Сила большевиков в сословном праве народа

Сила большевиков в сословном праве народа

Чтобы понять сословный характер «Декларации», придется допустить невозможное – пролетарии и крестьяне не были разными классами в марксистском понимании слова. Юридически они принадлежали сословию сельских и городских обывателей («Свод законов о состояниях», ст. 2, п. 3, 4.). И не только юридически, а фактически, социально, материально, культурно – как угодно.

В 1906 году видный социалист и будущий министр продовольствия Временного правительства А. В. Пешехонов отмечал: «русский рабочий и русский крестьянин, объединены крепкой экономической связью; во многом их интересы не только не противоречат друг другу, но и сливаются, и именно потому, что русский рабочий в массе своей есть вместе с тем и русский крестьянин, а русский крестьянин часто вместе с тем и русский рабочий. Наш рабочий, поскольку он является отхожим промышленником и поскольку он входит в состав крестьянской семьи, продолжающей вести хозяйство за свой счет, не пролетарий. Для него не безразличны интересы «буржуа»-крестьянина потому, что он сам вчера был и, может быть, завтра будет им, потому что его отец, жена, дети, братья живут этими интересами, потому что его заработок – лишь часть в общем бюджете семьи, и полнота удовлетворения его потребностей определяется не только тем, сколько он сам заработает, но и тем, сколько станут получать его семейные от своего хозяйства; с другой стороны, крестьянство, поскольку бюджет его опирается на промысловые заработки, заинтересовано в городских отношениях и в уровне заработной платы на промысловом рынке. Ему не чужды интересы рабочего пролетария, не чужды и те идеалы, которые должны быть одни у рабочих людей, где бы они ни жили, где бы они ни работали – в городе или в деревне. Обособление рабочего от крестьянина, противоположение одной группы другой, возможно только в теории и не имеете места на практике».[574]

Здравый смысл нам все-таки подсказывает, что они, скорее всего, отличались друг от друга, например, по образу жизни и характеру занятий. Но их неразрывная связь никак не страдала от этого различия, потому что она определялась единым правовым полем, в котором они жили, и которое в просторечии называлось низшим сословием.

В начале ХХ века это понятие было во многом размыто, и потому осталось незамеченным «образованным обществом». А размытость сословности вызывалась неопределенностью, запутанностью, противоречивостью и вековыми наслоениями норм права, входивших в «Свод законов». Как отмечал в свое время «Энциклопедический словарь» Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона, «понятие сословия по терминологии действующего законодательства весьма неопределенно».[575] Тут невольно вспомнишь и Н. М. Коркунова, который говорил, что «у нас не редкость встретить человека, который и сам не знает, к какому сословию он принадлежит».

Несмотря на это, отчетливые и однозначные признаки сословности можно увидеть, в частности, в единой системе приписки и паспортного контроля для крестьян, рабочих и ремесленников, а значит, в их обязанности нести главное налоговое бремя, поскольку ограничение в передвижении низшего сословия имело целью гарантировать максимальный сбор «оклада». В 1895 году, например, его размер составил почти 123 млн рублей или в 13 раз больше, чем окладные сборы с «частных землевладельцев» (9,7 млн), в 12 раз больше, чем «налог с городских недвижимых имуществ» (10,5 млн) и в 61 раз больше, чем «государственный квартирный налог» (2,8 млн).[576] Из этого вытекает, что поражение в правах низшего сословия, его бесправие приносило государству наибольшие дивиденды.

Разве можно в здравом уме и твердой памяти представить себе, чтобы оно отказалось от главной статьи своих доходов просто ради того, чтобы приобщиться к достижениям западной демократии и наделить всех равными правами? Наоборот, оно всеми силами старалось сохранить то положение, в котором бесправие производило все новую и новую стоимость. А как называлось это положение?

Сословный строй, конечно.

Это и был тот самый насос, почти идеальный социальный механизм по перекачке средств от основного рабочего тела в «камеру сгорания» главным образом высшего сословия, государству доставалось немного. «Самым слабым плательщиком, по своей необеспеченности, состоит у казны крестьянин, между тем этот плательщик по сумме уплачиваемых им налогов как прямых, так и тем более косвенных, представляет в то же время и самого крупного плательщика», – сообщает нам «его благородие» П. Г. Гаврик, начальник Окладного отдела киевской Казенной палаты из далекого 1912 года.

В своем руководстве для податных инспекторов он подчеркивал, что им нужно уделять особое внимание побочным заработкам крестьян. А «серьезную помощь Податному Инспектору в данном деле могут оказать культурные силы «деревни» – помещики, священники, народные учителя. Конечно, все сообщения названных лиц надлежит подвергнуть собственному самому строгому контролю и проверке на месте»,[577] – заключал Петр Гаврилович.

С помещиками и священниками все ясно, они чуть ли не тысячу лет были опорой государства в деревне. Но сельские учителя… Мы еще со школы усвоили, что это были настоящие подвижники, без страха и упрека, как народники, они шли в народ, наивные идеалисты, бессеребренники-разночинцы. Собственности или каких-то особых доходов у них обычно не было, нищенскую зарплату в 250–300 рублей в год им платило земство. Но вместе с врачами, фельдшерами, статистиками, агрономами и ветеринарами они составляли значительную социальную силу – сельскую интеллигенцию, социальным потенциалом примерно в 150 тысяч человек.

Правда, у них было то, что ставило их в сословно-правовом смысле на один уровень с помещиками – это культура. Но мы же с вами понимаем, что имелось в виду – конечно, образование. Не обязательно высшее, образованных людей все равно не хватало, достаточно было пяти-восьми классов городского училища. Даже оно давало право на получение более высокого социального статуса, и только оно давало право надзора за низшим сословием, если следовать свидетельству П. Г. Гаврика.

Полицейское по своей сути, это право превращало сельскую интеллигенцию, так же как и офицеров в арендаторов права высшего сословия, в своеобразных «мещан во дворянстве». Она стала новой шестеренкой, повысившей мощность социального насоса, поскольку речь шла уже не об основном, а о побочном заработке крестьян. Не случайно, например, крестьяне Воронежской губернии, как отмечалось в сообщениях с мест руководству МВД, «взяли на подозрение учителей, врачей, агрономов; не доверяют их объяснениям, но охотно слушают большевистских агитаторов и солдат».[578]

Даже после свержения царя, которого в представлении простых людей нужно было «сменить или убить», справедливость все никак не шла в руки крестьян. Все упиралось в сословность частной собственности, и не только помещичьей. Надельная крестьянская земля повисла гирей на шее своих хозяев, они не могли с нее не только кормиться, но и платить все возраставший оклад – тут как раз и нужен был глаз да глаз. Землю или продавали за бесценок, или бросали и уходили в город (или сами уходили, а семью оставляли), сохраняя при этом за собой звание «сельского обывателя», записанное в срочном паспорте, и обязанности по уплате сословных повинностей. И тогда русский крестьянин, по словам А. В. Пешехонова, превращался в русского рабочего (хотя Указом от 5 окт. 1906 г. приписка для «сельских обывателей» была отменена), а его нищенская зарплата на фабрике становилась побочным заработком сельского обывателя, который он обязан был предъявлять податному инспектору.

При таких условиях, как утверждал Н. А. Рубакин, «мечта об обобществлении орудий производства отнюдь не исчезает, ни среди пролетариата по отношению к фабрикам и заводам с их машинами, ни у земледельческого трудового крестьянства по отношению к «матери-кормилице» – земле, которую Бог создал для всех, как и свет, и воздух, и тепло».[579] Это он сказал тоже в 1912 году, то есть за два года до начала мировой войны и за пять лет до большевистского переворота.

Нам кажется, было бы естественно предположить, что мечтам об обобществлении собственности (от мирской земли до «мирской» фабрики) особенно мешала привилегированная частная собственность, через нее никак нельзя было переступить, потому что не разрешало Временное правительство; оно же все откладывало и откладывало Учредительное собрание. А между тем, правом на сословную собственность как бы на условиях «аренды» после 1906 г. пользовались и купцы, и мещане, и кулаки, и вообще люди «без сословия». Однако их численности все равно не хватало, чтобы сдвинуть экономику с мертвой точки и сделать всех зажиточными.

Полагаем, что на практике национализация (или конфискация, или социализация) частной собственности у незначительного числа хозяев давала низшему сословию не столько собственность (ее все равно не хватало на всех), сколько социальную справедливость, утерянную в 1861 году, поскольку она устраняла проблему грабительской аренды земли и ограничивала деспотизм и алчность хозяев.

Она же устраняла посредников в лице помещика и фабриканта в отношениях между государством и низшим сословием, повышая тем самым и эффективность «насоса», потому что «камерой сгорания» теперь могло стать само государство. В этом случае теория К. Маркса пришлась и рабочим, и крестьянам очень кстати, поскольку позволила осознать цели. Вопрос «куда идти» перед фабзавкомами уже больше не стоял, потому что подмена большевиками понятий в идеологии позволила окрасить стихийную мобилизацию низшего сословия в цвет пролетарского интернационализма, приложить к ней вывеску политической программы – фабрики рабочим, земля крестьянам. Сравните ее со словами Н. А. Рубакина об обобществлении орудий производства, и сомнений не останется.

Тем не менее, создается такое ощущение, что для понимания подлинных причин тех событий все равно чего-то не хватает, какой-то небольшой, но важной детали. Должен быть какой-то секрет Полишинеля, о котором тогда знали все, но умалчивали, предпочитая проводить жизнь в пустых дебатах о демократии. Но мы-то с вами понимаем, что одними демократическими принципами сыт не будешь, надо еще чем-то жить, правда?

А чем жило высшее сословие, права которого с таким усердием защищали эсеры, прикрываясь не работающей в России теорией «научного социализма»?

Конечно, доходами от той самой аренды с земли, которая для крестьян была удавкой, а для «образованного общества» как манна небесная – ничего не делаешь, стрижешь себе купоны. И немалые – 525 млн рублей в год, почти в пять раз больше, чем оклад, который собирало государство с низшего сословия. Плюс еще закладные на землю, в том числе на сдаваемую в аренду.

Хотя в учебниках об этом ничего не пишут, но для специалистов не секрет, что к 1917 г. в 27 губерниях Европейской России большая часть частновладельческих земель (31,6 млн дес.) была заложена в банках, причем 81,8 % заложенной земли принадлежало потомственным дворянам. По данным нашего крупнейшего аграрника Т. В. Осиповой, под залог земли банки выдали колоссальные средства в размере более 32 млрд руб., почти столько же, «сколько на кредитование промышленности», или, добавим мы, вдвое больше, чем внешние долги России мирного и военного времени, или в три с лишним раза больше, чем 10 млрд, перешедших, по словам Н. А. Рубакина, «в руки первенствующего сословия после 1861 г.». И всего на 6 млрд меньше, чем расходы России на Первую мировую войну.

Однако, подчеркивала Т. В. Осипова, «эти колоссальные средства уходили прежде всего на личные нужды помещиков».[580] То есть не просто «колоссальные», а астрономически колоссальные средства… просто проедались!

Получается, что наши «буржуи» мало того, что не умели делать деньги без государственной поддержки, но еще активно и с аппетитом их проедали. Они любили жить красиво, на широкую ногу – не случайно «одной из главных статей импорта были предметы роскоши».[581]

Великолепные дворцы XVIII века и роскошные доходные дома второй половины XIX – начала ХХ века до сих пор поражают наше воображение в Петербурге, это по-настоящему город-музей. Но он не просто музей, а настоящий памятник нечеловеческому аппетиту высшего сословия, памятник того, как оно буквально сожрало Российскую империю, на протяжении веков обдирая до нитки крестьян, разворовывая казенные средства и «инвестируя» их в колоссальном количестве в непроизводительную сферу – в роскошь.

Это обстоятельство во многом объясняет отсутствие у нас среднего класса: все сливки достаются высшему сословию, остальное немногое распределяется среди низшего, что лишает внутренний рынок покупательной способности и, соответственно, стимула развития собственного производства. А некоторые академики все время нас спрашивают: «Почему Россия внезапно взяла и рассыпалась?». Хотя ответ на этот вопрос дал еще Александр I, который очень трогательно и как-то беспомощно, почти по-детски, в свое время жаловался, «все грабят, почти не встретишь честного человека; это ужасно».[582]

Какая преемственность времен! И нравов!

Справедливости ради надо все-таки сказать, что в начале ХХ века русское барство все-таки испытывало хоть какие-то угрызения совести, мучилось от собственной праздности (как в «Дяде Вани» у А. П. Чехова – надо дело делать!) и мечтало… об Учредительном собрании, о свободе и демократии. Долго мечтало, потому что у него и так были особые права, у него и так была свобода, а главное, у него была скатерть-самобранка в виде сословной собственности. Зачем торопиться-то?

А наши бесконечно доверчивые ученые вслед за русскими марксистами начала ХХ века утверждают что «по степени монополизации Россия не отставала от развитых стран Европы и США». Конечно, не отставала, цифры говорят сами за себя – 32 миллиарда, выданные под залог земли, вполне можно назвать монополизацией. Но только монополистический капитал Америки консолидировался на бурном росте промышленного производства, на слиянии промышленного и финансового капитала, а у нас – на ипотечных кредитах, на проедании национального богатства и на долгах. Не зря Н. Ф. Даниельсон с самого начала утверждал, что развитие нашего хозяйства «не было вызвано массовым ростом производства».

Огромная ипотечная задолженность, по словам Т. В. Осиповой, сближала интересы помещиков и буржуазии и делала невозможным решение аграрного вопроса в интересах основной массы крестьянства без радикальных перемен в стране.[583] То есть сформулируем это в виде, например, схемы движения к «социализму»: а) без безвозмездной национализации земли (а это значит – упразднение помещиков); б) без неизбежной в этом случае национализации банков, погрязших в безнадежных ипотечных долгах помещиков (значит, упразднение «буржуазии»); в) без неизбежного в этом же случае государственного регулирования всей экономики (а значит, без отмены частной собственности, т. е. без социализма).

Вот вам и секрет Полишинеля, о котором тогда знали все или почти все, но стеснялись говорить, прикрываясь пустыми разговорами о демократии и социализме. Чистейший воды цугцванг – такое положение в шахматах, как утверждает Википедия, при котором любой ход игрока ведет к ухудшению его позиции.

Спрашивается, причем здесь большевики, если, конечно, не считать их костью в горле наших либералов и каких-нибудь, извините, профурсеток от истории? Если бы большевиков не было, их надо было придумать (на Украине-2014 ничего лучше олигархов-бандитов придумать не смогли).

Уже в июне 1917 года крупный помещик и один из лидеров Прогрессивного блока С. И. Шидловский чистосердечно признал: «Крупное частновладельческое хозяйство дожило до последних дней, и больше оно существовать у нас не будет».[584] Член ЦК эсеров С. Л. Маслов также считал, что сохранить в неприкосновенности существовавшие земельные порядки до Учредительного собрания не удастся.[585]

Что уж говорить о В. И. Ленине – он тем более прекрасно видел всю неизбежность движения к «социализму» и, вполне соглашаясь и с тем, и с другим, писал: «Буржуазия превосходно понимает то, чего не понимают мелкобуржуазные болтуны из эсеров и «левых» меньшевиков, именно, что нельзя отменить частную собственность на землю в России, и притом без выкупа, без гигантской экономической революции, без взятия под общенародный контроль банков, без национализации синдикатов, без ряда самых беспощадных революционных мер против капитала».[586] Почти дословно «схема движения к социализму», лучше сказать – план.

На этом едином плане парадоксальным образом сошлись крайне правые и крайне левые силы политического спектра «демократической республики», для них было ясно, что любое правительство должно было начать процесс национализации (или социализации, или мобилизации, или монополизации и т. д.). Мешали только «болтуны из эсеров и «левых» меньшевиков», окопавшиеся у власти в Петроградском Совете и ВЦИКе первого состава, и конечно, во Временном правительстве, начиная со второго состава.

Высоко заряженное право низшего сословия, как мы отмечали выше, обеспечивало легитимность любого переворота, который провозглашал бы своей целью «фабрики рабочим», «землю крестьянам» и «мир народам». Даже министр земледелия и кадет А. И. Шингарев прямо так и говорил: «Суровая экономическая необходимость момента неизбежно будет толкать всякую власть – социалистическую или несоциалистическую безразлично – на этот путь монополизации».

Тут нельзя не напомнить и «Проект правительственной декларации по вопросам экономической политики» от 8 июня 1917 года: «Правительство считает невозможным предоставление хозяйства на волю самоопределения частных интересов. Необходимо планомерное вмешательство государства в экономическую жизнь, регулирование главнейших отраслей народного хозяйства. Личная инициатива и частная собственность остаются непоколебимыми, но должны стать в подчиненное положение к общему интересу».

Из этого следует, что Временное правительство остановилось перед самым порогом «социализма», уже занесло ногу и… никак не могло его переступить, наверное, поэтому проект резолюции так и остался проектом. Поэтому же, ограничивая частную собственность (в марте правительство запретило свободную торговлю зерном, а 12 июля – сделки по купле-продаже земли), оно, тем не менее, не могло пойти на ее отмену, поскольку нельзя же спилить сук, на котором сидишь, и, конечно, нельзя идти против «научной» теории. Как говорил профессор И. Х. Озеров на Государственном совещании в августе 1917 года, так как «до социалистического строя страна еще не доросла, то нельзя разрушать строй капиталистический и ликвидировать помещичьи имения».[587]

Удивительное дело: заявление И. Х. Озерова, будущего советского ученого с трагической судьбой, представляет собой широко распространенное мнение социалистов того времени, и оно же – образец противоречивости отечественных демократов. Это редкое, почти биологическое качество нашей интеллигенции – уверенно говорить о том, чего не понимаешь. Видно, ее удел действительно «сидеть играть в карты, попивать при этом и ругать правительство». В этом смысле нашей истории повезло не меньше, чем правительству: ее знают и ругают все. Но не понимает никто!

Здесь мы опять сталкиваемся с парадоксом, потому что два антагонистических с точки зрения классического марксизма понятия – капиталистический строй и помещичье поместье, не могут существовать вместе. При капитализме, как известно, феодальная собственность должна быть ликвидирована, потому что она препятствует развитию свободного рынка, а значит, развитию капитализма.

Собственно, именно ради этого и совершались все буржуазные революции в Европе – ради отмены феодальной собственности. Об этом убедительно свидетельствует история. Поставив знак равенства между капитализмом и помещичьим имением, И. Х. Озеров прямо указывает нам на существовавшее в его сознании равенство между ними. А в чем могло состоять равенство между антагонистическими системами хозяйствования? Только в привилегированном праве, которым в равной степени по закону пользовались как капиталистические хозяйства (сословно-капиталистические), так и феодальные (сословно-феодальные) в рамках единого сословного законодательства.

Логично предположить, что при разрушении капиталистического строя и ликвидации помещичьего хозяйства, т. е. при национализации сословной собственности, исчезает и привилегированное право, скажем так, сословной буржуазии, прирожденное или «арендованное» – не важно. Потому что фабрика или поместье, да и вообще частное предпринимательство у нас могли существовать только в виде сословной привилегии, они были не в состоянии выжить в условиях свободного рынка – у нас его никогда не было.

Просто в силу ст. 2 Книги Первой «О разных родах состояний и различии прав, им присвоенных» «Свода законов о состояниях»: «…по различию прав состояния, различаются четыре главные рода людей: 1) дворянство; 2) духовенство; 3) городские обыватели; 3) сельские обыватели». Это не говоря о различии прав состояния для «природных обывателей», инородцев и иностранцев, «в Империи пребывающих» (ст. 1.).

Однако только этим «различие прав» не ограничивалось. Оно было в деталях, скрупулезно до мелочей, «размазано» по всем нормативным и подзаконным актам необъятного 16-томного «Свода законов» и касалось практически всех отраслей жизни – от культуры и образования до хозяйственной деятельности и суда. Сословность в обществе была разлита буквально как масло по сковородке, без нее социальная стряпня могла подгореть, но никто из «образованного общества» этого не замечал, по крайней мере, до 1905 года. А по-настоящему жаренным запахло только в 1917 году – сословное масло с чрезмерным содержанием привилегированности в условиях мировой войны совершенно прогорело и стало тормозить процесс мобилизации, потому что царский «Свод законов» никто не отменял и после Февральской революции. Так что с секретом Полишинеля было знакомо все «образованное общество», просто старались не говорить о нем вслух – как бы до народа не дошло, он и так «исповедует бессознательный социализм»; уж лучше про демократию, все равно никто не знает, что это такое.

Путаные мысли про демократию и ее вечные ценности никого не спасли и никому не помогли, скорее наоборот, потому что после Февраля привилегированное право потеряло свою стоимость из-за Приказа № 1. В соответствии с ним только низшее сословие имело право владеть и распоряжаться оружием – естественно, что демократия «образованного общества» в таких условиях ему была не нужна. Два миллиона дезертиров, да и вообще все фронтовики, миллионы демобилизованных, всяких самострелов и покалеченных, возвращались в деревню часто с оружием в руках. Ясно, что они могли легко решить вопрос о собственности в свою пользу, потому что за время жертвенной службы по обслуживанию царских долгов их хозяйства окончательно пришли в упадок, и жить им было нечем.

Если в Русско-японскую войну, по словам В. О. Ключевского, «понадобилось сломать сотни тысяч крестьянских хозяйств», то что говорить о мировой войне – сломаны были миллионы!

Н. Н. Суханов по горячим следам отмечал эту особенность того момента: «Мужички же, окончательно потерявшие терпение, начали вплотную решать аграрный вопрос – своими силами и своими методами. Им нельзя было не давать земли; их нельзя было больше мучить неизвестностью. К ним нельзя было обращаться с речами об «упорядочении земельных отношений без нарушения существующих форм землевладения»… И мужик начал действовать сам. Делят и запахивают земли, режут и угоняют скот, громят и жгут усадьбы, ломают и захватывают орудия, расхищают и уничтожают запасы, рубят леса и сады, чинят убийства и насилия. Это уже не «эксцессы», как было в мае и в июне. Это – массовое явление, это – волны, которые вздымаются и растекаются по всей стране».[588]

Естественно, что при таких обстоятельствах Временное правительство не только не контролировало ситуацию с земельной собственностью, но неуклонно теряло всякое влияние на деревню, а вместе с ним и право на власть. Так, Т. В. Осипова отмечала: «Землевладельцы многих уездов жаловались Временному правительству, что крестьянские комитеты считают себя высшей исполнительной властью, выдвинутой революцией. По их постановлениям отбираются земли, луга, леса, устанавливается разорительная (! – В. М.) для помещиков арендная плата. Действия комитетов были направлены не только против помещиков, но и против кулаков, хуторян и отрубников».[589] То есть против всех видов собственности, а не только против привилегированной, потому что и кулаки, и хуторяне с отрубниками приобретали в основном бывшую помещичью землю, становясь в глазах своих односельчан-общинников такими же помещиками, «столыпинскими помещиками», как их называли в то время.

При этом крестьянские волостные исполнительные комитеты, а именно о них идет речь, были… беспартийными. Уже летом они начали реализовывать собственную программу, совсем не политическую и совсем не партийную. Нетрудно догадаться, что это была мобилизационная программа низшего сословия. Говоря по-научному, программа повышения степени социальной мобилизации, потому что жизнь в общине испокон веков была формой мобилизации. Но в условиях диктатуры без власти, которую представляло собой Временное правительство, в условиях всеобщей разрухи «чумазые» были вынуждены сами, без участия властей и политических партий, реализовать свое социальное право на повышение социальной мобилизации – чтобы выжить.

А чтобы выжить, низшему сословию нужно было вернуться фактически в состояние «протоплазмы социального мира», в состояние древней орды, от которой крестьяне в культурном отношении ушли не слишком далеко, несмотря на разницу во времени. Если помните, в орде не было частной собственности, там было распространено относительное имущественное равенство и равенство перед законом: «Существует равенство. Каждый человек работает столько же, сколько другой; нет различия. Никакого внимания не уделяется богатству или значимости» (Джувейни). Вернуться в орду им было ближе и проще, чем подняться до высот социализма. Оставалось только найти такую политическую силу, такое верховное право, которое могло бы соединить их социальное право с государственной властью, им нужно было найти кого-нибудь на место… Чингис-хана.

«Брать все, не дожидаясь Учредительного собрания» стало всеобщим крестьянским лозунгом уже в июне 1917 года, крестьяне-общинники требовали, чтобы оно потом оформило их самозахваты в виде закона.[590] А при каком составе Учредительное собрание могло бы выполнить эту совсем не политическую задачу (к октябрю она стала чисто технической) по экспроприации частной собственности?

Ответ: ни при каком.

Ведь Учредительное собрание уже было мертво, не успев родиться. А эсеровское большинство, претендовавшие на формирование нового правительства после его закрытия, вопреки собственной политической программе все лето и почти всю осень от имени и по поручению Временного правительства с оружием в руках защищало эту самую собственность, парадоксальным образом ее же ограничивая. Как справедливо говорил В. И. Ленин, «правительство, называющее себя революционным и демократическим, продолжает месяцами водить крестьян за нос и надувать их обещаниями и оттяжками».[591]

Но так нельзя, нужна какая-то определенность – либо ты защищаешь частную собственность (с оружием в руках, между прочим), либо запрещаешь (и тоже неизбежно с оружием в руках): образно говоря, либо ты делаешь аборт, либо нет, извините за вульгарность. В противном случае плода не будет, он не родится.

В такой ситуации становится понятно, что никто кроме большевиков не мог решить эту задачу, они были почти безукоризненно последовательны в своей политической деятельности. А для крестьян (так же, как и для пролетариата) их лозунг «Вся власть Советам» был единственным возможным выходом для того, чтобы потом оформить самозахваты не только земли, но и фабрик в виде закона. И при этом «не дожидаясь Учредительного собрания», потому что Советы были представительным органом низшего сословия, буквально и без всякого преувеличения реальной народной властью. Большинство в них в сентябре вполне демократическим путем получили большевики. Но, как говорил В. И. Ленин, «в революционное время недостаточно выявить «волю большинства», – нет, надо оказаться сильнее в решающий момент в решающем месте, надо победить».[592]

Сил у большевиков для победы в октябре уже было достаточно, поскольку подмена понятий в идеологии, а также бессилие Временного правительства, хранившего верность привилегированному праву, парадоксальным образом превратили их из малочисленной пролетарской партии в полномочных представителей всего низшего сословия. Такая широкая социальная база сообщала им почти абсолютную легитимность. В этом и была их сила.

Поэтому Октябрьский переворот, повторимся, был вполне легитимным, и не только в сословном смысле слова, а вообще, в целом, поскольку легитимность – это «законность режима, политических деятелей и лидеров, отражающая качества, вытекающее не из формальных законов и декретов, а из социального согласия и принятия их в качестве законных, т. е. соответствующих ценностным нормам со стороны самих граждан» («Новая философская энциклопедия», изд. Мысль, 2001).

Он был легитимным, так как решал совершенно конкретные задачи мобилизации, которые не смогли решить предыдущие политические режимы, с помощью восстановления социальной справедливости, без чего дальнейшее существование страны было невозможно. А схема движения к «социализму» в действительности стала общим, непартийным, неидеологическим, единственно реальным планом выживания всех, выживания всем миром, общиной.

В этом смысле Октябрьская революция действительно была Великой, но, конечно, не социалистической, и уже не анархической, а чисто сословной – Великая Октябрьская сословная революция.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.