III

III

Итак, жизнь – подвиг. В теории это было уже окончательно решено, но слабое сердце пока еще не хотело мириться с этой безотрадной перспективой. Хотелось личного счастья, любви, и лукавая мысль подсказывала, что любовь подаст сил на подвиг. В лучшие свои минуты, весною, Станкевич ощущает пламя в своей груди, но эта теплота простирается на всю природу и потому не согревает его души. Он говорит себе, что его душевная жажда только тогда будет утолена, когда вся красота мироздания олицетворится для него в одном существе; иначе чувство истощится в тщетном стремлении к необъятному, к безответному: оно требует близкого, видимого, ощутительного, оно жаждет исповедаться, быть понятым и разделенным; «не пожмешь руки великану, называемому вселенной, не дашь ей страстного поцелуя, не подслушаешь, как бьется ее сердце!»{51} Не мудрено, что стоический обет, исторгнутый у 20-летнего Станкевича печальным концом его первой сердечной истории, был очень скоро забыт; за нею непосредственно следуют две другие, из которых последняя (с Л. Бакуниной) глубоко врезывается в его жизнь и духовное развитие.

С осени 1833 года начинается сближение Станкевича с пылкой и восторженной девушкой, имени которой мы не знаем{52}. Он находит ее вполне достойной любви, но, хорошо помня недавний урок, принимает строгие меры предосторожности; тем не менее, девушка влюбляется в него. Он не любит ее, жалеет ее и пугается ее страстности, временно отдаляется, потом возвращается – и в конце концов запутывается в такую историю, которая способна отравить существование: тут и бешеные сцены ревности, и собственное раскаяние, и сплетни, и прямые упреки со стороны знакомых в желании увлечь и обмануть девушку. Тем временем Станкевич знакомится с сестрой М. А. Бакунина, девушкой редких душевных качеств, и сам увлекается не на шутку. Безумный поступок его экзальтированной поклонницы ускоряет ход событий: в порыве великодушия она открывает его чувство Бакуниной (они были подруги) и умоляет ее полюбить Станкевича. Действительно, здесь зарождается серьезное взаимное чувство.

История с Бакуниной продолжалась у Станкевича целых два года, до самого его отъезда из России. Было бы излишне воспроизводить здесь ее разнообразные перипетии. Станкевич то убеждается, что его не любят, то счастлив взаимностью, то с ужасом замечает, что в нем самом нет любви. Кончилось дело, однако, взаимным признанием в любви; оставалось сделать последний шаг – просить руки девушки, как этого с уверенностью ждали и она сама, и ее родители. Но тут мужество покидает Станкевича: начинается мучительный самоанализ, приводящий его к заключению, что он принял фантазию за действительное чувство. Изнуренный нравственно и физически, не решаясь открыто порвать (этого не позволяла и болезненность Бакуниной), он решается отложить развязку на долгий срок и осенью 1837 года уезжает за границу, куда гнали его также необходимость основательно полечиться и желание ex ipsa font[86] воспринять философию Гегеля.

Тяжелый урок не мог пройти даром. Станкевич не мог не спросить себя, в чем заключался источник страданий, которые он сам перенес и которые причинил другим. Он так давно жаждал любви, ожидал найти в ней полноту жизни, разрешение всех сомнений, силу на подвиг добра: и вот он полюбил – и оказалось, что тревога ума ничуть не улеглась, душа не вознеслась на высоту, жизнь не наполнилась. Кто же виновен в этом?

Любимая девушка? Нет, она вполне достойна любви. – Виновен он сам: его дух еще не созрел для такой любви. Он хотел быть счастлив и думал получить это счастье внешним образом; и в этом его ошибка, ибо, чтобы полюбить, надо сначала стать человеком. «Потребность любви должна быть вызвана не бедностью души, которая, чувствуя свою нищету и будучи недовольна собой, ищет кругом себя помощи; нет, любовь должна выходить из богатства нашего духа, исполненного силы и деятельности и отыскивающего в самой любви только новую, высшую, полнейшую жизнь»{53}.

И плодом этой основной его ошибки была другая: нетерпеливо ища того, что было ему еще не под силу, он принял – и уже не в первый раз – фантазию за действительность и едва не стал добычей призрачного чувства. Правда, руководимый верным чутьем, он и на этот раз во-время спохватился, но каких страданий ему это стоило и какой горький осадок стыда и раскаяния остался в его душе! Теперь ему было ясно, что личного счастья – или, что то же, любви – нельзя искать: она, как благодать, как вдохновенье, сама нисходит на душу; мечты о ней – мечты о чуде, плод нашей воспаленной фантазии. Стань человеком, и тогда, может быть, любовь увенчает твою жизнь; чудо может совершиться, но его нельзя искать, иначе либо истощишь свои силы в бесплодных поисках, либо примешь призрак за действительность и погибнешь. Долг человека – исполнить свое человеческое назначение, и Божий промысл каждому подает средства на это: тому счастие, другому бедствие. В исполнении этого долга – внутреннее блаженство; правда, оно не насытит сердца, но внешнее блаженство не дается тому, кто его ищет. «Да! Кажется нужно что-то от мира для полноты этого счастья, но да будет воля Его! Я не молюсь о своем счастии, – с меня довольно быть человеком. Я говорю: Господи! Буди в сердце моем и дай мне совершить подвиг на земле; и если слезящий взор обратился к нему с другою, невольною молитвою, я говорю, – но да будет не яко же аз хощу, но яко же Ты хощеши. Когда же вся тяжесть пожертвований без вознаграждения представляется мне, я прибавляю: Господи! Если возможно, да мимо идет чаша сия!»{54}

Данный текст является ознакомительным фрагментом.