Глава 2. Центральный путь природы
Глава 2. Центральный путь природы
Происхождение человека, да и вся история отряда приматов, кратко рассмотренная в предыдущей главе и охватывающая, как минимум, 60 миллионов лет, представляют собой лишь небольшие фрагменты общей картины развития жизни. Этим событиям предшествовали сотни миллионов и миллиарды лет органической эволюции, в течение которых последовательно происходило усложнение одноклеточных организмов, формирование многоклеточных, разделение последних на ряд групп (типов) с радикально различающимися планами строения и, наконец, развитие внутри каждой из этих групп, иногда сопровождавшееся повышением общего уровня организации. За это время жизнь опробовала огромное количество самых разных способов приспособления и форм существования, и некоторые из них оказались достаточно эффективными для того, чтобы сохраняться, почти не меняясь, на протяжении нескольких геологических периодов или даже эр (рис. 2.1).
Рис. 2. 1. Некоторые виды «живых ископаемых» и их возраст.
По сравнению с такими долгожителями, как, скажем, плеченогие моллюски лингулы, или кистеперые рыбы из семейства латимериевых, приходящиеся близкими родственницами непосредственному предку первых сухопутных четвероногих, человек с его коротенькой историей все равно, что новорожденный. Поэтому утверждать, что избранный им путь более надежен, чем путь, по которому вот уже сотни миллионов лет следуют латимерии, лингулы и прочие «ветераны» эволюции было бы, пожалуй, несколько преждевременно и чересчур самонадеянно.[11] Да что там рыбы и моллюски! Даже среди млекопитающих есть такие, кто «нашел себя» десятки миллионов лет назад, т. е. в эпоху, когда не то что человека, а и приматов-то не было, и с тех пор пребывает практически в первозданном состоянии, избежав и сколько-нибудь заметных эволюционных изменений, и вымирания. Таков, например, опоссум (Didelphis), появившийся в Америке еще в меловом периоде, но, тем не менее, благополучно доживший до наших дней и даже давший миру весьма известного литературного персонажа (братец Опоссум из «Сказок дядюшки Римуса»).
Однако, несмотря на столь почтенную разницу в продолжительности существования, историю жизни изучают и пишут все же не лингулы, не латимерии и даже не опоссумы, а эволюционные младенцы — люди, и это обстоятельство само по себе уже заставляет подозревать, что происхождение человека — событие особенное. В нем многие философы, а вместе с ними и склонные к философствованию представители естественных наук, видят наиболее яркое проявление так называемой «магистральной» тенденции в развитии живой природы. Суть этой тенденции усматривают в становлении сознания и его высшей формы — разума, т. е. в становлении способности немеханически, посредством научения и запоминания фиксировать и накапливать информацию, а затем анализировать ее и добывать путем анализа новое знание, выходя, таким образом, за пределы того, что непосредственно дано в опыте. Именно в совершенствовании таких способов усвоения и обработки информации заключается, по мнению многих исследователей, наиболее прогрессивный или даже единственно прогрессивный путь эволюции органического мира.
Но можно ли использовать понятие прогресса, столь непопулярное ныне даже в общественных науках, применительно к природе? Не покидаем ли мы в этом случае, как опасался один из создателей господствующей сейчас в биологии синтетической теории эволюции Дж. Холдейн, «относительно твердую почву научной объективности ради зыбкой трясины человеческих ценностей»? Многие ученые разделяют это опасение, полагая, в частности, что увязывать прогресс в эволюции жизни с развитием разума — недопустимый антропоцентризм. Тот же Холдейн заметил по этому поводу, что и само развитие от обезьян к человеку «может вполне представляться обезьяне переменой к худшему», и для такого скепсиса есть немало оснований. В конце концов, все мы по личному опыту знаем, что человек как биологический организм весьма далек от совершенства, и что наше тело — инструмент довольно хрупкий и не особенно надежный. Как сказал по этому поводу известный русский писатель, врач по образованию, «человек застигнут настоящим временем в определенной стадии своей эволюции, с массою всевозможных недостатков, недоразвитий и пережитков; он как бы выхвачен из лаборатории природы в самый разгар процесса своей формировки недоделанным и незавершенным».[12]
Более того, даже сама способность помнить, мыслить и предвидеть, проникать в воображении в прошлое и будущее, отличающая человека от всех других живых существ, может делать нас не только сильными, но и беспомощными, не только счастливыми, но и глубоко несчастными. Достаточно сказать, что за удобства и радости, которые доставляет разум, членам нашего вида — очевидно, единственного среди всех ныне существующих на Земле — приходится расплачиваться мучительным осознанием неизбежности смерти. А ведь кроме этого есть еще угрызения совести, тревога о будущем, боязнь за близких и прочие душевные терзания и муки, неведомые, по всей видимости, «нормальным» животным, но столь обычные для нормальных людей.
Размышляя о подобных вещах, поневоле начинаешь подозревать, что поведай какой-нибудь доброжелатель тем обезьянам, которым суждено было стать нашими предками, о том, какая жизнь ждет их далеких потомков, они бы, возможно, предпочли эволюционировать как-нибудь иначе и всеми силами постарались бы не покидать джунглей и не спускаться с деревьев на землю. Вопрос, однако, не в том, понравилась бы им или нет перспектива стать людьми, а в том, был ли у них шанс избежать этой участи. Собственно, дело даже не в каких-то конкретных обезьянах и вообще не в обезьянах и не в людях, дело в направленности эволюции как таковой. Могла ли она обойтись без так называемого «магистрального» пути, могла ли миновать, «не заметить» его? Возможен ли был такой ход развития жизни, при котором ни люди, ни какие-либо иные мало-мальски способные к мышлению животные так никогда и не появились бы? Иными словами, считать ли возникновение сознания и разума результатом игры слепого случая, осуществлением одной из множества примерно равновероятных возможностей в эволюции живых существ, или, напротив, реализацией некоей действительно «магистральной» тенденции в эволюции живого, следствием ее объективной устремленности в определенном направлении?
«Один взгляд на ископаемые виды показывает нам, — утверждал в своей самой знаменитой книге выдающийся французский мыслитель А. Бергсон, — что жизнь могла бы обойтись без эволюции или эволюционировать в весьма узких границах, если бы она избрала гораздо более удобную для нее участь — застыть на этих примитивных формах. Некоторые корненожки не изменились со времени силурийской эпохи. Бесстрастные свидетели бесчисленных переворотов, потрясавших нашу планету, лингулы и сегодня — те же, что были в самые отдаленные времена палеозойской эры».[13] То обстоятельство, что развитие органической материи все же не остановилось на корненожках и лингулах, а пошло намного дальше, Бергсон объяснял действием «жизненного порыва», т. е. некоего первичного, исходного импульса, «внутреннего напора, который поднимает жизнь, через постепенно усложняющиеся формы, ко все более и более высоким судьбам».[14] Однако, какова природа этого таинственного «порыва», что это за сила, что ее порождает и направляет остается совершенно неясным, а единственным доказательством ее существования служит сам факт развития жизни. Не удивительно, что ученых, старающихся по мере возможности обходиться без непроверяемых допущений и, как правило, не склонных к мистицизму, такое объяснение непонятного через неизвестное не удовлетворяет. Они ищут иные, познаваемые причины прогрессирующего усложнения органического мира, пытаясь выявить конкретные факторы, обусловившие этот процесс, и понять механизм их взаимодействия. Конечно, здесь тоже пока далеко не все ясно, по многим вопросам между разными исследователями существуют серьезные разногласия, но все же в общих чертах решение (или, говоря более осторожно, одно из возможных решений) занимающей нас проблемы вырисовывается довольно отчетливо.
С самого момента своего возникновения жизнь на Земле должна была приспосабливаться к внешним условиям существования. Эти условия в силу нестабильности астрономических, тектонических, климатических и прочих факторов, а также нарастающей экспансии самой жизни, т. е. размножения организмов, появления все новых и новых их разновидностей, постоянно менялись. Изменения среды влекли за собой изменения связанных с ней форм живого, а поскольку последние сами являются одной из составляющих среды, то это, по принципу обратной связи, делало неизбежными дальнейшие преобразования. «Вечный двигатель» эволюции, известный в биологической литературе под названием закона Красной королевы (той самой, которая должна была «бежать, чтобы оставаться на месте» в своей Стране Чудес), появился, таким образом, вместе с жизнью и работал хоть и не всегда на полную мощность, но, в общем, без перебоев.
Особенно важно, что среда не просто менялась — она усложнялась, становилась все более разнообразной и все менее стабильной. Экспансия жизни, нарастание плотности ее физической массы требовали освоения все новых мест обитания и экологических ниш, новые виды должны были приспосабливаться к все более сложным и разнообразным условиям. Таким образом, обратная связь осуществлялась и здесь: усложнение среды вело к усложнению организмов и их сообществ и наоборот. Вследствие этого неизбежно должна была расти экологическая пластичность жизни, естественный отбор благоприятствовал, прежде всего, таким формам, которые, благодаря особенностям их морфологии, физиологии и поведения имели сравнительно больший запас прочности, были надежнее застрахованы от разного рода неприятных сюрпризов, связанных с изменениями условий существования. Эти формы не только получали больше шансов на выживание, они — и это, пожалуй, главное — платили за него меньшую цену, их существование обеспечивалось меньшим числом смертей отдельных особей. Все более выраженной становилась, таким образом, объективная устремленность живого к самосохранению и, как следствие этого, к «автономизации», то есть усилению независимости от среды — источника непредвиденного. Все живое естественным образом предрасположено к самосохранению, а единственная гарантия такового — повышение устойчивости против разного рода негативных внешних воздействий. Поэтому развитие в сторону автономизации от среды может рассматриваться как стратегия жизни, как «магистральное» (хотя далеко не единственное) направление эволюции форм живого.
Это направление вполне правомерно называть прогрессивным. Ведь прогрессом мы считаем, попросту говоря, движение от худшего к лучшему, а для жизни хорошо (прогрессивно) то, сто способствует борьбе со смертью и, соответственно, утверждению самой жизни. На первый взгляд может показаться, что при таком определении прогрессивными следует считать и многие группы, остановившиеся или деградировавшие в своем развитии, но достигшие при этом, подобно различным паразитам, высокой численности; однако, на самом деле подобные формы олицетворяют собой не наступление жизни, а компромисс со смертью, приспособление к ней. Носитель жизни — отдельный организм — здесь ничто: группа за свое существование платит огромной смертностью, компенсируемой бешеными темпами размножения. «Когда сообщают, — пишет биолог В. А. Красилов, — что после пронесшегося тайфуна пляж покрыт толстым слоем гниющих водорослей, погибли тысячи выброшенных на берег рыб и сотни птиц, несколько человек получили ранения — им оказана медицинская помощь, то эти цифры сами по себе характеризуют прогресс». «Направленность прогресса, — заключает он, — сохранение каждого живого существа», и эта направленность «становится все более явной от этапа к этапу» эволюции органического мира.[15] Таким образом, кажется, что если оценивать прогресс в живой природе не с позиций того или иного вида организмов, а с позиций жизни как целостного явления, то определить, в чем он заключается, можно и не погрязнув при этом «в зыбкой трясине человеческих ценностей».
Каким же путем достигалась все большая независимость от условий существования, устойчивость к их переменам? Естественно, большую роль здесь играло морфологическое и физиологическое совершенствование организмов, накопление ими таких черт анатомического строения, которые способствовали повышению экологической пластичности и могли послужить щитом против негативных внешних воздействий, связанных с нестабильностью среды. В ряду таких усовершенствований стоят, например, обретение костного скелета позвоночными, или постоянной температуры тела млекопитающими и множество других, в том числе гораздо менее масштабных, приспособлений. Вместе с тем, очевидно, что следование по пути наращивания лишь чисто морфологических и физиологических адаптаций было бы малоэффективно и не имело перспективы: ведь успех в борьбе за выживание зависит не только от количества и качества сугубо соматических (телесных) средств защиты, но и от того, насколько удачно они используются. Попросту говоря, ежу не помогут иголки, а черепахе — панцирь, если первый не свернется вовремя в клубок, а вторая не втянет голову и конечности. Самый сильный яд, самые острые клыки и крепкие когти окажутся бесполезными, если их обладатель недостаточно проворен, а быстрые ноги или легкие крылья не спасут того, кто не обнаружит опасность загодя. Иными словами, сколь бы изощренно ни был организм «оборудован» в анатомо-физиологическом плане, без должным образом организованного поведения он обречен на быструю гибель.
У наиболее примитивных, простейших организмов поведение жестко детерминировано генетически и потому однообразно, непластично. В его основе — набор стандартных реакций, которые проявляются лишь при непосредственном воздействии того или иного раздражителя. Адаптивный потенциал такого поведения очень невелик, и потому за приспособление к меняющимся условиям существования, к новым, не предусмотренным генетической программой требованиям среды приходится платить огромную цену жизнями мириадов и мириадов особей. Напротив, достаточно широкий диапазон поведенческих реакций может обеспечить сравнительно быструю и безболезненную адаптацию даже в крайне нестабильных условиях. Более пластичное поведение предполагает, прежде всего, перспективную оценку жизненно важных параметров среды, способность к предвидению и, соответственно, предварению внешних воздействий. Это, в свою очередь, требует интенсификации обмена информацией со средой. Усвоение и переработка все больших объемов информации — залог повышения защищенности живого в вечной борьбе со смертью.
Поясню сказанное на примере шахмат. В этой игре (как, впрочем, и во всякой другой) больше шансов на победу имеет тот, кто точнее оценивает позицию, видит больше вариантов возможного развития событий и, главное, способен каждый из них просчитать на большее, чем соперник, число ходов вперед. Успех, таким образом, зависит от способности «шире» увидеть и дальше предвидеть. Сходным же образом дело обстоит и в живой природе. Чем больше информации может извлечь, усвоить и обработать тот или иной организм, чем лучше он сориентируется в настоящем и будущем, тем более адекватным, целесообразным будет его поведение, и тем, следовательно, выше вероятность того, что в изменяющихся условиях существования он не станет жертвой «непредвиденных обстоятельств». Тот, кто точнее оценит ситуацию, скорее найдет способ избежать грозящих ему неприятностей и лучше других сумеет использовать открывающиеся благоприятные возможности.
Один из путей повышения пластичности поведения — расширение соответствующих генетических программ. Однако такое расширение способно дать лишь весьма ограниченные возможности: оно предполагает строго определенный круг решений для столь же строго определенного круга задач. Максимально возможную степень независимости от среды обеспечивает иной путь, который оказывается поэтому более эффективным и перспективным. Суть его в том, что по мере усложнения форм живого все возрастающую роль в организации поведения начинает играть информация, получаемая и фиксируемая не генетически, а благодаря памяти и опыту данной особи и заимствованию опыта у ей подобных (через научение, подражание, припоминание). Именно на этом пути совершается становление сознания, а затем и разума. Ведь сознание — это, в сущности, и есть способность к внегенетическому и притом немеханическому, активному, избирательному усвоению информации, а разум — его высшая форма, когда способность к фиксации опыта дополняется способностью к мышлению, т. е. к анализу наличной информации и выходу, в результате такого анализа, за ее пределы.
Невозможно точно указать тот момент, когда появляется сознание, но его нарастание по мере развития органического мира — несомненный факт. Уже беспозвоночные обладают некоторой способностью к обучению — приобретению памяти, дополняющей генетическую, и обеспечивающей более сложное реагирование на внешние раздражители. Это еще, вероятно, нельзя называть сознанием, но, во всяком случае, здесь можно уже говорить о формировании важнейшей предпосылки его появления. У позвоночных же, причем далеко не только у млекопитающих, но также у птиц и рептилий (по крайней мере, некоторых), имеются, помимо памяти, и несомненные начатки того, что принято называть рассудочной деятельностью, т. е. «понимание тех элементарных эмпирических законов, посредством которых предметы и явления окружающей среды связаны друг с другом».[16] Обладатели такого рода талантов могут уже строить свое поведение, руководствуясь решениями, принимаемыми по схеме «если — то». Забегая вперед, заметим, что наиболее универсальным в поведенческом отношении отрядом млекопитающих являются приматы, а среди них обезьяны. Значительные изменения в поведении обезьян часто происходят в очень короткое время — в течение жизни одного поколения, что убедительно свидетельствует об их негенетической природе (к этой теме мы еще специально вернемся в четвертой главе).
Конечно, повышение пластичности поведения вообще и развитие сознания, в частности, были бы невозможны без совершенствования органов восприятия и управления (нервная система, мозг), для чего требовалась соответствующая анатомическая основа. Поэтому более гибкое и разнообразное поведение демонстрируют, как правило, более сложные в морфофизиологическом плане организмы. «Можно сказать, — писал по этому поводу Тейяр де Шарден, — что концентрация сознания изменяется обратно пропорционально простоте материального соединения, которое оно сопровождает. Или, иначе, сознание тем совершеннее, чем более сложное и лучше организованное материальное строение оно сопровождает».[17]
Таким образом, у нас есть, пожалуй, достаточно веские основания для того, чтобы согласиться с теми, кто считает, что возникновение на нашей планете сознания и разумных форм жизни «диктуется всей логикой развития живой материи».[18] И, объясняя это явление, вполне можно обойтись без ссылок на таинственные силы вроде «жизненного порыва», тем более что они все равно ровным счетом ничего не объясняют. Если и говорить о «жизненном порыве», то понимать под ним следует не некое якобы изначально присущее живому стремление к развитию и совершенствованию, а всего лишь стремление к самосохранению. Развитие же — это не более чем побочный результат такого стремления, ставший не только возможным, но и неизбежным благодаря специфическому характеру законов размножения, наследственности, изменчивости и отбора, а также вследствие нестабильности условий существования. Допустимо предположить, что, заранее зная хотя бы в основных чертах эти законы и имея нестабильность среды в качестве обязательного фона, на котором предстоит разворачиваться истории жизни, можно было бы довольно точно спрогнозировать, по крайней мере, основные тенденции будущего эволюционного процесса. В свое время французский генетик Ф. Л’Эритье рискнул даже утверждать, что «если бы существовал некий наблюдатель, который с самого начала знал бы о возможностях, открытых макромолекулярным механизмом для воспроизводства и передачи информации, осуществляемых игрой нуклеиновых кислот, он без сомнения мог бы предвидеть, что процесс усложнения материи, начавшийся на Земле около четырех миллиардов лет тому назад, приведет, в конце концов, к возникновению психики типа человеческой».[19]