимир», «давать», «не давали», «обрадовало». Разнобой встречается даже в написании одних и тех же слов. В выражении «из дому» буква «д» с хвостиком вверх, а в слове «дома» — с хвостиком вниз. Да, явная нестабильность. Но картину такой же нестабильности мы видим и в тексте, опубликованном в «Neue Politik»: в словах «заданию», «будет», «вроде», «подозрительными», «проходную» у буквы «д» хвостик вверх, а в словах «удалось», «сегодня», «полузагадочно», «сбудутся», «бандеров-цев» и др. — вниз. Получалось, что нестабильность-то весьма стабильна.

Сперва меня несколько озадачила буква «т». В письме она встречается шестнадцать раз и везде имеет форму двух палочек, одна из которых положена на другую; а в тексте журнала — пятьдесят два раза, и в пятидесяти случаях у нее такой же точно вид, но в двух (в словах «секретно» и «Ветров», что стоят в самом начале) она написана совсем иначе: три соединенных палочки с черточкой над ними. Конечно, двумя случаями из пятидесяти двух, т. е. менее чем четырьмя процентами, можно было бы и пренебречь, отнести их за счет естественной случайности, но все же это, как говорится, нарушало бы чистоту эксперимента. И вот, внимательно всмотревшись в факсимиле еще раз, я нашел объяснение этим четырем процентам: да ведь первая и вторая строки, в которых и находятся слова, содержащие «т» совсем иного написания, принадлежат не Ветрову, а тому, для кого он сочинял свой донос — Стожарову, начальнику отдела режима. Совершенно очевидно, что эти строки написаны другим почерком: в доносе буквы наклонены вперед, а в этих двух строках — стоит лишь сравнить хотя бы «р» — назад, там буквы мелкие, здесь — гораздо крупнее. Теперь нашли объяснение и тот, казавшийся странным факт, что в документе дважды проставлена дата, и резкое различие в ее написании. Кстати, в написании Ветровым даты характерно и то, что год дается не полностью — в сокращении до двух последних цифр, и то, что в конце нет буквы «г», но так пишут многие. Особенно же примечательно у него то, что, ставя между составляющими дату цифрами точки, он размещает их не внизу строки, не у основания цифр, как это обычно делают, а выше — на уровне середины цифр. И все это мы видим в письме Солженицына ко мне от 26.2.66.

Несмотря на то что текст ветровского доноса сравнительно невелик, однако он дает выразительный материал для анализа: в нем отчетливо узнается не только почерк Солженицына, но и некоторые устойчивые особенности его письма, литературной манеры, хотя и представлены здесь эти особенности порой буквально крупицами. Например, одна из отчетливых особенностей его языка состоит в сильной тяге к сокращенному соединению слов. Когда-то, в двадцатые, в начале тридцатых годов такие словесные образования, часто весьма неблагозвучные и даже комичные, были в ходу повсеместно, потом их в нашем языке заметно поубавилось, но Солженицын навсегда сохранил к ним нежную привязанность. Он не напишет «хозяйственный двор» или «строительный участок», а непременно — как в «Архипелаге»: «хоздвор» (3, 157, 252), «стройучасток» (3, 216). Или вот: «концемартовская амнистия (3, 293), «цемзавод» (3, 296 — цементный завод), «замдир» (3, 553 — заместитель директора) и т. д. Некоторые из этих словесных образова-ний сущие уродцы, но привязанность к таким уродцам на-шла место и в доносе, где мы встречаем слово «военлет» — военный летчик.

Другая особенность солженицынского письма состоит в любви к назойливому подчеркиванию тех или иных слов и целых выражений. Так, не выходя за пределы третьего тома «Архипелага», встречаем на страницах 263-й и 289-й четыре подчеркивания, на 246, 253, 276, 282-й — пять, на 248-й — шесть, на страницах 244-й и 287-й — семь и т. д. На небольшом пространстве доноса обнаружила себя и эта особенность: в середине текста — «Всех знаем!», и в конце — «обезопасить меня от расправы уголовников».

Еще одна вполне очевидная особенность — злоупотребление запятыми. Александр Исаевич охотно ставит их там, где можно бы и не ставить, а порой даже в таких случаях, где ставить совсем не следует, не полагается.

Или вот Ветров пишет: «Первая группа будет освобождать «своих». Брать здесь местоимение в кавычки было совсем не нужно, ибо речь идет о том, что бандеровцы намерены освобождать бандеровцев, т. е. действительно своих — и по национальности, и по взглядам, и по судьбе. Почему же Ветров поставил кавычки? Да просто потому, что Солженицын так же чрезмерно привержен к ним, как и к запятым. Например, в третьем томе «Архипелага» на странице 254-й три выражения взяты в кавычки, на 286-й — четыре, на 257-й — пять и т. д.

Иные совпадения точны до буквальности. Так, у Ветрова читаем: «Это предположение подтверждается и словами Мегеля «а полячишка-то, вроде умнее всех хочет быть…». Во-первых, запятая здесь, конечно, опять-таки ни к чему, но интереснее то, в какой простецкой манере вставлена прямая речь Мегеля: она даже начата не с большой буквы. Точно такую же упрощенность видим и у Солженицына. Ну, хотя бы: «Кто-то крикнул сзади: «а нам нужна — свобода!..» (3, 297). Или вот слово «краснопогонники». В доносе оно запросто вложено в уста Ивана Мегеля и в том именно месте, о котором сказано, что это «дословно». Но крайне сомнительно, чтобы такое словцо, построенное уж очень по старомодному давнелитературному образцу (золотопогонники, белоподкладочники и т. п.), было в ходу у заключенных, чтобы они называли им солдат охраны. Но в устах самого Солженицына, человека насквозь пролитературенного, оно, как и цитата из «Интернационала» («Кто был никем…»), конечно, не удивительны. И действительно, мы неоднократно встречаем это слово и подобные им слова хотя бы в том же «Архипелаге»: «Эти «краснопогонники», регулярные солдаты…» (3, 72), «Наверху краснопогонники спрашивают фамилию» (3,194), «Командование ввело в женскую зону «чернопогон-ников» — солдат стройбата» (3, 311).

Я не стал бы во всем этом копаться, если бы не всегдашняя наглая манера Солженицына при малейшей зацепке тотчас обвинять людей во всех смертных грехах, в том числе и в сексотстве, тогда как на самом негде печать поставить. Так, узнав из одной книги, что автору (имя которого я не стану называть) оперуполномоченный иногда помогал отправлять из заключения письма, минуя лагерную цензуру, а другой заключенный пользовался еще каким-то не столь уж великим содействием лагерных властей, наш бдительный борец за справедливость тотчас вскинулся, уже готов обвинить: «А за что? А почему? А дружба такая — откуда?» Словом, явный намек на тайное сотрудничество этих людей с лагерным начальством.

Если так, то тут и разгадка лагерного благополучия, даже успехов самого Солженицына. Так, в лагере на Большой Калужской его сделали завпроизводством, и он радостно воскликнул: «Прежде тут и должности не было такой!» Это было в самом начале срока, а в самом конце он по поводу одной печальной ситуации молвил: «Больше оперчасть не баловала меня своим расположением…» Значит, было время, когда баловала. Да не весь ли срок? А за что? А почему? А дружба такая откуда? И после этого он еще лепечет, что да, был завербован, дал подписку, получил тайную кличку, но ни одного доноса за весь срок ни разу не наиисал. Поискал бы ты, нобелиат, дураков в другой деревне… Ветров работал по своей тайной специальности весь свой срок в поте лица.

Кровь на совести нобелиата

В подлинном авторстве доноса, попавшего в руки Арнау, убеждает не только идентичность почерков, особенностей манеры письма и других характерных частностей, с одной стороны — в журнальной публикации, с другой — в книгах Солженицына, в его письмах. Но еще больше — идентичность «почерков» иных — психологических, нравственных — при свершении им клеветнически-доноситель-ских деяний на всем протяжении жизни.

Вспомним такую особенность «почерка» Ветрова, как обстоятельность и широта, с коими он давал показания против всех ближайших друзей юности. Никого не забыл! Даже случайного вагонного знакомого Власова. А на Симоняна не поленился накатать аж 52 страницы! Подобная обстоятельность и в его доносе: указал и срок бунта (22 января), и имена руководителей (Малкуш, Коверченко, Романович), и чем вооружились (ножи, металлические трубы, доски), и в каких бараках основные силы (во 2, 8 и 10), и каков план действий (разбиться на четыре группы и начать одновременно). И что предстоит делать каждой группе в отдельности, и не забыл даже такую частность, как отключение запасного движка. О, это его дотошная манера!

Но еще важнее и выразительнее следующее сходство «почерков»: все известные нам ранее «показания» Солженицына против знакомых, друзей и родных были ложью провокационного характера — такой же провокационной ложью был и тот донос. Журнал «Neue Politik» приводит заявление Ф. Арнау о том, что на самом деле в лагере «Песчаный», где орудовал Ветров, никакого восстания не замышлялось, просто небольшая группа заключенных решила пойти 22 января 1952 года к начальству лагеря с просьбой перевести своих товарищей, находившихся в карцере, в более сносные условия. Кроме того, они хотели добиться, чтобы и в этом лагере, особом, разрешили свидания с родственниками, более частую переписку и т. д. Гораздо позже, в третьем томе «Архипелага» писатель Солженицын даст совсем другую версию январских событий в лагере, но в противоположность доносчику Ветрову, своей лагерной ипостаси, он и сам не будет теперь говорить о их обдуманной запланированности, о ловком тайном замысле, — наоборот, станет энергично убеждать, что это был стихийный, внезапный, совершенно неожиданный для самих участников всплеск страстей. Читаем: «Ни к чему наши три тысячи не готовились, ни к чему готовы не были, а вечером пришли с работы — и вдруг…» В доносе говорилось о детально разработанном заговоре, о точном распределении ролей, о твердо назначенном сроке, а тут — «ни к чему не готовились», а тут — «вдруг»! Читаем дальше: «Ни топора, ни лома ни у кого не было, потому что в зоне их не бывает». А в доносе фигурировал чуть ли не арсенал: ножи, металлические трубы и т. п. еще читаем: «А вся-то затея была ребят — не восстание поднимать, и даже не брать БУР, это нелегко… затея была: через окошко залить бензином камеру стукачей и бросить туда огонь». Прямо черным по белому и выводит: «затея была — не восстание». Так Солженицын-Ветров, автор «Архипелага», сам показывает провокационно-лживый характер действий Ветрова-Солженицына, автора доноса.

В 1945 году чрезмерная словоохотливость и легкость, с коими он закладывал друзей и даже собственную жену, вызвали у следствия недоверие, и от его клеветы, как мы знаем, никто, к счастью, не пострадал. То же самое произошло и в 1952 году при его 52-страничном навете на Симоняна.[181] Вероятно, это объясняется не только тем, что в обоих случаях делом занимались достаточно осмотрительные и неглупые люди, но и тем еще, что им некуда было торопиться, время терпело, они могли все взвесить и принять обдуманное решение.

Донос от 20 января 1952 года своей чрезмерной обстоятельностью, дотошностью и некоторыми другими важными чертами тоже должен был бы вызвать сомнение у тех, к кому он поступил. В самом деле, при совершенно случайной встрече с Ветровым не в каком-то укромном месте, а у пошивочной мастерской Мегель ведет себя, как следует из описания, чрезвычайно странно. Начав с полузагадочных намеков, он вскоре излагает собеседнику весь план бунта до мельчайших подробностей. Судя по такой его осведомленности, он принадлежал если не к руководителям, то уж наверняка к самым активным участникам задуманного, а собеседник — всего лишь знакомый, к участию в бунте не привлечен, к тому же вызывает кое у кого подозрения, о чем сказано, в самом конце доноса. Так спрашивается, с какой же стати Мегель, крайне заинтересованный в сохранении строжайшей тайны о бунте и, конечно, понимающий, чем грозит ее разглашение, вдруг выкладывает все до точки перед таким человеком, как Ветров?

Конечно, это соображение должно бы насторожить, но — в данном случае ситуация была совершенно иная, чем на следствии или при рассмотрении клеветы на Симоня-на. Прежде всего, времени — в обрез: можно предполагать, что донос был получен в конце дня 20 января, а бунт, как в нем говорилось, назначен на 22-е. Имелась ли возможность за это время произвести расследование? Кроме того, ведь речь шла о деле очень важном — о таком, которое могло повлечь за собой человеческие жертвы. Вероятно, по причине именно этих двух обстоятельств руководство лагеря приняло меры предосторожности («Усилить наряды охраны автоматчиками»), а когда утром 22-го группа заключенных действительно направилась к штабному бараку, лагерное начальство, как видно, поверило, что донос правильный, что начинается бунт, и возможно, что оно вело себя в этой обстановке, чрезвычайность которой была создана во многом именно Ветровым, с излишней нервозностью. Во всяком случае, кровь пролилась. И немалую долю ее нобелевский лауреат Солженицын обязан взять на свою лауреатскую со-весть, по крайней мере — видимо, совсем не случайную гибель Ивана Мегеля, который после всех этих событий, конечно, разоблачил бы нобелиата-стукача перед своими товарищами, в чем руководство лагеря, разумеется, никак не было заинтересовано.

«В», «С», «Р» и «К», который, к сожалению, не послушал брата Марка

У читателя, надо думать, давно вертятся на языке вопросы: «Откуда Арнау так много знал о Солженицыне? Где он раздобыл донос Ветрова?»

Вернемся к публикации «Neue Politik». Там рассказывается, что во время посещения Советского Союза знаменитый криминолог встречался с людьми, интересовавшими его в связи с темой «Солженицын-Ветров», и беседовал с ними. Читаем: «Арнау надиктовал на магнитофон (накануне отъезда из Москвы, видимо, с целью подвести итог тем встречам и зафиксировать их результаты. — В.Б.) запись следующего содержания: «В беседе с «В», профессором «С» и фрау «Р» неоднократно высказывалось мнение, что Солженицын занимал в лагере «доверительные позиции». Напомним, что в 1974 году, когда Арнау приезжал в Советский Союз, еще не было книг о нем ни Н. Решетовской, ни Т. Ржезача, ни В. Чалмаева, ни Ж. Нивы, ни многих других публикаций, проливших свет на темную историю Солженицына, но ныне, после всех этих публикаций, которые к тому же здесь часто цитировались, мы едва ли нарушим тайну Франка Арнау или журнала «Neue Politik», если выскажем уверенность, что помянутый в магнитофонной записи «В» — это не кто иной, как Виткевич Н.Д., профессор «С» — Симонян К.С., фрау «Р» — Решетовская Н.А. — все знакомые нам, неоднократно упоминавшиеся в нашем повествовании лица.

Далее Арнау выразил уверенность в том, что кто-то из лиц, с которыми он беседовал, а может, и все они — ведь ничего секретного или опасного тут не было! — рассказал о его посещении своим знакомым. Как о следствии этого он затем говорит, что однажды кто-то позвонил ему в гостиницу «Россия», где он жил, и на немецком языке, не слишком чистом, попросил о встрече. Арнау дал согласие. «Я затем встретился в холле с одним мужчиной, — читаем в журнале. — Он представился мне, назвав себя, и дал свой точный адрес». Имя этого визитера, как и в трех только что помянутых случаях, по воле автора или его публикаторов обозначено лишь одной буквой — «К».

Этот К» поведал зарубежному гостю, что теперь он реабилитирован, но в течение многих лет имел большие трудности. И в доказательство выложил копии разного рода писем, петиций и протестов, направленных «во все возможные официальные инстанции». Потом заявил, что «вся его жизнь и судьба были и в прошлом и сейчас тесно связаны с Солженицыным». Этот человек и рассказал о подлинном характере интересующих нас лагерных событий 22 января 1952 года, поскольку был их очевидцем, он-то и презентовал Арнау донос Ветрова. При этом сообщил, что в свое время сей документ был предъявлен в ходе одного из процессов по реабилитации некоего третьего лица и, к счастью, сохранился у адвоката. Он получил документ от адвоката, которого удалось убедить в том, что документ может быть полезен «К» для его собственной реабилитации.

Арнау откровенен, он говорит: «Я не исключаю, что этот человек был подослан, но не верю в это. У меня сложилось мнение, что он говорит и ищет правду». Эта вера и это мнение дорогого стоят, ибо принадлежат не какому-нибудь ди-летанту-любителю, а выдающемуся криминологу. Действительно, чего стоит хотя бы один тот факт, что «К» назвал свой адрес и пригласил посетить его. Не составляло большого труда проверить подлинность этого адреса. Кроме того, о личности «К» можно было справиться, опять-таки без великих усилий, хотя бы у фрау «Р» или профессора «С». Думается, если Арнау не сделал этого, то не только потому, что у него оставалось уже мало времени до отъезда, или потому, что он, как читаем, решил посетить «К» в свой следующий приезд в Москву, — скорей всего главную роль сыграло здесь именно доверие к подлинности и самого «К», и того, что тот говорил, и, наконец, «абсолютно убийственного для репутации Солженицына» документа, который криминолог получил тогда в гостинице «Россия».

И в самом деле, среди близких к Солженицыну людей был в ту пору некто «К», в облике которого все совпада-ет с теми сведениями, что Арнау привел о своем визитере. Тот говорил по-немецки — и «К» знает немецкий, поскольку его специальность — немецкая литература. Говорил не совсем легко и чисто — и «К» говорил скорее всего именно так, ибо живой разговорной практики у него было мало. Визитер был когда-то репрессирован, а потом его реабилитировали — то же и «К». Вся жизнь и судьба визитера были связаны с Солженицыным — именно так обстояло дело и у «К», ну, не вся жизнь, а по крайней мере — с молодых лет: перед войной оба в одном и том же московском институте (первый там учился, второй работал); во время войны побывали в одних и тех же местах, в частности в Восточной Пруссии; и тот и другой на фронте, именно в той же В. Пруссии, были арестованы; несколько лет заключения провели вместе, в одном лагере; после освобождения и реабилитации неоднократно встречались, поддерживали близкие отношения; Солженицын даже избрал «К» в качестве прообраза для довольно приметного персонажа в одном из своих произведений, — разве всего это мало для заявления о связи двух жизней и судьбе?

Наконец, такая подробность, как предъявление визитером копии заявлений и писем, петиций и протестов, направленных «во все возможные официальные инстанции». Да, известный нам «К» буквально от младых ногтей занимался составлением именно таких пламенных бумаг. Дело в том, что он получал выговора и другие взыскания во всех организациях, где состоял, его исключали отовсюду — из пионеров, из кандидатов в члены комсомола, из комсомола, из школы, из Харьковского университета, из Московского института иностранных языков, из партии, из Союза писателей… Да еще исключали кое-откуда и не один раз, а несколько: из комсомола — трижды!

В 1982 году «К» опять исключили, на сей раз кардинально — из числа граждан Советского Союза. Таким образом, эпоха выговоров и вышибонов «К» простерлась на огромный отрезок истории нашего отечества — от времен позднего нэпа до периода зрелого социализма. Ему не выносили выговоров только в яслях, не исключали только из детского сада, и то, пожалуй, лишь потому, что он там не побывал.

За свою долгую жизнь (он умер в 1997 году в Кёльне) «К» встречался со множеством совершенно разных людей, состоял в совсем не похожих друг на друга организациях, пережил столь резко отличные времена, а отношение к нему в конце концов было везде и всегда одинаковым, сводящимся к приглашению: «Позвольте вам выйти вон!» В результате ему действительно было что предъявить Арнау в доказательство своих многолетних страданий и оголтелой любви к справедливости.

Когда скорпионы плачут

Однако возникает еще один интересный и важный вопрос: что же побудило «К» разоблачить Солженицына, так сказать, нанести удар в спину человеку, с которым был столь долго и близко связан? Арнау этого вопроса не касался, для него главным была подлинность полученного документа, но нам представляется полезным высказать в данном случае свои предположения: судя по всему, дело тут главным образом в двух столь хорошо известных человеческих страстях — в жажде мести и в зависти.

За что «К» мог желать отомстить Солженицыну? Как упоминалось уже, тот изобразил своего дружка в одном из романов, да столь прозрачно, что все, кто знал «К», тотчас его разглядели под другим именем. Но штука-то состояла в том, что персонаж, для которого он был взят прообразом, ставит под удар и помогает погубить вроде бы ни в чем не повинного человека. По словам Н. Решетовской, читатели романа, которые узнали «К» в том персонаже, усомнились, можно ли ему после этого подавать руку: «ведь для некоторых он выглядел подлецом». Между романистом и прообразом произошел «нервный разговор» и тяжелое объяснение в письмах, а результатом всего оказалась размолвка. Желание человека так или иначе отомстить писателю, который вывел его в своем произведении подлецом — клеветником и доносчиком, понять нетрудно. Тем более если принять во внимание, что писатель этот в вопросе доносов и доносчиков в лагере был достаточно осведомлен и при создании образа мог опираться не только на свою творческую фантазию, но и на реальные факты из окружающей жизни.

Итак, месть. Ну, а зависть? О, этого тут могло быть, что называется, навалом! В самом деле, Солженицын до своего ареста жил совершенно беспечальной жизнью и не ударил палец о палец для пользы антисоветского дела, а у «К» к этому времени были за плечами уже не только пьянки и драки, но и антикоминтерновские речи, и десять дней ДОПРа, и обильные выговора, и бесчисленные исключения… И какая за все это награда? В заключении сидели приблизительно в одинаковых условиях. Но после! Саня приобрел великую известность, вон даже «нобеля» отхватил, блаженствует себе со своими деньжищами да молодой женой в собственном имении. А «К»? Мечтал о славе не менее рьяно, а сделал для нее неизмеримо больше, чем этот ловкач, однако же — прозябает в безвестности, отовсюду выгнан, живет на пенсию, а уже идет седьмой десяток, да и жене под шестьдесят. Правда, накатал здоровенную книгу, может, похлеще «Архипелага», переправил ее в Америку, но она не могла принести славу после того, как все сливки лагерной темы уже давно снял этот шустрый ростовский выскочка. Как же тут не обливаться горькими слезами от зависти!.. Словом, Арнау не ошибся в своей уверенности, что «К» действительно «ищет правду», но какие чувства, при этом двигали искателем, с какой целью он хотел правды, об этом из одной беседы с ним Арнау понять, разумеется, не мог. А дело-то было уж очень простое: голодный скорпион хотел убить сытого скорпиона, вот и все.

Наконец, в обоснование правдоподобности нашей гипотезы о том, что именно известный нам «К» совершил донос на матерого доносчика Ветрова, укажем: каким образом это делается, он прекрасно знал, и никакие моральные тормоза сдерживать его тут не могли. Дело в том, что в юности этот наш персонаж несколько месяцев проработал на заводе. Там добровольное приобщение к героическому рабочему клас-су живой юноша сочетал со столь же добровольным доно-сительством на него. По заданию некоего Александрова он вынюхивал настроение рабочих и писал, как сам деликатно выражается, «обзоры наблюдений по заводу». Расставшись вскоре с рабочим классом, способный молодой человек не расстался с полюбившимся литературным жанром, продол-жал и в Харьковском университете писать «обзоры наблюде-ний». В противоположность Ветрову он сейчас не отрекается от своей обзорно-эпистолярной деятельности, но божится, что в 1934 году навсегда оставил ее, завязал. Однако есть ос-нования сомневаться в крепости завязочки. И вот почему.

Решив в юности, что на Украине его никогда не поймут, не оценят, да и масштаб для такой натуры маловат, в 1936 году с выговором в учетной карточке «К» едет завоевывать всесоюзную столицу. Беспрепятственно поступил в институт иностранных языков. Но едва начались занятия, еще в сентябре — новый вышибон из комсомола. Закаленный многолетней сноровкой, «К» идет на приступ соответствующих инстанций с целью восстановления. Штурмует месяц, полгода, год — ничего не помогает! И тогда он решается прибегнуть к помощи того самого Александрова. Поступок был крайний, отчаянный, но по тому времени и самый эффективный: шел 1937 год. О содержании «александровской справки» ее получатель скромно умалчивает, но после того, что мы уже знаем, догадаться об этом не трудно. Конечно, там было что-то вроде следующего:

«Податель сего «К», 1912 года рождения, из служащих, на протяжении ряда лет вел по моему заданию слежку сперва за рабочими и служащими одного харьковского завода, позже — за студентами и преподавателями университета и писал мне об этом донесения. Они были обстоятельны и оперативны. Работал «К» с душой, умело — ни разу не засыпался. Заслуживает не только снисхождения, но и похвалы, и продвижения вверх, хотя пристрастен к спиртному и слаб по части женского пола. Сентябрь 1937 года. Александров».

В том году, ставшем олицетворением осужденных партией нарушений законности, подобная «справка» могла иметь магическую силу, ее податель, конечно же, своей цели добился. Как видим, и в конце 1937 года Александров так ценил доносчика, что, возможно, с риском для себя (едва ли подобные справочки выдавались по первой просьбе) ринулся выручать его из беды. А ведь Ветров, большой знаток и даже теоретик этого вопроса, уверяет: «Доносчик — как перевозчик: нужен на час, а потом не знай нас». Нет, Александров хотел и дальше знаться с «К».[182]

Без «александровского» феномена трудно объяснить и тот факт, что в 1937–1939 годах, когда пострадало столько людей совсем неповинных, ничем не запятнанных, «К» даже не потревожили. Это с его-то прошлым — с троцкистскими связями, публичной антикоминтерновской болтовней, печатным станком для подпольных листовок, с бесчисленными выговорами да исключениями!.. Да, такой тертый калач мог раздобыть донос дружка и выдать его Арнау.

Его главная профессия

Данный текст является ознакомительным фрагментом.