I

I

Перейдем к теории г. Струве о «характере перенаселения в земледельческой России». Это – один из самых важных пунктов, в которых г. Струве отступает от «доктрины» марксизма к доктрине мальтузианства. Сущность его взглядов, развиваемых им в полемике против г. Н.—она, состоит в том, что перенаселение в земледельческой России – «не капиталистическое, а, так сказать, простое, соответствующее натуральному хозяйству»[216].

Так как г. Струве говорит, что его возражение г.—ону «вполне совпадает с общим возражением Ф.-А. Ланге против теории относительного перенаселения Маркса» (183, прим.), то мы и обратимся сначала к этому «общему возражению» Ланге для его проверки.

Ланге рассуждает о законе народонаселения Маркса в своем «Рабочем вопросе» в главе V (русск. пер., с. 142–178). Он начинает с основного положения Маркса, что «вообще каждому исторически особенному способу производства соответствует свой собственный закон возрастания народонаселения, имеющий только историческое значение. Абстрактный закон размножения существует только для растении и животных»{105}. Ланге говорит на это:

«Да будет нам позволено заметить, что и для растений и животных, строго говоря, не существует никакого «абстрактного» закона размножения, так как вообще абстракция есть только выделение общего в целом ряде однородных явлений» (143), и Ланге с подробностью разъясняет Марксу, что такое абстракция. Очевидно, что он просто не понял смысла заявления Маркса. Маркс противополагает в этом отношении человека – растениям и животным на том основании, что первый живет в различных, исторически сменяющихся, социальных организмах, определяемых системой общественного производства, а следовательно, и распределения. Условия размножения человека непосредственно зависят от устройства различных социальных организмов, и потому закон народонаселения надо изучать для каждого такого организма отдельно, а не «абстрактно», без отношения к исторически различным формам общественного устройства. Разъяснение Ланге, что абстракция есть выделение общего из однородных явлений, обращается целиком против него самого: мы можем считать однородными условия существования только животных и растений, но никак не человека, раз мы знаем, что он жил в различных по типу своей организации социальных союзах.

Изложивши затем теорию Маркса об относительном перенаселении в капиталистической стране, Ланге говорит: «с первого взгляда может показаться, что эта теория порывает длинную лить, проходящую через всю органическую природу вплоть до человека, что она объясняет основания рабочего вопроса так, как будто бы общие изыскания о существовании, размножении и совершенствовании человеческого рода для нашей цели, т. е. для понимания рабочего вопроса, вполне излишни» (154)[217].

Нити, проходящей через всю органическую природу вплоть до человека, теория Маркса нимало не прерывает: она требует только, чтобы «рабочий вопрос» – так как таковой существует лишь в капиталистическом обществе – решался не на основании «общих изысканий» о размножении человека, а на основании особенных изысканий о законах капиталистических отношений. Но Ланге другого мнения: «в действительности же, – говорит он, – это не так. Прежде всего ясно, что фабричный труд уже в первых своих зачатках предполагает нищету» (154). И Ланге посвящает полторы страницы доказательствам этого положения, которое очевидно само собой и которое ни на волос не двигает нас вперед: во-первых, мы знаем, что капитализм сам создает нищету еще ранее той стадии его развития, когда производство принимает фабричную форму, ранее того, как машины создают избыточное население; во-вторых, и предшествующая капитализму форма общественного устройства – феодальная, крепостническая – сама создавала свою особую нищету, которую она и передала по наследству капитализму.

«Но даже с таким могучим помощником [т. е. с нуждой] первому предпринимателю лишь в редких случаях удается переманить значительное количество рабочих сил к новому роду деятельности. Обыкновенно дело происходит следующим образом. Из местности, где фабричная промышленность отвоевала уже себе права гражданства, предприниматель привозит с собою контингент рабочих; к нему он присоединяет несколько бобылей[218], не имеющих в данный момент работы, а дальнейшее пополнение наличного фабричного контингента производится уже среди подрастающего юношества» (156). Два последние слова Ланге пишет курсивом. Очевидно, «общие изыскания о существовании, размножении и совершенствовании человеческого рода» выразились именно в том положении, что фабрикант набирает новых рабочих из «подрастающего юношества», а не из увядающей старости. Добрый Ланге на целой странице еще (157) продолжает эти «общие изыскания», рассказывая читателю, что родители стремятся обеспечить своих детей, – что досужие моралисты напрасно осуждают стремление выбиться из того состояния, в котором родился, что стремиться пристроить детей к собственному заработку – вполне естественно. Только преодолев все эти рассуждения, уместные разве в прописях, доходим мы до дела:

«В земледельческой стране, почва которой принадлежит мелким и крупным владельцам, неизбежно возникает, если только в народных нравах не укрепилась тенденция добровольного ограничения рождений, постоянный избыток рабочих рук и потребителей, желающих существовать на произведения данной территории» (157–158). Это чисто мальтузианское положение Ланге просто выставляет, без всяких доказательств. Он повторяет его еще и еще раз, говоря, что «во всяком случае народонаселение такой страны, хотя бы оно абсолютно и было очень редко, представляет обыкновенно признаки относительного перенаселения», что «на рынке постоянно преобладает предложение труда, между тем как спрос остается незначительным» (158), – но все это остается совершенно голословным. Откуда это следует, чтобы «избыток рабочих» получался действительно «неизбежно»? Откуда явствует связь этого избытка с отсутствием в народных нравах тенденции добровольного ограничения рождений? Не следовало ли, прежде чем рассуждать о «народных нравах», посмотреть на те производственные отношения, в которых живет этот народ? Представим себе, например, что те мелкие и крупные владельцы, о которых говорит Ланге, были соединены по производству материальных ценностей таким образом: мелкие владельцы получали от крупных земельные наделы на свое содержание и за это работали на крупных барщину, обрабатывая их поля. Представим далее, что эти отношения разрушены, что гуманные идеи до того закружили голову крупным владельцам, что они «освободили своих крестьян с землей», т. е. отрезали у них, примерно, 20 % наделов, а за остальные 80 % заставили платить покупную цену земли, повышенную вдвое. Понятно, что эти крестьяне, обеспеченные таким образом от «язвы пролетариата», по-прежнему должны работать на крупных владельцев, чтобы существовать, но работают они теперь уже не по наряду крепостного бурмистра, как прежде, а по свободному договору, – следовательно, перебивают друг у друга работу, так как теперь они уже вместе не связаны и каждый хозяйничает за свой счет. Этот порядок перебивания работы неизбежно вытолкнет некоторых крестьян: так как они вследствие уменьшения наделов и увеличения платежей стали слабее по отношению к помещику, то конкуренция их увеличит норму прибавочного продукта, и помещик обойдется меньшим числом крестьян. Сколько бы ни укреплялась в народных нравах тенденция добровольного ограничения рождений, – образование «избытка» все равно неизбежно. Рассуждение Ланге, игнорирующее общественно-экономические отношения, служит только наглядным доказательством негодности его приемов. А Ланге ничего не дает еще кроме таких же рассуждений. Он говорит, что фабриканты охотно переносят производство в деревенскую глушь по той причине, что там «всегда имеется наготове потребное количество детского труда для любого дела» (161), не исследуя, какая история, какой способ общественного производства создал эту «готовность» родителей отдавать своих детей в кабалу. Его приемы всего рельефнее выясняются на таком его рассуждении: он цитирует Маркса, который говорит, что машинная индустрия, давая возможность капиталу покупать труд женщин и детей, делает рабочего «работорговцем».

«Так вот к чему клонилась речь!» – победоносно восклицает Ланге. – «Но разве можно думать, что рабочий, который из нужды продает свою собственную рабочую силу, так легко перешел бы еще и к торговле женою и детьми, если бы его и к этому шагу не побуждали, с одной стороны, нужда, а с другой – соблазн?» (163).

Добрый Ланге довел свое усердие до того, что защищает рабочего от Маркса, доказывая Марксу, что рабочего «толкает нужда».

«…Да и что иное в сущности представляет собою эта все дальше развивающаяся нужда, как не метаморфозу борьбы за существование?» (163).

Вот к каким открытиям приводят «общие изыскания о существовании, размножении и совершенствовании человеческого рода»! Узнаем ли мы хоть что-нибудь о причинах «нужды», об ее политико-экономическом содержании и ходе развития, если нам говорят, что это – метаморфоза борьбы за существование? Ведь это можно сказать про все, что угодно, и про отношения рабочего к капиталисту, и землевладельца к фабриканту и к крепостному крестьянину и т. д., и т. д. Ничего, кроме подобных бессодержательных банальностей или наивностей, не дает нам попытка Ланге исправить Маркса. Посмотрим теперь, что дает в подкрепление этой поправки последователь Ланге, г. Струве – на рассуждении о конкретном вопросе, именно перенаселении в земледельческой России.

Товарное производство – начинает г. Струве – увеличивает емкость страны. «Обмен проявляет такое действие не только путем полной, технической и экономической, реорганизации производства, но и в тех случаях, когда и техника производства остается на прежней ступени, и натуральное хозяйство удерживает, в общей экономии населения, прежнюю доминирующую роль. Но в этом случае после короткого оживления совершенно неизбежно наступает «перенаселение»; в нем, однако, товарное производство если и виновато, то только: 1) как возбудитель, 2) как усложняющий момент» (182). Перенаселение наступило бы и без товарного хозяйства: оно носит некапиталистический характер.

Вот те положения, которые выставляет автор. С самого начала они поражают той же голословностью, какую мы видели у Ланге: утверждается, что натурально-хозяйственное перенаселение неизбежно, но не поясняется, каким именно процессом оно создается. Обратимся к тем фактам, в которых автор находит подтверждение своих взглядов.

Данные за 1762–1846 гг. показывают, что население в общем размножалось вовсе не быстро: ежегодный прирост – 1,07–1,5 %. При этом быстрее размножилось оно, по словам Арсеньева, в губерниях «хлебопашественных». «Факт» этот, – заключает г. Струве, – «чрезвычайно характерен для примитивных форм народного хозяйства, где размножение стоит в непосредственной зависимости от естественного плодородия, зависимости, которую можно, так сказать, осязать руками». Это – действие «закона соответствия между размножением населения и средствами существования» (185). «Чем шире земельный простор и чем выше естественное плодородие земли, тем больше естественный прирост населения» (186). Вывод совершенно бездоказательный: на основании одного того факта, что в губерниях центральной области Европейской России население всего менее возросло с 1790 по 1846 год во Владимирской и Калужской губерниях, строится целый закон о соответствии между размножением населения и средствами существования. Да разве по «земельному простору» можно судить о средствах существования населения? (Если бы даже и признать, что столь немногочисленные данные позволяют делать общие выводы.) Ведь «население» это не прямо обращало на себя добытые им продукты «естественного плодородия»: оно делилось ими с помещиками, с государством. Не ясно ли, что та или другая система помещичьего хозяйства – оброк или барщина, размер повинностей и способы их взимания и т. д. – неизмеримо более влияли на величину достающихся населению «средств существования», чем земельный простор, находившийся не в исключительном и свободном владении производителей? Да мало этого. Независимо от тех общественных отношений, которые выражались в крепостном праве, население связано было и тогда обменом: «отделение обрабатывающей промышленности от земледелия, – справедливо говорит автор, – т. е. общественное, национальное разделение труда существовало и в дореформенную эпоху» (189). Спрашивается, почему же в таком случае должны мы думать, что «средства существования» были менее обильны у владимирского кустаря или прасола, живших на болоте, чем у тамбовского серого земледельца со всем его «естественным плодородием земли»?

Затем г. Струве приводит данные об уменьшении крепостного населения перед освобождением. Экономисты, мнение которых он сообщает, приписывают это явление «упадку благосостояния» (189). Автор заключает:

«Мы остановились на факте уменьшения числа крепостного населения перед освобождением, потому что он – по нашему мнению – бросает яркий свет на экономическое положение России в ту эпоху. Значительная часть страны была… насыщена населением при данных технико-экономических и социально-юридических условиях: последние были прямо неблагоприятны для сколько-нибудь быстрого размножения почти 40 % всего населения» (189). При чем же тут «закон» Мальтуса о соответствии размножения со средствами существования, когда крепостнические общественные порядки направляли эти средства существования в руки кучки крупных землевладельцев, минуя массу населения, размножение которой подвергается изучению? Можно ли признать какую-нибудь цену за таким, например, соображением автора, что наименьший прирост оказался или в малоплодородных губерниях со слабым развитием промышленности, или в густо населенных чисто земледельческих губерниях? Г. Струве хочет видеть в этом проявление «некапиталистического перенаселения», которое должно было бы наступить и без товарного хозяйства, которое «соответствует натуральному хозяйству». Но с таким же, если не с большим правом можно было бы сказать, что это перенаселение соответствует крепостному хозяйству, что медленный рост населения всего более зависел от того усиления эксплуатации крестьянского труда, которое произошло вследствие роста товарного производства в помещичьих хозяйствах вследствие того, что они стали употреблять барщинный труд на производство хлеба для продажи, а не на свои только потребности. Примеры автора говорят против него: они говорят о невозможности построить абстрактный закон народонаселения, по формуле о соответствии размножения со средствами существования, игнорируя исторически особые системы общественных отношений и стадии их развития.

Переходя к пореформенной эпохе, г. Струве говорит; «в истории населения после падения крепостного права мы видим ту же основную черту, что и до освобождения. Энергия размножения в общем стоит в прямой зависимости от земельного простора и земельного надела» (198). Это доказывается табличкой, группирующей крестьян по размеру надела и показывающей, что прирост населения тем больше, чем больше размер надела. «Да оно и не может быть иначе при условии натурального, «самопотребительского»… хозяйства, служащего прежде всего для непосредственного удовлетворения нужд самого производителя» (199).

Действительно, если бы это было так, если бы наделы служили прежде всего для непосредственного удовлетворения нужд производителя, если бы они представляли единственный источник удовлетворения этих нужд, – тогда и только тогда можно было бы выводить из подобных данных общий закон размножения. Но мы знаем, что это не так. Наделы служат «прежде всего» для удовлетворения нужд помещиков и государства: они отбираются от владельцев, если эти «нужды» не удовлетворяются в срок; они облагаются платежами, превышающими их доходность. Далее, это – не единственный ресурс крестьянина. Дефицит в хозяйстве, говорит автор, должен превентивно и репрессивно отражаться на населении. Отхожие промыслы, отвлекая взрослое мужское население, сверх того задерживают размножение (199). Но если дефицит надельного хозяйства покрыт арендой или промысловым заработком, то средства существования крестьянина могут оказаться вполне достаточными для «энергичного размножения». Бесспорно, что так благоприятно обстоятельства могут сложиться лишь для меньшинства крестьян, но – при отсутствии специального разбора производственных отношений внутри крестьянства – ниоткуда не видно, чтобы этот прирост шел равномерно, чтобы он не вызывался преимущественно благосостоянием меньшинства. Наконец, автор сам ставит условием доказательности своего положения – натуральное хозяйство, а после реформы, по его собственному признанию, широкой волной проникло в прежнюю жизнь товарное производство. Очевидно, что для установления общего закона размножения данные автора абсолютно недостаточны. Мало того – абстрактная «простота» этого закона, предполагающего, что средства производства в рассматриваемом обществе «служат прежде всего для непосредственного удовлетворения нужд самого производителя», дает совершенно неправильное, ничем не доказанное освещение в высшей степени сложным фактам. Например: после освобождения – говорит г. Струве – помещикам выгодно было сдавать крестьянам земли в аренду. «Таким образом, пищевая площадь, доступная крестьянству, т. е. его средства существования, увеличилась» (200). Это прямолинейное отнесение всей аренды на счет «пищевой площади» совершенно голословно и неверно. Автор сам указывает, что помещики брали себе львиную долю продукта, производимого на их земле (200), так что еще «опрос, не ухудшала ли такая аренда (за отработки, например) положения арендаторов, не возлагала ли она на них обязательств, приводивших в конце концов к уменьшению пищевой площади. Далее, автор сам указывает, что аренда под силу лишь зажиточным (216) крестьянам, в руках которых она должна являться скорее средством расширения товарного хозяйства, чем укрепления «самопотребительского». Если бы даже было доказано, что в общем аренда улучшила положение «крестьянства», – то какое значение могло бы иметь это обстоятельство, когда, по словам самого автора, бедняки разорялись арендами (216) – т. е. это улучшение для одних означало ухудшение для других? В крестьянской аренде, очевидно, переплетаются старые, крепостнические отношения и новые, капиталистические; абстрактное рассуждение автора, не принимающего во внимание ни тех, ни других, не только не помогает разобраться в этих отношениях, а напротив, запутывает дело.

Остается еще одно указание автора на данные, подтверждающие, якобы, его взгляды. Это именно ссылка на то, что «старое слово малоземелье есть только общежитейский термин для того явления, которое наука называет перенаселением» (186). Автор как бы опирается, таким образом, на всю нашу народническую литературу, которая бесспорно установила тот факт, что крестьянские наделы «недостаточны», которая тысячи раз «подкрепляла» свои пожелания о «расширении крестьянского землевладения» таким «простым» соображением: население увеличилось – наделы измельчали – естественно, что крестьяне разоряются. Едва ли, однако, это избитое народническое рассуждение о «малоземелье» имеет какое-нибудь научное[219] значение, едва ли оно может годиться на что-нибудь иное, кроме как на «благонамеренные речи» в комиссии по вопросу о безболезненном шествовании отечества по правильному пути. В этом рассуждении за деревьями не видно леса, за внешними контурами явления не видно основного общественно-экономического фона картины. Принадлежность огромного земельного фонда представителям «стародворянского» уклада – с одной стороны, приобретение земли покупкой, с другой – вот тот основной фон, при котором всякое «расширение землевладения» останется жалким паллиативом. И народнические рассуждения о малоземелье, и мальтусовы «законы» о соответствии размножения со средствами существования грешат именно своей абстрактной «простотой», игнорирующей данные, конкретные общественно-экономические отношения.

Этот обзор аргументов г. Струве приводит нас к тому выводу, что положение его, будто перенаселение в земледельческой России объясняется несоответствием размножения со средствами существования, решительно ничем не доказано. Свои аргументы он заключает таким образом: «и вот – перед нами картина натурально-хозяйственного перенаселения, осложненного товарно-хозяйственными моментами и другими важными чертами, унаследованными от социального строя крепостной эпохи» (200). Конечно, про всякий экономический факт, происходящий в стране, которая переживает переход от «натурального» хозяйства к «товарному», можно сказать, что это – явление «натурально-хозяйственное, осложненное товарно-хозяйственными моментами». Можно и наоборот сказать: «товарно-хозяйственное явление, осложненное натурально-хозяйственными моментами» – но все это не в состоянии дать не только «картины», но даже и малейшего представления о том, как именно создается перенаселение на почве данных общественно-экономических отношений. Окончательный вывод автора против г. Н.—она и его теории капиталистического перенаселения в России гласит: «наши крестьяне производят недостаточно пищи» (237).

Земледельческое производство крестьян до сих пор дает продукты, идущие помещикам, получающим чрез посредство государства выкупные платежи, – оно служит постоянным объектом операций торгового и ростовщического капитала, отбирающего громадные доли продукта у преобладающей массы крестьянства, – наконец, среди самого «крестьянства» это производство распределено так сложно, что общий и средний плюс (аренда) оказывается для массы минусом, и всю эту сеть общественных отношений г. Струве разрубает как гордиев узел{106} абстрактным и голословнейшим решением: «недостаточно производство». Нет, эта теория не выдерживает никакой критики: она только загромождает то, что подлежит исследованию, – производственные отношения в земледельческом хозяйстве крестьян. Мальтузианская формула изображает дело так, как будто перед нами tabula rasa, а не крепостнические и буржуазные отношения, переплетающиеся в современной организации русского крестьянского хозяйства.

Разумеется, мы никак не можем удовлетвориться одной критикой взглядов г. Струве. Мы должны еще задаться вопросом: в чем основания его ошибки? и кто из противников (г. Н.—он и г. Струве) прав в своих объяснениях перенаселения?

Г. Н.—он основывает свое объяснение перенаселения на факте «освобождения» массы рабочих вследствие капитализации промыслов. При этом он приводит только данные о росте крупной фабрично-заводской промышленности и оставляет без внимания параллельный факт роста кустарных промыслов, выражающий углубление общественного разделения труда[220]. Он переносит свое объяснение на земледелие, даже и не пытаясь обрисовать точно его общественно-экономическую организацию и степень ее развития.

Г. Струве указывает в ответ на это, что «капиталистическое перенаселение в смысле Маркса тесно связано с прогрессом техники» (183), и так как он, вместе с г.—оном, находит, что «техника» крестьянского «хозяйства почти не прогрессировала» (200), – то он и отказывается признать перенаселение в земледельческой России капиталистическим и ищет других объяснений.

Указание г. Струве в ответ г. Н.—ону правильно. Капиталистическое перенаселение создается тем, что капитал овладевает производством и, уменьшая число необходимых (для производства данного количества продуктов) рабочих, создает излишнее население. Маркс говорит о капиталистическом перенаселении в земледелии следующее:

«Как скоро капиталистическое производство овладевает сельским хозяйством, или, по мере того как оно овладевает им, спрос на сельских рабочих абсолютно уменьшается вместе с накоплением функционирующего в этой области капитала, причем выталкивание рабочих не сопровождается, как в промышленности неземледельческой, большим привлечением их. Поэтому часть сельского населения постоянно готова перейти в городское или мануфактурное население[221]. (Мануфактура – здесь в смысле всякой неземледельческой промышленности.) Этот источник относительного перенаселения течет, таким образом, постоянно. Но его постоянное течение предполагает уже в деревне постоянное скрытое перенаселение, размер которого становится виден только тогда, когда отводные каналы открываются необыкновенно широко. В силу этого сельский рабочий вынужден ограничиваться минимумом заработной платы и постоянно стоит одной ногой в болоте пауперизма» («Das Kapital», 2. Aufl., S. 668){107}.

Г-н H.—он не доказал капиталистического характера перенаселения в земледельческой России потому, что не поставил его в связь с капитализмом в земледелии: ограничившись беглым и неполным указанием на капиталистическую эволюцию частновладельческого хозяйства, он совершенно упустил из виду буржуазные черты организации крестьянского хозяйства. Г-ну Струве следовало исправить эту неудовлетворительность изложения г. Н.—она, имеющую очень важное значение, ибо игнорирование капитализма в земледелии, его господства и в то же время его слабого еще развития, естественно, повело к теории об отсутствии или сокращении внутреннего рынка. Вместо того, чтобы свести теорию г. Н.—она к конкретным данным нашего земледельческого капитализма, г. Струве впал в другую ошибку, отрицая совершенно капиталистический характер перенаселения.

Вторжением капитала в земледельческое хозяйство характеризуется вся пореформенная история. Помещики переходили (медленно или быстро, это – другой вопрос) к вольнонаемному труду, который получил весьма широкое распространение и определил собой даже характер преобладающей части крестьянских заработков; они повышали технику и вводили в употребление машины. Даже вымирающая крепостническая система хозяйства – отдача крестьянам земли за отработки – подвергалась буржуазному превращению вследствие конкуренции крестьян, поведшей к ухудшению положения съемщиков, к более тяжелым условиям[222] и, следовательно, к уменьшению числа рабочих. В крестьянском хозяйстве обнаружилось совершенно ясно разложение крестьянства на деревенскую буржуазию и пролетариат. «Богатеи» расширяли запашку, улучшали хозяйство [ср. В. В. «Прогрессивные течения в крестьянском хозяйстве»] и вынуждены были прибегать к наемному труду. Все это – давно установленные, общепризнанные факты, которые указывает (как сейчас увидим) и сам г. Струве. Возьмем еще для иллюстрации самый обыкновенный в русской деревне случай: «кулак» оттягал у «общины», вернее, у сообщинников пролетарского типа, лучший кусок надельной земли и ведет на нем хозяйство трудом и инвентарем тех же «обеспеченных наделом» крестьян, которые опутаны долгами и обязательствами и привязаны к своему благодетелю – для социального взаимоприспособления и солидарной деятельности – силою излюбленных народниками общинных начал. Его хозяйство ведется, конечно, лучше хозяйства разоренных крестьян и требует гораздо меньше рабочих сравнительно с тем временем, когда этот кусок был в руках нескольких мелких хозяев. Что подобные факты не единичны, а всеобщи, – этого ни один народник отрицать не может. Самобытность их теорий состоит только в том, что они не хотят назвать эти факты их настоящим именем, не хотят видеть, что они означают господство капитала в земледелии. Они забывают, что первичной формой капитала всегда и везде был капитал торговый, денежный, что капитал всегда берет технический процесс производства таким, каким он его застает, и лишь впоследствии подвергает его техническому преобразованию. Они не видят поэтому, что, «отстаивая» (словами, разумеется, – не более того) современные земледельческие порядки от «грядущего» (?!) капитализма, они отстаивают только средневековые формы капитала от натиска его новейших, чисто буржуазных форм.

Таким образом, нельзя отрицать капиталистического характера перенаселения в России, как нельзя отрицать господства капитала в земледелии. Но совершенно нелепо, разумеется, игнорировать степень развития капитала, как это делает г. Н.—он, который в своем увлечении представляет его почти завершившимся и потому сочиняет теорию о сокращении или отсутствии внутреннего рынка, тогда как на самом деле капитал, хотя уже и господствует, но в очень неразвитой сравнительно форме; до полного развития, до полного отделения производителя от средств производства еще много промежуточных ступеней, и каждый шаг вперед земледельческого капитализма означает рост внутреннего рынка, который, по теории Маркса, именно земледельческим капитализмом и создается, – который в России не сокращается, а, напротив, складывается и развивается.

Далее, мы видим из этой, хотя бы и самой общей характеристики нашего земледельческого капитализма[223], что он не покрывает собой всех общественно-экономических отношений в деревне. Рядом с ним мы видим все еще и крепостнические отношения – и в хозяйственной области (например, сдача отрезных земель за отработки и взносы натурой – тут налицо все признаки крепостнического хозяйства: и натуральный «обмен услуг» между производителем и владельцем средств производства, и эксплуатация производителя посредством прикрепления его к земле, а не отделения от средств производства), и еще более в социальной и юридико-политической (обязательное «обеспечение наделом», прикрепление к земле, т. е. отсутствие свободы передвижения, платеж выкупных, т. е. того же оброка помещику, подчинение привилегированным землевладельцам в области суда и управления и т. д.); эти отношения тоже ведут, несомненно, к разорению крестьян и к безработице, «перенаселению» прикрепленных к земле батраков. Капиталистическая основа современных отношений не должна скрывать этих все еще могущественных остатков «стародворянского» наслоения, которые еще не разрушены капитализмом именно вследствие его неразвитости. Неразвитость капитализма, «отсталость России», которую народники считают «счастьем»[224], является «счастьем» только для эксплуататоров благородного звания. В современном «перенаселении» кроме основных капиталистических черт есть, следовательно, еще крепостнические.

Если мы сравним это последнее положение с положением г-на Струве о том, что в «перенаселении» есть натурально-хозяйственные и товарно-хозяйственные черты, то увидим, что первое не исключает второго, а, напротив, включается в него: крепостное право относится к явлениям «натурально-хозяйственным», капитализм – к «товарно-хозяйственным». Положение г-на Струве, с одной стороны, точно не указывает, какие именно отношения натурально-хозяйственные и какие товарно-хозяйственные, а, с другой стороны, ведет нас назад к голословным и бессодержательным «законам» Мальтуса.

Из этих недостатков, естественно, вытекла неудовлетворительность последующего изложения. «Каким же образом, – спрашивает автор, – на каких началах может быть реорганизовано наше народное хозяйство?» (202). Странный вопрос, формулированный опять-таки совершенно по-профессорски, совершенно так, как привыкли ставить вопросы гг. народники, констатирующие неудовлетворительность настоящего и выбирающие лучшие пути для отечества. «Наше народное хозяйство» есть капиталистическое хозяйство, организация и «реорганизация» которого определяется буржуазией, «заведующей» этим хозяйством. Вместо вопроса о возможной реорганизации и следовало поставить вопрос о последовательных ступенях развития этого буржуазного хозяйства, – следовало с точки зрения той именно теории, во имя которой автор так прекрасно отвечает г-ну В. В., аттестующему г. Н.—она «несомненным марксистом», что этот «несомненный марксист» понятия не имеет о классовой борьбе и о классовом происхождении государства. Изменение постановки вопроса в указанном смысле гарантировало бы автора от таких сбивчивых рассуждений о «крестьянстве», которые мы читаем на стр. 202–204.

Автор начинает с того, что крестьянству недостаточно надельной земли, что если оно и покрывает этот недостаток арендой, то «у значительной части его» тем не менее всегда бывает дефицит; говорить о крестьянстве, как о целом, нельзя, ибо это значит говорить о фикции[225] (с. 203). И непосредственно из этого выводится:

«Во всяком случае, недостаточное производство – основной, доминирующий факт нашего народного хозяйства» (с. 204). Совершенно голословно и ни в какой связи не стоит с предыдущим: почему «основным, доминирующим фактом» не является тот, что крестьянство как целое есть фикция, ибо внутри его складываются враждебные классы? Автор делает свой вывод без всяких данных, без всякого анализа фактов, относящихся к «недостаточному производству» [которое, однако, не мешает меньшинству обзаводиться достатком на счет большинства] или к расчленению крестьянства, – просто в силу какого-то предубеждения в пользу мальтузианства. – «Поэтому, – продолжает он, – увеличение производительности земледельческого труда прямо выгодно и благодетельно для русского крестьянства» (204). Мы в недоумении: сейчас только автор выставил против народников серьезное (и в высшей степени справедливое) обвинение за рассуждения о «фикции» – «крестьянстве» вообще, а теперь сам вводит в свой анализ эту фикцию! Если отношения внутри этого «крестьянства» таковы, что меньшинство становится «экономически крепким», а большинство пролетаризуется, если меньшинство расширяет землевладение и богатеет, а большинство имеет всегда дефицит и разоряется, то каким образом можно говорить о «выгодности и благодетельности» процесса вообще? Вероятно, автор хотел сказать, что процесс выгоден и для той и для другой части крестьянства. Но тогда, во-первых, он должен был разобрать положение каждой отдельной группы и исследовать его особо, а во-вторых, при наличности антагонизма между группами, необходимо было определенно установить, с точки зрения какой группы говорится о «выгодности и благодетельности». Неудовлетворительность, недоговоренность объективизма г-на Струве еще и еще раз подтверждается на этом примере.

Так как г. Н.—он по данному вопросу держится противного мнения, утверждая, что «увеличение производительности земледельческого труда[226], если продукты будут производиться в виде товара, не может служить к поднятию народного благосостояния» («Очерки», с. 266), – то г. Струве и переходит теперь к опровержению этого мнения.

Во-первых, говорит он, тот крестьянин, на которого современный кризис обрушился всей своей тяжестью, производит хлеб для собственного потребления; он не продает хлеб, а прикупает его. Для такого крестьянина – а их до 50 % (однолошадные и безлошадные) и уже никак не менее 25 % (безлошадные) – увеличение производительности труда во всяком случае выгодно, несмотря на понижение цены хлеба.

Да, конечно, увеличение производительности было бы для такого крестьянина выгодно, если бы он мог удержать свое хозяйство и поднять его на высшую ступень. Но ведь этих-то условий и нет у однолошадных и безлошадных крестьян. Им не под силу удержать теперешнее свое хозяйство, с его примитивными орудиями, с небрежной обработкой почвы и т. д., а не то чтобы повышать технику. Это повышение техники является результатом роста товарного хозяйства. И если уже на данной ступени развития товарного производства продажа хлеба является необходимостью даже для тех крестьян, которым приходится прикупать хлеб, то последующая ступень сделает эту продажу еще более обязательной (автор сам признает необходимость перехода от натурального хозяйства к товарному), и конкуренция повысивших культуру хозяев неминуемо и немедленно экспроприирует его до конца, обратит из пролетария, прикрепленного к земле, в пролетария, свободного как птица. Я вовсе не хочу сказать, чтобы такая перемена была для него невыгодна. Напротив, раз производитель уже попал в лапы капитала – а это бесспорно совершившийся факт по отношению к рассматриваемой группе крестьянства – ему весьма «выгодна и благодетельна» полная свобода, позволяющая менять хозяев, развязывающая ему руки. Но полемика гг. Струве и Н.—она ведется совсем не в области таких соображений.

Во-вторых, продолжает г. Струве, г. Н.—он «забывает, что повышение производительности земледельческого труда возможно только путем изменений в технике и в системе хозяйства или полеводства» (206). Действительно, г. Н.—он забывает это, но это соображение только усилит положение о неизбежности окончательной экспроприации несостоятельных крестьян, крестьян «пролетарского типа». Для изменения техники к лучшему нужны свободные денежные средства, а у этих крестьян нет даже продовольственных средств.

В-третьих – заключает автор – не прав г. Н.—он, утверждая, что повышение производительности земледельческого труда заставит конкурентов понизить цену. Для такого понижения – справедливо говорит г. Струве – необходимо, чтобы производительность нашего земледельческого труда не только догнала западноевропейскую [в этом случае мы будем продавать продукт по уровню общественно-необходимого труда], но и перегнала ее. – Это возражение вполне основательно, но оно ничего еще не говорит о том, для какой именно части «крестьянства» и в силу чего будет выгодно это повышение техники.

«Вообще г. Н.—он напрасно так боится увеличения производительности земледельческого труда» (207). Происходит это у него, по мнению г. Струве, оттого, что он не может себе иначе представить прогресс сельского хозяйства, как в виде прогресса экстенсивного земледелия, сопровождающегося все большим и большим выталкиванием рабочих машинами.

Автор очень метко характеризует отношение г. Н.—она к росту земледельческой техники словом: «боязнь»; он совершенно прав, что эта боязнь – нелепа. Но его аргументация затрагивает, кажется нам, не основную ошибку г. Н.—она.

Г. Н.—он, придерживаясь будто бы со всей строгостью доктрины марксизма, резко отличает тем не менее капиталистическую эволюцию земледелия в капиталистическом обществе от эволюции обрабатывающей промышленности, – различает в том отношении, что для последней он признает прогрессивную работу капитализма, обобществление труда, а для первой не признает. Поэтому для обрабатывающей промышленности он «не боится» увеличения производительности труда, а для земледелия – «боится», хотя общественно-экономическая сторона дела и отражение этого процесса на разных классах общества совершенно одинаково в обоих случаях… Маркс выразил это положение особенно рельефно в следующем замечании: «Филантропические английские экономисты, как Милль, Роджерс, Гольдвин Смит, Фаусетт и т. д., и либеральные фабриканты, как Джон Брайт и К0, спрашивают английских поземельных аристократов, как бог спрашивал Каина о его брате Авеле, – куда девались тысячи наших крестьян? – Да откуда же вы-то произошли? Из уничтожения этих крестьян. И почему вы не спрашиваете, куда девались самостоятельные ткачи, прядильщики, ремесленники?» («Das Kapital», I, S. 780, Anm. 237[227]). Последняя фраза наглядно отождествляет судьбу мелких производителей в земледелии с судьбой их в обрабатывающей промышленности, подчеркивает образование классов буржуазного общества в обоих случаях[228]. Основная ошибка г. Н.—она состоит именно в том, что он игнорирует эти классы, их образование в нашем крестьянстве, не задается целью проследить со всей точностью каждую последовательную ступень развития противоположности этих классов.

Но г. Струве совсем не так ставит вопрос. Он не только не исправляет указанной ошибки г. Н.—она, а, напротив, сам повторяет ее, рассуждая с точки зрения профессора, стоящего над классами, о «выгодности» прогресса для «крестьянства». Это покушение подняться выше классов приводит к крайней туманности положений автора, туманности, доходящей до того, что из них могут быть сделаны буржуазные выводы: против неоспоримо верного положения, что капитализм в земледелии (как и капитализм в индустрии) ухудшает положение производителя – он выдвигает положение о «выгодности» этих изменений вообще. Это все равно, как если бы кто-нибудь, рассуждая о машинах в буржуазном обществе, стал опровергать теорию экономиста-романтика, что они ухудшают положение трудящихся, доказательствами «выгодности и благодетельности» прогресса вообще.

На соображение г-на Струве народник, вероятно, ответит: г. Н.—он боится не увеличения производительности труда, а буржуазности.

Что прогресс техники в земледелии при наших капиталистических порядках связан с буржуазностью, – это несомненно, но «боязнь», проявляемая народниками, разумеется, совершенно нелепа. Буржуазность – уже факт действительной жизни, труд подчинен капиталу уже и в земледелии, – и «бояться» надо не буржуазности, а отсутствия сознания этой буржуазности у производителя, отсутствия у него способности отстаивать свои интересы против нее. Поэтому надо желать не задержки развития капитализма, а, напротив, полного его развития, развития до конца.

Чтобы подробнее и точнее указать основания той ошибки, которую допустил г. Струве, трактуя о земледелии в капиталистическом обществе, попробуем обрисовать (в самых общих чертах) процесс образования классов рядом с теми изменениями в технике, которые подали повод к рассуждению. Г. Струве различает при этом строго экстенсивное земледелие и интенсивное, усматривая корень заблуждений г. Н.—она в том, что он кроме экстенсивного земледелия не хочет ничего знать. Мы постараемся доказать, что основная ошибка г. Н.—она не в этом, что, при переходе земледелия в интенсивное, образование классов буржуазного общества в сущности однородно с тем, которое происходит при развитии экстенсивного земледелия.

Об экстенсивном земледелии говорить много не приходится, потому что и г. Струве признает, что тут получается выталкивание буржуазией «крестьянства». Отметим только два пункта. Во-первых. Прогресс техники вызывается товарным хозяйством; для осуществления его необходима наличность у хозяина свободных, избыточных [по отношению к его потреблению и воспроизведению его средств производства] денежных средств. Откуда могут взяться эти средства? Очевидно, они не могут взяться ниоткуда, кроме как из того, что обращение: товар – деньги – товар превратится в обращение: деньги – товар – деньги с плюсом. Другими словами, средства эти могут взяться исключительно от капитала, от торгового и ростовщического капитала, от тех самых «коштанов, кулаков, купцов» и т. д., которых наивные российские народники относят не к капитализму, а к «хищничеству» (как будто капитализм не есть хищничество! как будто русская действительность не показывает нам взаимной связи всевозможных форм этого «хищничества» – от самого примитивного и первобытного кулачества до самого новейшего, рационального предпринимательства!)[229]. Во-вторых, отметим странное отношение г. Н.—она к этому вопросу. В примечании 2-м на стр. 233-й он опровергает автора «Южнорусского крестьянского хозяйства» В. Е. Постникова, который указывает, что машины повысили рабочую площадь крестьянского двора ровно вдвое, с 10 дес. до 20 дес. на рабочего, и что поэтому причина «бедности России» – «малый размер крестьянского хозяйства». Другими словами: рост техники в буржуазном обществе ведет к экспроприации мелких и отсталых хозяйств. Г. Н.—он возражает: завтра техника может еще втрое повысить рабочую площадь. Тогда 60-десятинные хозяйства надо будет превратить в 200 или 300-десятинные. – Такой аргумент против положения о буржуазности нашего земледелия так же смешон, как если бы кто-нибудь стал доказывать слабость и бессилие фабричного капитализма на том основании, что сегодняшнюю паровую машину придется «завтра» заменить электрической. «Также остается неизвестным, куда деваются миллионы освободившихся рабочих сил», – добавляет г. Н.—он, призывая на суд перед собой буржуазию и забывая, что судить-то ее некому, кроме самого производителя. Образование резервной армии безработных – такой же необходимый результат применения машин в буржуазном земледелии, как и в буржуазной индустрии.

Итак, по отношению к развитию экстенсивного земледелия нет сомнения, что прогресс техники при товарном хозяйстве ведет к превращению «крестьянина» в фермера, с одной стороны (понимая под фермером предпринимателя, капиталиста в земледелии), – в батрака и поденщика, с другой. Посмотрим теперь на тот случай, когда экстенсивное земледелие переходит в интенсивное. Г-н Струве именно от этого процесса ждет «выгод» для «крестьянина». Чтобы устранить спор о пригодности того материала, по которому мы описываем этот переход, воспользуемся сочинением: «Влияние парового транспорта на сельское хозяйство» г-на А. И. Скворцова[230], которого так безмерно восхваляет г. Струве.

В главе 3-ей отдела IV своей книги г. А. Скворцов рассматривает «изменение техники земледелия под влиянием парового транспорта» в странах экстенсивных и интенсивных. Возьмем описание этого изменения в густонаселенных экстенсивных странах. Можно думать, что центральная Европейская Россия подойдет под такую характеристику. Г-н Скворцов предсказывает для такой страны те же изменения, которые неминуемо должны произойти, по мнению г-на Струве, и в России, именно: превращение в страну интенсивного земледелия с развитым фабричным производством.

Последуем за г. А. Скворцовым (§§ 4–7, с. 440–451).

Страна экстенсивная[231]. Весьма значительная часть населения занята земледелием.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.