Сюжет второй «ДОЧЬ ВОЖДЯ МОИ ЧИТАЛА КНИГИ…»

Сюжет второй

«ДОЧЬ ВОЖДЯ МОИ ЧИТАЛА КНИГИ…»

Эта строка — из «Лирического отступления седьмой элегии» (1958 год).

Весь фрагмент, из которого я ее выхватил, выглядит так:

А я сижу — опять слюну глотаю

От голода. — А рупор говорит.

Я узнаю, какой была я скверной

В таком году, как после становилась

Еще ужасней…

Как в тридцать лет считалась стариком,

а в тридцать пять обманами и лестью

кого-то я в Москве уговорила

прийти послушать мой унылый бред,

как дочь вождя мои читала книги

и как отец был горько поражен.

(Анна Ахматова. Собрание сочинений. Том второй. Книга первая. М. 1999. Стр. 212)

Имеется в виду легенда, согласно которой Сталин однажды увидал, что его дочь Светлана — ей было тогда четырнадцать лет — переписывает какой-то рукописный текст в свою тетрадку. Он спросил: что это? Светлана сказала, что это стихи Ахматовой, которые ей очень нравятся.

«А зачем переписывать? — будто бы удивился вождь. — Если они тебе нравятся, возьми книгу и читай». Светлана объяснила, что книги Ахматовой — редкость. К тому же они, кажется, запрещены.

Узнав, что его дочь читает — и даже переписывает — запрещенную или полузапрещенную литературу, Сталин выразил дочери свое неудовольствие. Но Светлана пылко защищала любимую поэтессу и как будто даже убедила отца сменить гнев на милость.

Согласно другой версии, дело было даже еще проще: он прочитал стихи, которые переписывала Светлана, и они ему понравились:

…Всякие ходили легенды, что будто Светлана переписывала стихи. Отец увидел и спросил: «Почему ж ты книгу-то не возьмешь?» Она ему сказала, что нельзя. Он прочел, и ему, кстати, понравились, и он приказал ее издать.

(R.M. Василенко. В кн.: Анна Ахматова в записях Дувакина. М. 1999. Стр. 312)

Прямым следствием этой семейной сцены будто бы и явился внезапный поворот в судьбе Ахматовой: выход в свет после долгого молчания ее новой книги и даже попытка выдвинуть эту книгу на Сталинскую премию.

Так оно было на самом деле или не так, теперь уже не узнать. Но некоторые бесспорные факты подтверждают, что легенда эта (если даже это легенда) возникла не на пустом месте.

Начать с того, что Ахматова действительно принадлежала к числу самых любимых поэтов юной Светланы Иосифовны. Много лет спустя, уже после смерти отца, она писала об этом в большом своем письме-исповеди И.Г. Эренбургу:

…Я очень люблю литературу, с детства процесс оформления чувства и мысли в слова всегда представлялся мне чудом… Я была обыкновенной советской студенткой, такой — как все мои сверстницы, и мне — всем нам — для полного выражения наших чувств были совершенно необходимы и Маяковский, и Пушкин, и Пастернак, и Ахматова… С юности я люблю точность слов у Ахматовой («настоящую нежность не спутаешь ни с чем, и она тиха…» — как можно сказать точнее?!).

(Почта Ильи Эренбурга. Я слышу всё. 1916—1967. М. 2006. Стр. 347—349)

Факт, а не легенда и то, что в 1939 году в официальном положении Ахматовой вдруг произошел резкий поворот.

31 мая 1939 г., впервые за много лет, Ахматовой позвонили из редакции «Московского альманаха» и попросили прислать стихи… Отвезла их в Москву Л.К. Чуковская. «Московский альманах» тогда только создавался, в его редколлегию входили А. Фадеев, К. Симонов, Н.С. Атаров, А.Г. Письменный и директор «Советского писателя» Г.А. Ярцев. Стихи Ахматовой принял в альманах К. Симонов…

В № 2 журнала «Ленинград» за 1940 г. появились ее стихотворения: «Художнику» («Мне все твоя мерещится работа…»), «От тебя я сердце скрыла…», «Здесь Пушкина изгнанье началось…», «Воронеж» («И город весь стоит оледенелый…»), «Одни глядятся в ласковые взоры…». В журнале «Звезда» (1940, № 3/4) были напечатаны «И упало каменное слово…» (без названия и указания на связь с циклом «Реквием»), двустишье «От других мне хвала — что зола…», «Борис Пастернак» (полный текст, появившийся лишь в отрывке 1936 г.), «Годовщину веселую празднуй…», «Ива» («А я росла в узорной тишине…»), «Мне ни к чему одические рати…», «Когда человек умирает…» и «Маяковский в 1913 году»… В журнале «Литературный современник» (1940 № 5—6) появилась «Клеопатра». Два издательства — «Издательство писателей в Ленинграде», ставшее уже «Советским писателем», и «Гослитиздат» — начали готовить книги Ахматовой. В журнале «Ленинград» (1940, № 5) в рецензии Л. Рахмилевича на книгу Есенина имя Ахматовой было названо среди имен «замечательных поэтов».

5 января 1940 г. Ахматову торжественно приняли в Союз советских писателей. Председательствовал на заседании М.Л. Слонимский, доклад о творчестве Ахматовой сделал М.Л. Лозинский. Он говорил, что «стихи Ахматовой будут жить, пока существует русский язык, а потом их будут собирать по крупицам, как строки Катулла»…

Из Москвы Ахматовой прислали единовременную выплату — 3000 рублей, повысили пенсию до 750 рублей, обещали квартиру. По поручению Президиума Союза писателей, с «листком»-ходатайством, подписанным В. Лебедевым-Кумачом и Н. Асеевым — в Ленсовет к П.С. Попкову по поводу квартиры для нее ходил М.М. Зощенко…

После долгих лет нищеты… начинался как будто новый период обеспеченности и возможности получить какие-то материальные блага через Литфонд.

(Н.В. Королева. «Анна Ахматова. Жизнь поэта». В кн.: Анна Ахматова. Собрание сочинений в шести томах. Том первый. М. 1998. Стр. 663—665)

Все это, конечно, могло произойти только по прямому указанию «сверху».

Биографы Ахматовой объясняют это тем, что осенью 1939 года на приеме в Кремле в честь награждения орденами большой группы писателей Сталин спросил про Ахматову. (А.А. сама упоминает об этой его реплике в своих материалах к автобиографии.)

О том, что именно он там сказал, толком никто не сообщает. Вокруг этой его реплики напущено столько тумана, что понять ничего нельзя. Со временем утвердилась версия, что он просто спросил: « А что дэлает наша монахыня?», и этого будто бы оказалось достаточно. Были и разные другие версии, не слишком отличающиеся от этой.

На самом же деле, как выяснилось, он сказал вот что:

ИЗ ОБЪЯСНИТЕЛЬНОЙ ЗАПИСКИ УПОЛНОМОЧЕННОГО ЛЕНОБЛГОРЛИТА В. ФОМИНА ЗАМЕСТИТЕЛЮ НАЧАЛЬНИКА УПРАВЛЕНИЯ ПРОПАГАНДЫ И АГИТАЦИИ ЦК ВКП(б) Л.А. ПОЛИКАРПОВУ ОБ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ РАЗРЕШЕНИЯ ИЗДАТЬ СБОРНИК «ИЗ ШЕСТИ КНИГ».

Книга Ахматовой в Леноблгорлите проходила несколько необычно. Директор издательства «Советский писатель» тов. Брыкин торопил подготовку книги Ахматовой, мотивируя это тем, что на одном из совещаний в Москве т. Сталин интересовался «почему не печатается Ахматова». Об этом тов. Фадеев сообщил писателям и литературным работникам Москвы.

(Летопись жизни и творчества Анны Ахматовой. 1889—1966. М. 2008. Стр. 327)

Разумеется, одной такой реплики вождя было вполне достаточно, чтобы обстоятельства Ахматовой вдруг так резко переменились. Но реплика эта была произнесена как будто осенью, а телефонный звонок с предложением дать стихи в «Московский альманах» был в мае. И хотя стихи Ахматовой (как и стихи Асеева и рассказы Зощенко) в конце концов в альманах не попали (альманах был «молодежный», и Фадеев предложил произведения «стариков» в него не включать), такой телефонный звонок, конечно, тоже не мог быть просто актом доброй воли каких-то ее доброжелателей из числа членов редколлегии этого альманаха.

Исследовательница творчества Ахматовой С. Коваленко прямо связывает этот внезапный поворот ее судьбы с «заступничеством» дочки вождя. И дает при этом понять, что так считала и сама Анна Андреевна:

…Сталин спросил об Ахматовой, стихи которой любила его дочь Светлана. После пятнадцатилетнего перерыва был срочно издан сборник «Из шести книг», который Ахматова со свойственным ей юмором назвала «папин подарок дочке»…

(Св. Коваленко. Анна Ахматова. Личность. Реальность. Миф. В кн.: Анна Ахматова. Pro et contra. Антология. Том 1. СПб. 2001. Стр. 15)

Мнение самой Ахматовой тут большого значения не имеет. И не только потому, что реплика ее насчет «папиного подарка дочке» была не более, чем проявлением знаменитого ахматовского юмора. И даже не только потому, что свои рассказы о том, как «дочь вождя ее читала книги» и «как отец был горько поражен», она сама назвала «унылым бредом».

Предположение, что в этом случае не стоит особенно доверять личным свидетельствам Анны Андреевны, имеет более глубокую основу.

Чуковская записала в 1940 году слова В.Г. Гаршина, ставшего в то время близким другом Ахматовой: «Вы заметили, она всегда берет за основу какой-нибудь факт, весьма сомнительный, и делает из него выводы с железной последовательностью, с неоспоримой логикой?» О том же вспоминает Исайя Берлин: «Ее оценки людей и поступки других совмещали в себе острое проникновение в нравственный центр характеров и ситуаций… с догматическим упрямством в объяснении мотивов и намерений, — что казалось даже мне, часто не знавшему обстоятельств, неправдоподобным и иногда в самом деле вымышленным. Мне казалось, что Ахматова строила на догматических предпосылках теории и гипотезы, которые она развивала с исключительной последовательностью и ясностью. Ее непоколебимое убеждение, что наша встреча имела серьезные исторические последствия, было примером таких idees fixes. Она также думала, что Сталин дал приказ, чтобы ее медленно отравляли, но потом отменил его…».

(Анатолий Найман. Рассказы о Анне Ахматовой. М. 1999. Стр. 299-300)

Именно по этой причине мнению Анны Андреевны о том, что внезапный поворот ее судьбы в 1939 году был прямым результатом того легендарного разговора Светланы с отцом, можно было бы и не придавать никакого значения.

Если бы не одно обстоятельство.

Дело в том, что эту историю А.А. могла слышать от Андрея Синявского или Давида Самойлова. Оба они регулярно ее посещали. И оба состояли в весьма тесных и доверительных отношениях со Светланой Иосифовной Аллилуевой. Так что историю о «заступничестве» за нее юной Светланы перед отцом она наверняка узнала если не из первых, так уж, во всяком случае, из вторых рук.

Все эти домыслы и догадки, в сущности, не имеют большого значения, поскольку и без них совершенно очевидно, что тот потоп нежданных милостей, который излился на Ахматову в конце 39-го — начале 40-го, мог исходить только от Сталина.

Взять хотя бы факт ее мгновенного принятия в Союз писателей.

Некогда — в 20-е годы — она состояла в Союзе писателей, в ту пору еще не объединявшем всех писателей страны. Но в 1929 году демонстративно из него вышла — в знак протеста против травли Пильняка и Замятина. А в 1934 году, когда был создан новый Союз писателей, просуществовавший до распада СССР, она не вступила. Просто не подала заявления с просьбой принять ее в этот гигантский писательский колхоз.

Не подала она это заявление по той простой причине, что весь этот грандиозный шабаш вокруг Первого съезда писателей и создания единого писательского Союза разразился в то самое время, когда был арестован Мандельштам.

Вот как она сама объяснила это в своей автобиографической прозе:

Арест Осипа произвел на меня такое впечатление, что у меня просто рука не поднялась, чтобы заполнить анкету.

(Анна Ахматова. Собрание сочинений в шести томах. 1. М. 1998. Стр. 652)

Вряд ли она в полной мере сознавала тогда значение этого своего поступка. Ну, не подала заявления и не подала, — эко дело, без нее обойдутся. А может быть, она просто не хотела привлекать к себе внимание, предпочла оставаться в тени.

Но вся штука в том, что этим своим поступком она как раз и могла привлечь к себе внимание. И не просто привлечь внимание, а подвергнуть себя смертельной опасности.

Сейчас уже трудно себе представить, какое значение придавала тогда власть созданию этого Союза и до какой степени недобровольным, обязательным для всех было вступление в этот Союз. Для каждого мало-мальски известного литератора остаться вне этого «колхоза» было, пожалуй, даже опаснее, чем для крестьянина во время всеобщей коллективизации остаться единоличником.

Чтобы помочь современному читателю увидеть эту ситуацию во всей ее конкретности, позволю себе сделать небольшую «верояцию в сторону», представив вашему вниманию два как будто не относящихся к делу, но весьма красноречивых документа.

А.С. ЩЕРБАКОВ — А.М. ГОРЬКОМУ

23 февраля 1936 г.

Уважаемый Алексей Максимович! Считаю необходимым сообщить Вам о следующем: 22 февраля я получил от М. Шагинян заявление о выходе ее из ССП. Так как из заявления трудно было все же понять, какая муха Шагинян укусила, то я поручил тов. Павленко переговорить с ней. Из этого разговора выяснилось, что она — Шагинян — всегда была против союза писателей, что вступала в него она с колебаниями и что теперь она окончательно убедилась в бесполезности союза…

После этого я вызвал Шагинян в секретариат для официального объяснения. На мой вызов она не явилась, а по телефону сообщила, что исчерпывающие объяснения она дала в письме на имя тов. Андреева А.А. и что добавить к этому ничего не может.

Мы расценили выходку Шагинян, как антисоветскую, решили по ней крепко ударить, с расчетом чтобы и другим неповадно было. Состоялось заседание президиума Правления, которое единогласно приняло по заявлению Шагинян осуждающее ее решение. Шагинян на этом заседании присутствовала и постепенно, не сразу, но в конце концов признала свою выходку грубой политической ошибкой.

Думаю, что поведение Секретариата Вы одобрите. Прилагаю решение президиума. В «Правде» выходка Шагинян тоже нашла соответствующую оценку.

РЕШЕНИЕ ПРЕЗИДИУМА ПРАВЛЕНИЯ СОЮЗА СОВЕТСКИХ ПИСАТЕЛЕЙ СССР ПО ПОВОДУ ЗАЯВЛЕНИЯ М. ШАГИНЯН О ВЫХОДЕ ИЗ СОЮЗА ПИСАТЕЛЕЙ

Президиум правления Союза Советских Писателей решительно осуждает заявление Мариэтты Шагинян о выходе из Союза Сов. Писателей, как акт глубоко антиобщественный, находящийся в резком противоречии с элементарными требованиями, предъявляемыми члену любого советского коллектива. Президиум Правления признает мотивы выхода из Союза, изложенные М. Шагинян в ее заявлении, совершенно неосновательными и носящими характер огульных клеветнических обвинений по адресу писательской общественности советской страны. М. Шагинян обнаружила в своем заявлении непонимание роли и места в Советской стране, а также чванство, зазнайство и переоценку своего значения в литературе.

Президиум Правления ССП принимает к сведению заявление М. Шагинян, сделанное ею на заседании Президиума, что ее заявление о выходе из ССП и мотивы, изложенные в нем, являются грубой политической ошибкой.

(Литературный фронт. История политической цензуры. 1932—1946 гг. Сборник документов. М. 1994. Стр. 14—15)

Конечно, Шагинян — не Ахматова, хоть они были сверстницами и в одно время начинали свой путь в литературе. Ахматова даже вспоминала, что в годы их литературной молодости у Шагинян была неприятная манера при встрече целовать ей — Ахматовой — руку.

В те годы, к которым относятся оба приведенные тут документа, Мариэтта Сергеевна эту свою манеру целовать при встрече Анне Андреевне руку, конечно, уже давно забыла. Она была теперь вполне ортодоксальным и даже партийным советским литератором. (Свое членство в ВКП(б) она оформила позже — в 1942 году.)

Да и сделать громогласное заявление о своем выходе из Союза писателей, конечно, не то же самое, что просто не вступить в этот Союз, не подать заявление о приеме в число его членов, не заполнить анкету.

Этот скромный демарш Анны Андреевны высоким начальством, быть может, даже и не был замечен.

Скорее всего, конечно, был, но ему не придали значения: она для них была ВНЕ советской литературы, и этим своим невступлением в Союз советских писателей этот свой статус как бы молчаливо подтвердила.

Но чтобы сейчас, устраивая торжественный ее прием в этот Союз, никому из инициаторов и устроителей этого приема даже в голову не пришло спросить у нее: «А как, собственно, случилось, Анна Андреевна, что вы до сих пор не были членом нашего Союза?», — такое, конечно, тоже не могло произойти без специального указания с самого верха.

То есть прямого указания, может быть, и не было, но трепет был такой, что никому и в голову не пришло задавать ей такие бестактные вопросы.

М.Л. Лозинский, сказавший в своем докладе во время этого приема, что «стихи Ахматовой будут жить, пока существует русский язык, а потом их будут собирать по крупицам, как строки Катулла», говорил это, конечно, не по указанию сверху. Он был счастлив, что наконец-то может публично сказать об А.А. то, что думал о ней всегда. Но смог он сказать это потому, что ясно понимал: сейчас, в этот момент, ему позволено сказать вслух то, что он раньше если и осмелился бы сказать, так разве только с глазу на глаз, целуя ей руку.

В общем, ощущение у всех было такое, что наконец-то пришло ее время, настал ее звездный час.

Пиком этого ее триумфа стал выход в свет ее новой книги.

Еще недавно об этом нельзя было даже и мечтать. Не то что новых не было и не могло быть, но и старые ее книги, как объяснила Сталину его четырнадцатилетняя дочь, прочесть было нельзя.

В 1924 г. три ее книги: «Четки», «Белая стая» и «Анно Домини» — были внесены в список изданий, подлежащих изъятию из библиотек и с книжного рынка (список составили Н.К. Крупская, П.И. Лебедев-Полянский и др.)

(Н.В. Королева. «Анна Ахматова. Жизнь поэта». В кн.: Анна Ахматова. Собрание сочинений в шести томах. Том первый. М. 1998. Стр. 640)

И вот, шестнадцать лет спустя выходит ее большой стихотворный сборник «Из шести книг», в который, кроме новых стихов, вошли стихи и из этих, изъятых из обращения. Мудрено ли, что современниками это было воспринято как истинное чудо.

ИЗ ПИСЬМА Б.Л. ПАСТЕРНАКА А.А. АХМАТОВОЙ

28 июля 1940 г.

Дорогая Анна Андреевна!

Давно мысленно пишу Вам это письмо, давно поздравляю Вас с Вашим торжеством, о котором говорят кругом вот уже второй месяц.

У меня нет Вашей книги. Я брал ее на прочтение у Федина и не мог исчертить восклицательными знаками, но отметки вынесены у меня отдельно, и я перенесу их в свой экземпляр, когда достану книгу.

Когда она вышла, я лежал в больнице (у меня было воспаление спинного нерва), и я пропустил сенсацию, сопровождавшую ее появление. Но и туда дошли слухи об очередях, растянувшихся за нею на две улицы, и о баснословных обстоятельствах ее распространения. На днях у меня был Андрей Платонов, рассказавший, что драки за распроданное издание продолжаются и цена за подержанный экземпляр дошла до полутораста рублей. .

Неудивительно, что, едва показавшись, Вы опять победили. Поразительно, что в период тупого оспаривания всего на свете Ваша победа так полна и неопровержима.

(Борис Пастернак. Полное собрание сочинений. IX. М. 2005. Стр. 179)

В конце этого письма ко всем комплиментам и благодарностям (благодарил он ее, в частности, и за стихотворение, которое А.А. посвятила ему) Б.Л. сделал такую приписку:

Тон Перцова возмутил нас всех, но тут думают (между прочим, Толстой), что кто-нибудь из настоящих писателей должен написать о Вас в журнале, а не в газете.

Речь шла о статье В. Перцова «Читая Ахматову», незадолго до того (10 июля) появившейся в «Литературной газете».

Тон этой статьи, возмутивший Бориса Леонидовича (и, судя по этой его фразе, не его одного), на самом деле был вполне корректным. А если вспомнить, что писал об Ахматовой тот же критик пятнадцать лет тому назад, прямо-таки поражающий своей, скажем так, лояльностью по отношению к автору рецензируемой книги.

Пятнадцать лет назад — 27 октября 1925 года — в газете «Жизнь искусства» появилась большая статья В. Перцова «По литературным водоразделам». Поминались там и имажинисты, и поэты старшего поколения — Сологуб, Кузмин. И, разумеется, Ахматова, о лирической поэзии которой критик высказался так:

Все изощренное качество Ахматовской лирики явилось как результат долговременного, тщетного, кропотливого приспособления любовно-романтической темы к привередливому спросу социально-обеспложенной части дореволюционной интеллигенции. Такие социальные кастраты с неразвившимся или выхолощенным чувством современности населяют еще и наши дни, и это они упоенно перебирают Ахматовские «Четки», окружая писательницу сектантским поклонением Но у языка современности нет общих корней с тем, на котором говорит Ахматова, новые живые люди остаются и останутся холодными и бессердечными к стенаниям женщины, запоздавшей родиться или не сумевшей вовремя умереть…

(Анна Ахматова. Pro et contra. Антология. Том 1. СПб. 2001. Стр. 695-696)

А вот что тот же критик написал теперь, пятнадцать лет спустя, о только что вышедшем поэтическом сборнике Ахматовой «Из шести книг», вобравшем в себя, кстати сказать, и те самые «Четки», которые, по его словам, могли «упоенно перебирать» только «социальные кастраты с неразвившимся или выхолощенным чувством современности»:

Ахматова 1940 года пишет по-прежнему хорошо. И даже лучше, чем раньше. Такая же, как и прежде, ясность высказывания поэта… Ни малейшей претенциозности в слове… Никакого перемигивания с искусством «полутонов» и намеков, в котором зачастую, под видом ложной значительности, скрывается отсутствие точной лирической мысли. Такая же, как и раньше, железная логика в развертывании лирической мысли, в расположении «доказательств», в смыкании «посылок» и «выводов». И наряду с изысканным ажурным словом — верное чутье народных форм родного языка.

(Анна Ахматова. Pro et contra. Антология. Том 1. СПб. 2001. Стр. 730)

Ту, кого пятнадцать лет назад он назвал «женщиной, опоздавшей родиться или не сумевшей вовремя умереть», теперь он опасается назвать даже просто женщиной, — почтительно именует ее Мастером, из-за чего ему приходится, говоря о ней, употреблять глаголы мужского рода:

Мастер не устал, не состарился, не растерял и себя, несмотря на столько лет уединенной жизни. И, напротив, кое в чем утвердился на позициях своей молодости и стал писать лучше…

Если после новых стихов Ахматовой восстановить в памяти весь ее прежний творческий путь по сборнику «Из шести книг» и опять вернуться к новым стихам, то можно заметить в них и одну новую особенность. Нельзя еще считать поворотом к большой эпической форме такие новые произведения, как «Клевета» и «Лотова жена». Но, во всяком случае, в них чувствуется стремление выйти из круга субъективных переживаний к объективной теме… Ахматова умеет изображать в своих новых «повествовательных» стихах большие душевные движения, безоглядную трагическую страсть.

(Там же. Стр. 730—731)

Но как все-таки быть со старыми ее стихами, — теми, которыми могли упиваться только «социальные кастраты»? О них ведь тоже теперь надо сказать что-то одобрительное, коли уж там, наверху, разрешили и их включить в эту ее новую книгу.

Задача непростая.

Но опытный автор легко справляется и с нею:

Особую славу, как известно, стяжали себе стихи Ахматовой о любви. Постоянная тема Ахматовой — странная, трагическая любовь, любовь — кара и мука, на которую женщина — героиня ее поэзии — сама обрекает себя…

Ахматова создала в своей поэзии образ женщины, пожертвовавшей собой для любви. Этот образ возник в поэзии Ахматовой на фоне разнузданной, упадочной литературы, которая пользовалась особенным успехом у революционного обывателя в годы литературного дебюта «Четок» и «Белой стаи».

Перечитывая сейчас стихи Ахматовой 1911—1912 годов, понимаешь ее поэтическую заслугу, которая выражается в том, что в самом близком соседстве с модной темой и на том же материале Ахматова сумела в этих давних стихах силой личного своеобразия, искусства и вкуса создать женский образ, не лишенный обаяния и для нас.

(Там же. Стр. 731 — 732)

В более поздние времена о В. Перцове была сложена такая эпиграмма:

Виктор Осипыч Перцов

Не страдает верхоглядством.

Он грешит приспособлядством

Виктор Осипыч Перцов.

Как видите, эту свою репутацию В.О. Перцов заслужил уже давно. Но тут нельзя не сказать и о том, что в данном случае это его «приспособлядство» проявилось не только в том, что все былые свои, нацеленные в Ахматову инвективы он не без элегантности претворил в комплименты, но и в том, с какой аккуратностью, — можно даже сказать, осторожностью, — он это проделал.

На протяжении всей этой своей сравнительно короткой рецензии он словно балансирует, как канатоходец, идущий по проволоке, делая вид, что вот-вот свалится — либо в ту, либо в другую сторону. Но — не сваливается: техника его «приспособлядства» высока и в своем роде даже безупречна.

Вот он сказал, что Ахматова и в давних, ранних своих стихах, создававшихся «на фоне разнузданной, упадочной литературы», сумела создать «женский образ, не лишенный обаяния и для нас». Казалось бы, хорошо! Но он тут же спешит оговориться:

Вряд ли кто-нибудь станет упрекать Ахматову за то, что этот образ не созвучен с нашим идеалом женщины и далек от образов замечательных русских женщин, которых мы любим у Пушкина и Некрасова. Стихи Ахматовой написаны давно, в трудное время буржуазного распада семьи.

Очень неширок круг явлений жизни, освещенный в творчестве этого незаурядного мастера. Сквозь шесть ее книг идешь, как между стен ущелья. Отношения любящих людей Ахматова изображает всегда в одном и том же разрезе — любовного самораспятья женщины. Когда читаешь подряд много замечательных ахматовских стихов, не хватает воздуха.

А заключает он свой отзыв таким хитроумным пассажем:

На восприятии этих стихов как бы проверяется качество нашей новой жизненной установки, ее многоплановость и направленность к общему, а не к частному, к судьбам человечества. И качество любви нашей другое — она, как сказал Маяковский, «пограндиознее онегинской любви». Героиня Ахматовой и мы — люди слишком разные. Это и не может не сказаться, несмотря на былое и настоящее мастерство поэта.

(Там же. Стр. 732)

Вот этот тон, эта половинчатость, эти подмигивания и виляющие оговорки, надо полагать, и возмутили Пастернака. И не его одного. Ведь в это самое время Борис Леонидович Пастернак и Алексей Николаевич Толстой поспешили выдвинуть Ахматову на Сталинскую премию. Эйфория, спровоцированная сталинской репликой, была так велика, что в этом выдвижении Ахматовой на главную литературную премию страны приняли участие Шолохов и даже Фадеев.

Кто другой, а уж Фадеев-то был человек информированный. Он-то уж никак не мог ошибиться.

Но «Виктор Осипыч Перцов» оказался проницательнее даже и Фадеева, потому что руководствовался не информацией (информация ведь может оказаться и ложной), а — интуицией. Он, как видно, лучше, чем А.Н. Толстой, Шолохов и Фадеев (не говоря уже о «небожителе» Пастернаке), понимал, в каком царстве-государстве живет.

Как выразился один персонаж М.М. Зощенко: «Я уже семь лет присматриваюсь к этой стране и знаю, как и чего тут бывает». А Виктор Осипович к тому времени присматривался к этой удивительной стране уже не семь жалких лет, а без малого четверть века.

* * *

Пастернак свое письмо с выражением восторгов о только что вышедшей книге Ахматовой написал 28 июля. В начале этого письма он замечает, что давно уже собирался поздравить ее с выходом этой книги, о которой «говорят кругом вот уже второй месяц». Книга, стало быть, появилась в продаже в июне, самое раннее — в мае.

А три — максимум четыре — месяца спустя, 25 сентября, на стол будущего крупнейшего специалиста по творчеству А.А. Ахматовой — секретаря ЦК ВКП(б) А.А. Жданова — легла докладная записка управляющего делами ЦК ВКП(б) Д.В. Крупина «О сборнике стихов Анны Ахматовой». (В разделе «Документы», открывающем эту главу, она воспроизведена полностью.)

Процитировав около полусотни ахматовских строк, каждая из которых, по его мнению, прямо-таки вопиет о своей чуждости светлому и радостному мироощущению советского человека, автор этой «Докладной» заключает ее предложением вредную книгу Ахматовой из распространения немедленно изъять и даже замечает, что сделать это необходимо.

Резолюция Жданова на этом документе ту же мысль выразила еще более решительно и эмоционально:

Просто позор, когда появляются в свет, с позволения сказать, сборники. Как этот Ахматовский «блуд с молитвой во славу божию» мог появиться в свет? Кто его продвинул? Какова также позиция Главлита? Выясните и внесите предложения.

Жданов.

А месяц спустя — 29 октября 1940 года — было принято

ПОСТАНОВЛЕНИЕ СЕКРЕТАРИАТА ЦК ВКП(б) О СБОРНИКЕ СТИХОВ А.А. АХМАТОВОЙ «ИЗ ШЕСТИ КНИГ»

1. Отметить, что работники издательства «Советский писатель» тт. Ярцев и Брыкин, политредактор Главлита т. Бойченко допустили грубую ошибку, издав сборник идеологически вредных, религиозно-мистических стихов Ахматовой.

2. За беспечность и легкомысленное отношение к своим обязанностям, проявленные при издании сборника стихов Ахматовой, объявить выговор директору Ленинградского отделения издательства «Советский писатель» Брыкину Н.А., директору издательства «Советский писатель» Ярцеву Г.А. и политредактору Главлита Бойченко Ф.С.

3. Предложить Управлению пропаганды и агитации проверить работу Главлита и внести в ЦК ВКП(б) предложения об усилении политического контроля за выпускаемой в стране литературой.

4. Книгу стихов Ахматовой изъять.

(«Власть и художественная интеллигенция». Стр. 462)

Изъять книгу Ахматовой было уже невозможно: весь тираж ее был распродан за несколько дней. Но постановление это означало, что поток благодеяний, вдруг излившихся на Ахматову после знаменитой реплики вождя, был ошибкой. Неожиданно обласканная и осыпанная милостями, Ахматова возвращалась в привычную тьму своего беспросветного существования, где ей была уготована ее прежняя роль «женщины, опоздавшей родиться или не сумевшей вовремя умереть».

Могло ли такое постановление быть принято без согласия и даже прямого указания Сталина?

Смешно даже задаваться таким вопросом.

Этого не могло бы быть даже и в том случае, если бы Ахматова в то время еще не стала объектом его личного внимания и интереса. Тем более ничего подобного не могло случиться после того, как ему уже пришлось однажды принять личное участие в ее судьбе.

Я имею в виду не вопрос, заданный им на встрече с писателями («Почему не печатают Ахматову?»), а его реакцию на ее мольбу освободить арестованных мужа и сына.

Тогдашняя его резолюция на ее письме («Т. Ягода. Освободить из-под ареста и Пунина, и Гумилева и сообщить об исполнении») была истинным чудом. На такую мгновенную и категоричную реакцию ни она, ни присоединившийся к ее мольбе Пастернак даже не рассчитывали.

Я не заметила, сколько времени прошло — два дня? Четыре? Наконец телефон, и снова одна только фраза: «Эмма, он дома!» Я с ужасом: «Кто он?» — «Николаша, конечно». Я робко: «А Лёва?» — «Лёва тоже».

Она звонила из квартиры Пильняка. Я поехала туда, на улицу Правды. Там ликованье. Мы с ней сидели в спальне. Из соседней комнаты доносилась музыка. Приехали гости. Какой-то важный обкомовец и еще кто-то. «С тремя ромбами», — шепчет мне Анна Андреевна. Все хотят видеть Ахматову — поздравлять… «с царской милостью»…

Что же мне рассказала Анна Андреевна?

Все было сделано очень быстро. Л.Н. Сейфуллина, очевидно, была связана как-то с ЦК партии. Анна Андреевна написала письмо Сталину. Очень короткое. Она ручалась, что ее муж и сын не заговорщики и не государственные преступники.

Письмо заканчивалось фразой: «Помогите, Иосиф Виссарионович!» В свою очередь Сталину написал Пастернак. Он писал, что знает Ахматову давно и наблюдает ее жизнь, полную достоинства. Она живет скромно, никогда не жалуется, ничего никогда для себя не просит. «Ее состояние ужасно», — заканчивалось это письмо.

Пильняк повез Анну Андреевну на своей машине к комендатуре Кремля, там уже было договорено, кем письмо будет принято и передано в руки Сталину.

(Эмма Герштейн. Мемуары. СПб. 1998. Стр. 219)

Чем объяснить эту внезапную сталинскую милость?

Чем угодно, только не простым человеческим сочувствием. Все человеческое, как мы знаем, было ему чуждо.

Может быть, на него произвел впечатление сдержанный тон ее письма. Никаких воплей вроде того, о котором вспоминает в своих мемуарах Э.Г. Герштейн («Помогите, Иосиф Виссарионович!»), там не было. Было совсем другое:

Иосиф Виссарионович, я не знаю, в чем их обвиняют, но даю Вам честное слово, что они ни фашисты, ни шпионы, ни участники контрреволюционных обществ.

Я живу в ССР с начала Революции, я никогда не хотела покинуть страну, с которой связана разумом и сердцем. Несмотря на то, что стихи мои не печатаются и отзывы критики доставляют мне много горьких минут, я не падала духом; в очень тяжелых моральных и материальных условиях я продолжала работать…

В Ленинграде я живу очень уединенно и часто подолгу болею. Арест двух единственно близких мне людей наносит мне такой удар, который я уже не могу перенести.

Я прошу Вас, Иосиф Виссарионович, вернуть мне мужа и сына, уверенная, что об этом никогда никто не пожалеет.

Это было так непохоже на ставшие для него уже привычными фальшивые изъявления любви и преданности! Сталину могло прийтись по душе, что эта гордая, независимая женщина наклонила голову и обратилась к нему с этим искренним, по-человечески простым письмом.

Могло тут сыграть роль и посланное одновременно с этим письмом Анны Андреевны письмо Пастернака:

Дорогой Иосиф Виссарионович,

23-го октября в Ленинграде задержали мужа Анны Андреевны, Николая Николаевича Пунина, и ее сына, Льва Николаевича Гумилева. Однажды Вы упрекнули меня в безразличии к судьбе товарища.

Помимо той ценности, которую имеет жизнь Ахматовой для нас всех и нашей культуры, она мне дорога и как моя собственная, по всему тому, что я о ней знаю. С начала моей литературной судьбы я свидетель ее честного, трудного и безропотного существования. Я прошу Вас, Иосиф Виссарионович, помочь Ахматовой и освободить ее мужа и сына, отношение к которым Ахматовой является для меня категорическим залогом их честности.

Преданный Вам Пастернак.

Незадолго до этой своей «царской милости» Сталин уже позволил себе проявить великодушие, смягчив и без того уже достаточно мягкий приговор смертельно оскорбившему его Мандельштаму. Это тоже было воспринято, как чудо. И отчасти для того, чтобы как можно больше было разговоров об этом чуде, Сталин и звонил Пастернаку. (Это был тот самый телефонный разговор, в котором он упрекнул «небожителя» в «безразличии к судьбе товарища».) Не исключено, что и сейчас тоже он был бы не прочь, чтобы в писательских кругах вновь пошли разговоры о еще одном сотворенном им чуде.

Все это могло быть. Но главным тут было не это.

На предположение (в сущности, это даже не предположение, а уверенность) о том, что явилось главным стимулом, побудившим Сталина распорядиться о немедленном освобождении мужа и сына Ахматовой, меня натолкнуло сообщение бывшего генерала КГБ Олега Калугина:

Как бывшая жена расстрелянного «контрреволюционера» она попала в поле зрения чекистов еще в 20-х годах. Эпизодические сообщения агентуры ОГПУ — НКВД не давали повода для беспокойства. Ахматова замкнулась в себе, почти ничего не писала, но под пристальным наблюдением находились ее близкие — муж, Николай Пунин, и сын, Лев Гумилев. В октябре 1935 года по инициативе Ленинградского обкома НКВД оба были арестованы. Санкции на арест Ахматовой не дал тогдашний глава НКВД Ягода. Он отказал ленинградским чекистам. После эмоционального обращения Ахматовой к Сталину Ягода, в соответствии с указанием вождя, приказал освободить арестованных и прекратить дело.

(Олег Калугин. Дело КГБ на Анну Ахматову. В кн.: Госбезопасность и литература. На опыте России и Германии. (СССР и ГДР). М. 1994. Стр. 74—75)

В 80-е годы — с 1980 по 1987 г. — Калугин был первым заместителем начальника Управления КГБ по Ленинградской области. В архивах этого Управления он и обнаружил «Дело» Ахматовой, которое, как он говорит, «содержало немногим меньше 900 страниц и составляло 3 тома». Процитированное выше сообщение — выписка из этого «Дела».

Не может быть сомнений, что резолюция Сталина на письме Ахматовой, помимо всех прочих соображений, которые по этому поводу могли у него возникнуть, была спровоцирована этим самоуправством ленинградских чекистов.

Так же, кстати, как уже знакомая нам его резолюция на записке Бухарина: «Кто дал им право арестовать Мандельштама? Безобразие».

В главе «Сталин и Мандельштам» я приводил комментарий разыскавшего и опубликовавшего эту резолюцию Сталина историка Л. Максименкова:

…Мандельштам был номенклатурным поэтом. Его имя было включено в список-реестр, который был подан Сталину в момент создания оргкомитета ССП в апреле 1932 года и который вождь со вкусом главного кадровика огромной страны исчеркал характерными цифрами, стрелками и фамилиями кандидатов.

В части списка, заключительной по месту, но не по политическому значению, состоявшей из 58 «беспартийных писателей», были имена Пастернака, Бабеля, Платонова, Эрдмана, Клюева и Мандельштама… Фамилий Михаила Булгакова, Анны Ахматовой и Михаила Кузмина в этом списке не было. Список был охранной грамотой. В условиях византийского значения списков для России Осипа Эмильевича можно было считать реальным членом номенклатуры ССП образца 1932 года. Отныне нельзя было просто так арестовывать упомянутых в списке поэтов и писателей.

(Вопросы литературы. 2003, № 4. Стр. 245.)

Я спорил тогда с этим выводом историка, утверждая, что резолюция Сталина была чистейшей воды лицемерием. У меня не было сомнений, что и до записки Бухарина Сталин знал, что Мандельштам арестован. Сам же и дал команду: «Изолировать и сохранить». Не сомневаюсь я в этом и сегодня. Но сейчас я хочу обратить внимание на другой — главный — смысл этой его резолюции.

Ведомство, располагавшееся на Лубянке и по имени этой московской улицы получившее свою кличку в народе, в разные времена именовалось по-разному: «ОГПУ», «НКВД», «МГБ». Менялись и его шефы: Менжинский, Ягода, Ежов, Берия, Абакумов. Но как бы ни называлось это страшное ведомство и кто бы ни числился его главой, верховным его шефом, главным его хозяином неизменно оставался Сталин.

Вот об этом и напоминала его резолюция на письме Ахматовой об аресте ее мужа и сына. И его резолюция на записке Бухарина об аресте Мандельштама.

Не так уж даже и важно, искренним или напускным, лицемерным было его раздражение, выразившееся в той его резолюции: «Кто дал им право?.. Безобразие!» Ему важно было показать, что эти вопросы решает он. Только он. И никому, кроме него, никогда не будет позволено их решать.

Но при чем тут сейчас все это?

Ведь сейчас «эти вопросы» вроде даже и не обсуждаются. Сейчас мы пытаемся понять, почему вдруг так резко поменялось отношение к литературной репутации Ахматовой и к судьбе ее книги. При чем же тут Лубянка?

А при том, что, как в Римской империи все дороги вели в Рим, так в сталинской «Империи Зла» не было не то что дороги, но даже самой маленькой тропиночки, которая бы не вела на Лубянку.

* * *

В КГБ существует на человека «Дело оперативной разработки» — «ДОР». Это высшая категория дела. За ней следует санкция прокурора на реализацию: арест или официальное предупреждение… Именно такое «Дело» было заведено на Анну Ахматову в 1939 году с окраской: «Скрытый троцкизм и враждебные антисоветские настроения».

(Олег Калугин. Дело КГБ на Анну Ахматову. В кн.: Госбезопасность и литература. На опыте России и Германии. (СССР и ГДР). М. 1994. Стр. 74—75)

Те, кто завел это дело, наверно, и сами понимали, как бесконечно далека Ахматова от троцкизма, — хотя бы даже и скрытого. Это просто была тогда такая терминология. Самыми распространенными были две обвинительные аббревиатуры: «КРД» и «КРТД». КРД — это контрреволюционная деятельность, а КРТД — контрреволюционная троцкистская деятельность. Второе обвинение было не в пример страшнее первого, потому что не было тогда в стране более страшного слова, чем «троцкист».

«Дело оперативной разработки», о котором сообщил Калугин, было заведено на Ахматову после того, как был вторично арестован ее сын Лев. Арестовали его в 1938-м, и вот уже год как чекисты выколачивали из него компромат на мать. Выколачивали не как-нибудь там метафорически, а — буквально. Самым натуральным образом.

Учитывая прецедент первого его ареста, когда Сталин своей резолюцией указал ленинградским чекистам, где кончаются их права, второй раз, надо полагать, они не осмелились бы арестовать Льва Николаевича без санкции с самого верха. Хотя — ситуация в стране теперь была не та, что в 35-м. Государственный террор принял такой массовый характер, счет попадавших под расстрельную пулю или превращавшихся в лагерную пыль шел теперь уже не на тысячи, а на миллионы. Так что могло случиться всякое. Но Анна Андреевна и на этот раз решилась обратиться к вождю, который однажды уже откликнулся на ее просьбу.

Это — второе — ее письмо к Сталину до нас не дошло. (Неизвестно, кстати, дошло ли оно до Сталина.) Из него уцелела только одна фраза.

Уцелела она в памяти Лидии Корнеевны Чуковской, которая, когда докатился до нее слух, что Анна Андреевна опять обратилась к Сталину, кинулась к ней, чтобы узнать, что она ему написала:

Я поднялась по черной, трудной, не нашего века лестнице, где каждая ступень — за три. Лестница еще имела некоторое касательство к ней, но дальше! На звонок мне открыла женщина, отирая пену с рук. Этой пены и ободранности передней, где обои висели клочьями, я как-то совсем не ждала. Женщина шла впереди. Кухня; на веревках белье, шлепающее мокрым по лицу. Мокрое белье словно завершение какой-то скверной истории — из Достоевского, может быть. Коридорчик после кухни и дверь налево — к ней.

Она в черном шелковом халате с серебряным драконом на спине.

Я спросила. Я думала, она будет искать черновик или копию. Нет. Ровным голосом, глядя на меня светло и прямо, она прочла мне все наизусть целиком.

Я запомнила одну фразу:

«Все мы живем для будущего, и я не хочу, чтобы на мне осталось такое грязное пятно».

Общий вид комнаты — запустение, развал. У печки кресло без ноги, ободранное, с торчащими пружинами. Пол не метен. Красивые вещи — резной стул, зеркало в гладкой бронзовой раме, лубки на стенах — не красят, наоборот, еще более подчеркивают убожество. Единственное, что в самом деле красиво, — это окно в сад и дерево, глядящее прямо в окно. Черные ветви. И она сама, конечно.

(Лидия Чуковская. Записки об Анне Ахматовой. Том первый. 1938—1941. Стр. 16—17)

Смысл этой единственной запомнившейся ей фразы Лидия Корнеевна объяснила так:

Среди обвинений, предъявленных Лёве, было и такое: мать будто бы подговаривала его убить Жданова — мстить за расстрелянного отца.

(Там же)

Почему за расстрелянного отца надо было мстить именно Жданову, который в 1921 году даже не был председателем Тверского губисполкома (он стал им спустя год), понять еще труднее, чем смысл обвинения А.А. в «скрытом троцкизме». Ход мысли чекистов, выдвинувших это идиотское обвинение, совершенно шизофренический. Но для нас тут интересно другое.

Как это шизофреническое обвинение дошло до Анны Андреевны?

Неужели могло быть так, что на бесконечные вопросы, в чем обвиняют ее сына, она могла получить такой официальный ответ?

Нет, конечно.

Скорее всего, ей сообщил об этом подельник Льва — «Коля» (Николай Сергеевич) Давиденков. Он был арестован вместе с Львом Николаевичем, но в 1939-м, прихотливом, как говорила Лидия Корнеевна, году

…в отличие от Лёвы, вместе с целой группой студентов, был отдан под обыкновенный суд, оправдан и выпущен.

Как мне говорила А.А., Коля и до ареста и после освобождения часто бывал у нее, читал ей свои стихи и знал наизусть «Реквием».

(Там же. Стр. 303)

Может быть, тем же путем дошли до Анны Андреевны какие-то отголоски и других показаний, выбитых из Льва Николаевича на многомесячных ночных допросах.

Например, вот этих:

Признаю, что я, Гумилев, по день моего ареста являлся активным участником антисоветской молодежной организации в Ленинграде, которая была создана по моей инициативе и проводила свою деятельность под моим руководством.

На этот путь я встал не случайно. История моей сознательной политической жизни ничего общего не имеет с интересами рабочего класса. Я всегда воспитывался в духе ненависти к ВКП(б) и Советскому правительству. От моей матери Ахматовой Анны Андреевны я узнал о факте расстрела Советской властью за антисоветскую работу моего отца — буржуазного поэта Гумилева. Это еще больше обострило мою ненависть к Советской власти и я решил при первой возможности отомстить за моего отца. Этот озлобленный контрреволюционный дух всегда поддерживала моя мать — Ахматова Анна Андреевна, которая своим антисоветским поведением еще больше воспитывала и направляла меня на путь контрреволюции. От моей матери я никогда не слышал ни одного слова, одобряющего политику ВКП(б) и Советского правительства.

Ахматова неоднократно заявляла, что она всегда видит перед собой мертвое тело своего мужа — моего отца Гумилева Николая, павшего от пули советских палачей. Поэтому она ненавидит советскую действительность и Советскую власть в целом. В знак открытого протеста против ВКП(б) и Советского правительства Ахматова отказалась вступить в члены Союза Советских Писателей. По этому вопросу Ахматова Анна Андреевна резко высказывалась против политики ВКП(б) и Советского правительства, заявляя, что в СССР отсутствует демократия, свобода личности и свобода слова. От Ахматовой часто можно было услышать следующие слова: «Если бы была подлинная свобода, я прежде всего крикнула бы «долой Советскую власть, да здравствует свобода слова, личности и демократии для всех!» В беседе со мной моя мать Ахматова неоднократно мне говорила, что, если я хочу быть до конца ее сыном, то прежде всего я должен быть сыном моего отца Гумилева Николая, расстрелянного Советской властью. Этим она хотела сказать, чтобы я все свои действия направлял на борьбу против ВКП(б) и Советского правительства. После убийства Кирова в беседе со мной она заявила, что его убийцы являются героями и вместе с тем учителями для идущего против Советской власти молодого поколения.

(Виталий Шенталинский. Преступление без наказания. М. 2007. Стр. 333— 335)

Было в этом протоколе допроса Л.Н. Гумилева и уже известное нам обвинение его в том, что он будто бы