3. Кризис имперских символов в иконографии Москвы
3. Кризис имперских символов в иконографии Москвы
Москва во многом и сегодня остается образом коммунистической утопии, – идея которой была заложена в сталинском Генеральном плане 1935 года. Хотя этот план из-за начавшейся войны не был полностью реализован, символизм и устремленный в будущее архитектурный язык города во многом до сих пор остаются советскими и идеократическими. Этот идеологический символизм никак не соответствует и не перекликается с сегодняшними задачами и программой развития страны. Смысл, цель и истина нового сообщества, рождение которого ожидалось в результате реформ и крушения СССР, погребшего под собой ложную правду старых смыслов, никак не воплощены в архитектуре Москвы.
Эпические коммунистические образы запечатлены не только в явных символах советской монументальной пропаганды, которые вросли в тело города, но и в структуре ее улиц и самой организации жизни. Подобно тому как философия картезианства запечатлелась в устройстве западноевропейских архитектурных сооружений, дворцовых ансамблей и парков, сталинизм въелся в тело Москвы как особая форма мышления и политической организации пространства. Несмотря на череду переименований и перелицовок, сам визуальный облик города остается в значительной степени коммунистическим.
В отличие от Берлина, где большая часть монументальной нацистской пропаганды была уничтожена в ходе бомбежек Второй мировой войны, Москва сохранила почти в полном обьеме монументальный становой хребет коммунистической утопии и сталинского большого архитектурного стиля, который до сегодняшнего дня определяет облик города [Wusten, 2001: 339–341].
Голландский исследователь Герман ван ден Вустен в своем сравнительном анализе нацистского Берлина и сталинской Москвы указывает на важные отличия в идеологическом оформлении двух городов. По сравнению с гитлеровскими, сталинские планы преобразования Москвы были гораздо более широкими и всеобьемлющими. В противоположность Берлину, который к началу шпееровского плана уже был крупным индустриальным центром, Москва до появления Генплана 1935 года была практически доиндустриальным городом, давно покинутым в качестве центра политической власти [Ibid.: 342]. В то время как Гитлер оставил для утопии и идеологии несколько важных символических центров (Мюнхен, Линц, Гамбург), архитектурно-утопическая активность Сталина была сосредоточена почти исключительно на Москве [Ibid.: 343]. Сталин полностью перестроил Москву по лекалам коммунистической утопии.
В результате в морфологии российской столицы сохранилась не только сталинская ампирная эстетика, но и – что наиболее важно – особая нормативная программа, которая впечаталась в саму физиологию города. Идеологический план красной столицы включал в себя фундаментальную перформативную составляющую, состоявшую в «социалистической трансформации образа жизни» и «превращении Москвы в гигантскую сцену-декорацию для массового пролетарского театра – будущего Театра Революции» [Лебедева, 2005]. В задачи Сталина входила деконструкция символов христианства и православия и замена их образами коммунистической утопии, к чему Москва отчасти уже была подготовлена как старая религиозная столица. В отличие от других европейских столиц, здесь было меньше элементов органического постепенного эволюционного развития и больше тотализирующих элементов политической реконструкции. Исторические слои Москвы оказались включенными в идеологизированный урбанистический план.
Постсоветская Москва развивалась в основном в экономическом ключе, коммерциализируя старые советские здания и собственность и обрастая торговыми зонами и унифицированными символами глобализма. Тем не менее ей пока не удалось реконструировать свою политическую иконографию и создать пространственные и архитектурные формы и символы, адекватные новой ситуации постсоветского национального строительства. Коммерческие заплатки, эклектическая перелицовка и «церетелизация» Москвы, опрокинувшая ее обратно в восточно-имперский стиль, не смогли скрыть ее изначального идеологического сценария. Большой стиль Церетели закрепил и умножил именно имперскую составляющую московского архитектурного почерка. Переименования и перелицовки, а также паразитирование на советских формах, во многом скрывают именно отсутствие новых сущностей.
Кроме того, Москва по инерции воплощает империю в старых обьемах и масштабах. Имперские символы, отраженные в опорных точках московского архитектурного плана, – павильонах ВДНХ, площадях, памятниках и высотках – часто уже утратили свои значения. В образности и топонимике Москвы зафиксировались те сегменты имперского пространства, которые логикой истории уже выпали из ее состава, бывшие союзные республики. В то же время они не успели вобрать в себя участников бывших автономий и областей в рамках сокращенного, но все еще во многом сохраняющего имперский размах и черты отредактированного федералистского проекта.
Советская Россия адаптировала старую архитектуру, сохранив преемственность с пространственными формами русского самодержавия, за которыми тянется шлейф не всегда уместных и адекватных политических коннотаций. Одним из таких символов является замкнутое пространство Кремля в качестве резиденции президента страны. Псевдоморфоза советских и постсоветских политических форм в царские и советские структуры давно обращала на себя внимание историков. Так Бенедикт Андерсон с удивлением обращал внимание в своей известной книге на легкость утилизации символов царской власти в советской России, упоминая Кремль как резиденцию новых советских вождей [Anderson, 1991: 133]. Трудно представить себе, чтобы Версаль, Эскориал или султанский дворец использовались в качестве президентской резиденции в современных Франции, Испании или Турции[41]. В последние годы в России высказывались вполне здравые предложения о превращении Кремля в полноценный историко-культурный музей. Такие идеи высказывались Маратом Гельманом и бывшим министром культуры Авдеевым. Сегодня граждане России имеют доступ только к небольшой части Кремля.
В разговорах о новой столице зашифрована неотрефлексированная тоска по новым смыслам и символам. Эти смыслы, а также истину нового сообщества, действительно нелегко отыскать среди сталинского ампира, мумифицированного задора первых пятилеток, застывшего в московской архитектуре, среди бывших советских чиновников, перерядившихся в пионеров капиталистического строительства и в богомольных прихожанах церквей и среди прочих ветшающих символов советской государственности.
Описанная ситуация заставляет задуматься о кризисе старых символов и необходимости нового кода и архитектурного языка новой нации, рождение которой ожидалось после падения СССР. Коммунистический символизм и иконография Москвы не очень совместимы ни с реальными, ни с официально провозглашаемыми ценностями современной России. Являясь молчаливым свидетельством и напоминанием о фиаско старой политической утопии, они зовут в мест о, которого больше нет, не только на физической, но и на идеологической карте. Комиссия Национальной Столицы в Оттаве сформулировала в свое время задачу построения новой столицы Канады как места, где «подчеркивается прошлое, представляется настоящее и воображается будущее» [NCC, 2000b]. Если экстра полировать эту формулу на современную Москву, то можно сказать, что в ее визуальном облике представляется прошлое, воображается настоящее, а будущее остается невидимым и непредставимым.
Формирование политической идентичности в новой России требует нового символизма, который бы воплотил новые устремления нации. Поворот, сопряженный со сменой столицы и ее новым символизмом, мог бы оживить российскую политическую культуру и идеологию.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.