Немного полемики
Немного полемики
Внешняя политика и дипломатия Рузвельта, по мнению многих историков, была отмечена неопределенностью, противоречивостью и даже загадочностью. Уоррен Кимболл полагает, что Рузвельт лучше знал, что он не хотел, чем то, что он хотел. Джон Ламбертон Харпер, написавший прекрасную книгу о трех выдающихся фигурах в галерее американских дипломатов ХХ века (Франклин Рузвельт, Джордж Кеннан и Дин Ачесон), в следующих словах описывает восприятие Франклина Рузвельта как личности и государственного деятеля его биографами и историками: «Более чем пятьдесят лет историки и биографы находились под впечатлением изменчивых – если кому-то нравится, скользких – качеств рузвельтовской личности. Фрэнсис Перкинс называла его «самым сложным человеком из всех, кого я знала»; Тед Морган – «созданием-хамелеоном»; для Фредерика Маркса он был «сфинксом»; для Джеймса Бёрнса – двойственной натурой; для Уолдо Хейнрикса – «самым уклончивым и неискренним из всех американских президентов». Кеннет Дэвис ищет ключ к пониманию Рузвельта «в его внутренней убежденности, что он был избранником Всевышнего»; Джефри Уорд – в буколическом окружении юных лет, проведенных в долине Гудзона. И никто не может реально претендовать на то, что сумел проникнуть «в темный лес его внутреннего содержания», если употребить известные слова Роберта Шервуда» {1}.
Все эти характеристики могут быть безоговорочно отнесены к довоенному периоду рузвельтовской дипломатии, чей скрытый подтекст до сих пор остается неуловимым для многих исследователей, порождая споры и прямо противоположные оценки. Попробуем, однако, идти за логикой событий и за логикой исторического объяснения в точках их пересечения с тем, чтобы уяснить важные (хотя и не все) моменты в мотивации Рузвельта в годы предвоенного кризиса, чьи обострения удивительным образом совпадали с критическими для политической карьеры президента пиками напряженности во внутренней жизни его страны, могущими окончиться тотальным поражением, подсчетом потерь и похоронами надежд.
Говоря о внешнеполитическом курсе и дипломатии Рузвельта в контексте их приоритетных направлений, по-видимому, следует начать с того места из его инаугурационной речи 4 марта 1933 г., в которой он коснулся данного вопроса. Именно коснулся, потому что основное ее содержание было посвящено внутренним вопросам. Это диктовалось самой обстановкой. Кому-то могло даже показаться, что президент протягивает руку «изоляционистам» и открещивается от тех идей, которые были высказаны им в упомянутой выше статье 1928 г., Рузвельт говорил: «Наши международные торговые отношения, хотя и являются важными, тем не менее, принимая во внимание возникшую ситуацию, они имеют второстепенное значение рядом с вопросом о путях создания крепкой национальной экономики. В основу своего подхода к решению практических вопросов я положил принцип первоочередности. Я сделаю все, чтобы восстановить мировую торговлю путем международной экономической перестройки, но чрезвычайная ситуация, с которой мы сталкиваемся внутри страны, не может ждать, пока мы добьемся результатов в этой области». В 1944 г., когда речь зашла о создании Международного банка и ГАТТ, эти слова приобрели особое звучание.
Рузвельт ушел от рассуждений о резком ухудшении международной обстановки в связи с продолжающейся японской агрессией против Китая и приходом Гитлера к власти в Германии; он не затронул и традиционного для демократов вопроса о мерах по поддержанию всеобщего мира и разоружению. Назначение Р. Моли заместителем государственного секретаря также рассматривалось как явный признак преимущественно «внутренней» ориентации президента, стремившегося подчинить все ресурсы правительства оздоровлению экономики. Но в то же время это косвенно указывало, что у Рузвельта из головы не уходила идея найти способы воздействия на мировую экономику с тем, чтобы положить конец хаосу. Но только косвенно и вполне вероятно потому, дабы не создавать себе трудностей в отношениях с изоляционистским крылом конгресса. Никто не мог похвастаться, что ему удалось проникнуть в хитросплетения рузвельтовской мысли. «Никогда не позволяйте вашей левой руке знать, что делает ваша правая рука», – говорил он своему обожателю, другу и министру финансов Генри Моргентау. «Какой рукой вы считаете меня, г-н президент?» – спросил Моргентау. Рузвельт ответил: «Моей правой рукой, но я держу свою левую руку под столом» {2}. Но внешне Рузвельт демонстрировал показное равнодушие к конфликтам за океаном, не боясь прослыть самым косным президентом-антиевропеистом. Своим соотечественникам он напоминал: «Демократия исчезла во многих крупных странах не потому, что их народам не нравится демократия, а потому, что они устали от безработицы и незащищенности…» Но что мог сделать на его месте другой?
Общественное мнение страны было наглухо зашорено изоляционистскими настроениями, оживление которых было связано с новым подъемом антиевропеизма и попыткой заново проанализировать причины вступления США в Первую мировую войну. Предъявленные сенатской комиссией Дж. Ная неопровержимые доказательства причастности американских производителей и торговцев оружием к подготовке Великой войны и их особой заинтересованности в участии в ней Америки на фоне невыплаты европейцами долгов еще более способствовали созданию в стране атмосферы неприятия активной роли США в международных делах. Какими бы побуждениями ни руководствовались сторонники такого подхода, в условиях, когда в Европе и на Дальнем Востоке уже существовали очаги новой мировой войны, объективно подобная позиция была на руку нацистской Германии и милитаристской Японии, строивших свою глобальную стратегию в том числе и в расчете на нейтралитет США, на их отказ поддержать усилия миролюбивых держав Европы в деле создания системы коллективной безопасности, в деле предотвращения расширения агрессии.
Механическое отождествление многими добросовестными пропагандистами изоляционизма ситуации, возникшей в период, непосредственно предшествующий Первой мировой войне, с периодом 30-х годов фактически приводило к поддержке большинством американцев законодательства о нейтралитете, в котором видели средство локализации назревавших конфликтов, орудие прямого давления на воинствующие элементы в Европе, выступавшие за решение международных споров вооруженным путем, пересмотром Версаля. Демократическое ядро широкого мирового пацифистского движения уже делало различие между целями, преследуемыми фашистскими государствами-агрессорами, и интересами тех стран, которые стали или могли стать объектом их агрессии. Однако до второй половины 30-х годов такое различие еще не воспринималось достаточно четко в сознании в целом антифашистски настроенного большинства американского народа.
Этим воспользовались сторонники политически ангажированного изоляционизма, те, кто требовал проведения правительством США такой внешней политики, которая была бы «равноудаленной» по отношению ко всем странам, но фактически имеющей прогерманский акцент. Они считали исторически справедливой реваншистскую идеологию фашизма, ратовали за предоставление «свободы рук» монополистическим группировкам США в определении ими сфер приложения капиталов и, наконец, довольно откровенно выступали за использование международных конфликтов в интересах сохранения баланса сил, дающего преимущества, прежде всего, транснациональным компаниям США. В острых дебатах по внесенному в конгресс законодательству о нейтралитете, развернувшихся с начала 1935 г., верх в конечном счете одержала именно эта тенденция. Принятая в конце августа 1935 г. обеими палатами подавляющим большинством голосов резолюция о нейтралитете содержала знаменитое положение о «мандатном» (обязательном) эмбарго на экспорт оружия из США, которое по существу ставило Соединенные Штаты в положение пособника вполне конкретного сильного и могущественного агрессора и противника его жертвы {3}.
Если бы президент, чья настороженность по отношению к Германии и Японии не была ни для кого секретом, сильно пожелал, он, очевидно, смог бы, по крайней мере, затормозить принятие законодательства о нейтралитете, имевшее очень много сомнительных сторон и с точки зрения национальных интересов самих США. К этому времени основная часть пакета социальных реформ («первый «новый курс») была уже принята конгрессом, и популярность Рузвельта достигла высокого уровня. Но президент добровольно отдал инициативу изоляционистам, которые без труда убедили обе палаты конгресса (большинство в них составляли демократы, сторонники «нового курса») поддержать это законодательство. Возникает вопрос: сознавал ли Рузвельт, что Закон о нейтралитете, лишавший его к тому же дискреционного права (т. е. права делать исключения в применении закона), связывает ему руки в плане поисков коллективных мер защиты от агрессоров? Ответ может быть только однозначным: конечно, да. Подписывая 31 августа 1935 г. закон, Рузвельт признал, что его «негибкие положения могут вовлечь нас в войну, вместо того чтобы удержать от нее» {4}. К этому времени надежды сохранить мир стали еще более хрупкими. Муссолини открыто угрожал войной Эфиопии, а в марте 1935 г. Германия в нарушение Версальского договора объявила себя свободной от обязательств по его военным статьям. 3 октября Италия напала на Эфиопию. Но США вступили в предвыборную кампанию, и Рузвельт в стремлении не допустить раскола в своем электорате отреагировал на вероломство Муссолини вяло и незаинтересованно.
5 октября 1935 г. к очевидной выгоде агрессоров США ввели в действие Закон о нейтралитете, в сущности вместе с Францией и Англией разделив ответственность за содействие расширению фашистской агрессии. За этим последовало продление действия Закона о нейтралитете до 1 мая 1937 г. и принятие в январе того же года Закона об эмбарго на экспорт оружия, боеприпасов и других военных материалов в Испанию, где шла смертельная схватка республики с фашистскими мятежниками и германо-итальянскими интервентами. С каждым годом становилось яснее, что политика нейтралитета, поощряя агрессоров, увеличивает риск вовлечения самих Соединенных Штатов в войну. Однако, несмотря на растущую в стране критику, Белый дом не заявил о своем особом мнении, хотя оно как будто бы уже сформировалось и даже было озвучено советниками президента.
Лишь вторжение Японии в Центральный Китай летом 1937 г. и усиление американо-японских противоречий вынудили правительство США предпринять первые робкие шаги к изменению законодательства о нейтралитете. Самый широкий резонанс внутри страны и за рубежом получила речь Рузвельта в Чикаго 5 октября 1937 г., в которой президент в резких выражениях наконец осудил «существующие режимы террора», попирающие международное право и развязавшие агрессию, которая приобрела глобальный характер. Призвав «положить конец международной агрессии» и сравнивая последнюю с эпидемией заразной болезни, Рузвельт предложил установить «карантин» для агрессоров с целью воспрепятствовать распространению эпидемии разбоя и произвола в отношении суверенных народов {5}.
Вопрос о мотивах, которыми руководствовался Рузвельт, принимая решение изменить характер своей внешнеполитической риторики осенью 1937 г. (победа на выборах 1936 г. была позади), является частью более общего вопроса о характере внешнеполитического курса его администрации, очень давно, как было сказано выше, ставшего предметом острой полемики в историографии внешней политики США предвоенного десятилетия. Сама «карантинная речь» Рузвельта, пишет видный исследователь его внешнеполитической деятельности Р. Даллек, породила самые разные толкования как среди современников, так и среди историков {6}. Это и понятно. Ведь для современников выступление Рузвельта в Чикаго 5 октября осталось чем-то вроде воскресной проповеди: характер поведения США на международной арене ни на йоту не изменился, президент ни разу до конца года публично не высказал своего отношения к происходящим в мире событиям, а в частной переписке он даже сделал упор на важность сохранения нейтралитета.
Так, в ответ на послание председателя Социалистической партии Н. Томаса, содержавшее предложение отказаться от эмбарго на продажу оружия законному правительству республиканской Испании, Рузвельт в конце декабря 1937 г. ответил ему в духе отповеди: «…гражданский конфликт в Испании втянул так много не испанских элементов и получил такой широкий международный резонанс, что попытка отнестись по-разному к противостоящим друг другу партиям была бы крайне опасной. Не препятствуя поставкам оружия одной из сторон, мы не только оказались бы прямо замешанными в этих европейских распрях, от которых наш народ так хочет держаться подальше, но и сыграли бы на руку тем странам, которые были бы рады под этим предлогом продолжать оказание поддержки той или другой стороне. Таким образом, мы усилили бы разногласия между европейскими державами. А они (разногласия. – В.М.) представляют постоянную угрозу миру во всем мире» {7}. На одну доску, таким образом, ставились все «европейские державы». А как же «карантин»? О нем ничего не было слышно вплоть до конца 1941 г.
Всегда было непросто разобраться в этих хитросплетениях дипломатии Рузвельта. Вполне объяснимо в этой связи разнообразие существующих в американской историографии точек зрения и появление новых, порой сенсационных версий, трактующих ее характер, особенности и методы. В целом же следует сказать, что если еще недавно в американской историографии внешней политике США в предвоенные десятилетия тон задавало социально-критическое «ревизионистское» направление, то с конца 70-х годов наблюдается явное возрождение традиционалистской школы, вознамерившейся на основе нового синтеза дать в целом позитивное истолкование роли США в европейской политике накануне Второй мировой войны. Наблюдается склонение к героизации образа Рузвельта-дипломата {8}.
Самое беглое ознакомление с новейшей литературой такого рода сразу же обнаруживает стремление «причесать» облик Америки и преподнести ее в роли незаинтересованного миротворца в европейской драме после прихода Гитлера к власти в Германии. Много пишут о непробиваемой стене изоляционистских настроений в стране, вставшей на пути любой здравой идеи сплочения миролюбивых сил, о появлении в середине 30-х годов контрсилы сопротивлению гитлеровской экспансии в лице отдельных влиятельных по своему общественному весу религиозных и этнических групп. Утверждают, что именно их «антиинтервенционизм» якобы заставлял Рузвельта проводить выжидательную, осторожную линию, дабы не «вспугнуть демонов» и не оказаться полностью лишенным поддержки масс {9}.
Историки, отражающие «по положению» или в силу других причин взгляды госдепартамента (их появляется все больше), настаивают на тезисе о самоизоляции США (вплоть до начала Второй мировой войны) от всех проблем мировой политики, включая проблему сырьевых ресурсов. К этой категории работ относятся, например, вышедшие в 1980 и 1981 гг. книги Аарона Миллера и Ирвина Андерсона {10}. Сам Рузвельт предстает в подобных сочинениях подчас заурядным политиком с ограниченным кругозором, поглощенным «домашними» заботами и к тому же скованным в своих действиях дефицитом практицизма и романтическими планами достучаться до сердец европейских лидеров в вопросах разоружения. Еще удобнее некоторым авторам представляется обвинять Рузвельта в безынициативности и непрофессионализме, в результате чего будто бы имело место непреднамеренное образование «вакуума политического руководства» как раз тогда, когда страна больше всего нуждалась в твердых и решительных действиях на главных направлениях международной политики, добиваясь мира и безопасности для себя и для других. В этом «пассивном» варианте глобальные расчеты США тонут в мелком интриганстве и нерасторопности политиков, застигнутых врасплох круговоротом событий и коварными интригами воинственных держав, преследующих свои эгоистические интересы и не желающих задумываться над судьбами цивилизации {11}. Заодно пересматриваются и общепризнанные, казалось бы, оценки партнеров США по политике «умиротворения» – Англии и Франции. Часто это приводит к абсурду. Невиль Чемберлен, например, наделяется чертами сторонника мира через перевооружение, посредством силы. По этой своеобразной логике получается, что лишь «удаленность» США от европейских дел и военно-техническое отставание западных демократий заставили его пойти на территориальные уступки гитлеровской Германии.
Отчасти в таком так сказать псевдоизоляционистском контексте строит свои умозаключения Джон Гэддис. В своей книге о политике «сдерживания», мимоходом остановившись на предвоенной фазе в советско-американских отношениях, он набросал «словесный портрет» дипломатии Рузвельта, наделив ее сугубо оборонительными, миротворческими и даже наивно-сентиментальными чертами. Главная ее доктринальная установка рисуется им в виде стремления обеспечить международную безопасность США воспитательными мерами, внушенными перманентным маневрированием между потенциальными противниками. Цель – поддержать общий баланс сил в мире, сохраняя до конца поле для диалога {12}. За исходную же точку отсчета Гэддис принимает факторы морально-политического и этического порядка, отбросив все остальные, в том числе и экономические, что, разумеется, не может служить надежным критерием. Ему вторит другой видный американский историк Уолдо Хейдрикс, утверждающий в своих работах, что Рузвельт действовал вслепую, используя формальный бюрократический механизм государственного департамента и свой собственный, «исключительно личный по характеру, импровизационный, эклектический стиль» {13}.
Давно, казалось, скомпрометировавшая себя легенда о трагедии высокоморальных побуждений (чем будто бы вдохновлялась предвоенная внешняя политика США) в жестоком мире брутальных действий и беззакония стала быстро возрождаться в трудах многих американских историков, заявивших о себе в последние годы {14}. В доведенной до крайности форме она предстает в виде изображения дипломатии Соединенных Штатов добропорядочным посредником (хотя в чем-то «и себе на уме»), увы, попусту растрачивавшим усилия в тщетной попытке образумить европейцев призывами к миру, терпимости и добрососедству. Наиболее ярким образчиком такой, в сущности, апологетической литературы может служить вышедшая в 1978 г. книга У. Кинселла «Политическое руководство в изоляции: ФДР и происхождение Второй мировой войны» {15}. Некоторые рецензенты были просто смущены предпринятой автором лобовой атакой на критиков предвоенной политики США и их роли в международных кризисах {16}. Однако неотрадиционалистский поток, возносящий дипломатию Рузвельта до небес, продолжает нарастать, порождая цепную реакцию поисков хотя бы внешне убедительных доказательств верности США их исторической миссии нести народам освобождение от тирании отсталости, сословных пережитков, чужеземного засилья, захватов и прочих зол. Историк Джон Браеман справедливо усматривал во всем этом отражение нараставшей с начала 80-х годов тенденции использовать историческую науку в чуждых ей интересах осуществления политического замысла, конечная цель которого – заставить широкую общественность страны поверить в особую миссию США быть спасителем цивилизации в этом безумном, безумном мире {17}.
Наблюдается, таким образом, процесс, обратный тому, который позволил так называемому «ревизионистскому» направлению 60–70-х годов приблизиться к истине. Вопрос, в сущности, стоит так: если США накануне войны в силу форс-мажорных обстоятельств стремились держаться в стороне от мировых дел или, наоборот, подчинили все свое моральное влияние и политические ресурсы достижению мира в Европе и Азии, тогда какие же источники давали силы агрессорам, позволяли им беспрепятственно наращивать военную мощь, вели дело к моральному разоружению Европы? Может быть, они базировались в Англии и Франции или в Советском Союзе? Строго говоря, согласно особой логике ни США, ни Англии, ни Франции не могут быть предъявлены обвинения в отсутствии желания сохранить европейский мир. Но, оказывается, возможности Соединенных Штатов были ограниченны. Что же касается Англии и Франции, то их обычно уподобляют жертвам кораблекрушения, оказавшимся беспомощными и беззащитными перед лицом разрушительных сил, стремившихся подорвать Версальскую систему, переделать мир по своему образу и подобию. Им противостоял тоталитаризм, тоталитарные державы различных разновидностей, легко находившие мотивы для сговора и главный из них – стремление к совместному переделу мира именем «нового порядка» или «всемирной республики труда».
Но вот вопрос: кто же и что же породили эти силы? Какую роль играли во всем этом геополитические, экономические, социально-классовые и идеологические мотивы? Вразумительного ответа не дается. Чаще всего указывают на роковое стечение обстоятельств, на дипломатические просчеты западных демократий, на неспособность Рузвельта и государственного секретаря Хэлла контролировать бюрократический аппарат внешнеполитического ведомства и т. д. О новом необузданном глобализме эпохи индустриального общества как источнике войны, об обострении противоречий постверсальской системы как главном факторе в образовании очагов войны, о социально-экономической природе фашизма как непосредственном ее виновнике, разумеется, нет и речи. Вопрос, таким образом, утоплен во второстепенных обстоятельствах, в спекулятивных версиях о причинах несогласованности в действиях «западных демократий», в глубокомысленных рассуждениях о якобы добросовестных попытках методом уступок агрессору добиться его внутреннего перерождения, реже – о неуправляемых магнатах промышленности и финансов, срывавших-де планы правительства. Так, например, оценивает политику США по отношению к гитлеровской Германии в своей новой книге К. Макдональд {18}. Иными словами, политика «умиротворения» вопреки всему, что известно о ее четко выраженной залоговой антивосточноевропейской, антисоветской направленности, расчетливой и циничной игре ее вдохновителей, вопреки неопровержимому вердикту истории трактуется как бескорыстная попытка сделать условия послевоенного мира справедливыми для всех, как политика побежденного демоном войны здравого смысла и реализма {19}.
Может показаться, что это всего лишь перепевы старых версий. В известном смысле да {20}. Но сразу же следует оговориться: никогда раньше кампания по реабилитации политики «умиротворения» не велась в США (и кстати сказать, в России) так широко, а новый документальный материал для подтверждения разного рода «новодела» после открытия архивов многих государственных и политических деятелей, публикации официальных бумаг и т. д. не использовался в таких значительных масштабах, как теперь. Изобличения сталинизма, аморальности «красной империи» в глазах многих делают оправданным уклончивость Запада в целом в отношении любых мер блокирования сил агрессии. Синдром «империи зла» сказывается на перцепции международных отношений в 30-х годах в полную силу. Дипломатия США на фоне «преступлений» и провалов сталинизма выглядит отважным защитником мира перед лицом германо-советского заговора.
Говоря об этом выбросе новых сведений, на чем спекулируют многие сторонники реабилитации политики «умиротворения» агрессоров, нельзя забывать важную истину о «лжи», которая очень часто встречается в первоисточниках, имея в виду, с одной стороны, ложные взгляды их создателей или «ложь в духовном смысле», т. е. внутренний настрой этих самых создателей, а с другой – ложь в передаче фактов, ложь в материальном смысле слова {21}. Исследователь может прийти к прямо противоположному (научному воспроизведению объективного исторического развития) результату, если он, «выдергивает только наиболее бросающиеся в глаза факты, но лишает их характера фактов, вырывая их из хронологической связи и из всей их мотивировки и опуская даже важнейшие промежуточные звенья» {22}. Позволим выразить мнение, что трактовка сталинской дипломатии накануне Второй мировой войны невозможна без анализа политики Рузвельта.
Суровая правда состоит в том, что некоторые американские историки, еще недавно объективно оценивавшие характер предвоенной европейской политики США (например, А. Оффнер) {23}, в наши дни отступают от этой линии, отдавая дань некритическому отношению, лакировке, изобретению оправданий той двойственности и противоречивости, которыми был отмечен буквально каждый шаг предвоенной дипломатии США начиная с 1933 г. {24}. А между тем новые факты, взятые в контексте «всей их мотивировки», не только подтверждают достоверность оценки политики «умиротворения» и роли, которая принадлежала США в ее реализации, данной ревизионистской историографией, но и позволяют сегодня увидеть многое, очень важное для понимания реальных целей дипломатии США, формально следовавшей политике «нейтралитета», но на деле под аккомпанемент разговоров о желании остаться вне конфликтов возвращавшейся к вильсоновскому «интернационализму» в его не ортодоксально прагматической трактовке. Не должно казаться удивительным то, что последовательными критиками «бесконфликтности» оказались те лица из окружения Рузвельта, которые, разделяя взгляды Вильсона, отвергали его морализм.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.