На фронтах гражданской войны (1918–1921)

На фронтах гражданской войны (1918–1921)

Итак, в середине июля 1918 года мы были перебазированы в Сарапул, где влились во 2-ю армию РККА. В штабе командарма Блохина[105] Андрей Ермолаев был назначен начальником контрразведки, а я стал его заместителем. Обстановка в Сарапуле напоминала уфимскую образца января 1918 года – после черносотенного погрома обыватели были терроризированы выпущенными на свободу уголовниками. Уездный исполком заседал ежедневно, но ничего путного сделать не мог. Почти в открытую действовала банда «братков» – подонков, одетых в матросскую форму, которые «мобилизовали» городских проституток и ими торговали.

Вот в их-то «казарму» мы с Ермолаевым первым делом и направились. Увидели настоящий вертеп – пьяные «братишки» вместе со своими «подругами» орали похабные песни, на столе самогон, кругом пятиэтажная матерщина. Когда мы вошли, Ермолаев скомандовал: «Смирно!». Все притихли. Сзади кто-то крикнул: «А вам что здесь надо? идите к себе в штаб!». Ермолаев потребовал командира, и когда тот явился, записал его имя и приказал на следующее утро явиться в контрразведку со списком «личного состава». На утро этот «начальник», который, как ни странно, действительно оказался матросом, такой список принес, и в тот же день его ватагу передали одному из наших командиров, который формировал полк для ликвидации ижевского восстания[106]. Те из «братков», кто не пожелал служить в Красной армии, продолжали воровать, но уже втихую. Нас они очень боялись и вскоре исчезли из города. Но самых злостных бандитов все-таки пришлось расстрелять.

Сам Сарапул оказался очень симпатичным городком – уездный, маленький, но вовсе не захолустный, замечательно уютный, весь обсаженный липами; стоит близ слияния Камы и речки Сарапулки. На 20 тысяч жителей в городе было две гимназии, реальное и музыкальное училища, много интеллигентной молодежи, кожевенный завод. Идешь, бывало, по улице и почти из каждого окна слышишь либо пианино, либо скрипку или мандолину, гитару. Горожане встретили нас хорошо, были благодарны за наведенный порядок, звали в гости и с удовольствием принимали. Многие стали работать в штабе, молодежь охотно вступала в Красную армию. При нас местная буржуазия ничем себя не проявляла – поджала хвост. Свое лицо она показала уже после нашего ухода, и лицо это, конечно, было поганым. Вместе с нами в Сарапул переехал и уфимский губком партии, который стал формировать группы подпольщиков для заброски в Уфу. Из моих знакомых в эти группы попали Е. Тарасова, В. Алексакин, К. Мячин. Мы с Фиониным изготовляли им паспорта.

Наш командующий, бывший подполковник Блохин, походил на грузина, вид имел болезненный. Вместе со штабом жил на пароходе, а свой аппарат разместил в гостинице недалеко от Камы – в так называемых «Московских номерах». Жена Блохина, высокая, стройная, красивая грузинка, показывалась на людях редко и исключительно по ночам. Ходила в штанах или в ярком нарядном платье. Охраняли штаб латыши под командой бывшего офицера Хованского. С самого начала ни Блохину, ни Хованскому мы не особенно доверяли и, посовещавшись, решили отправить «ходоков» к Ленину – доложить, что одна из армий Восточного фронта находится в ненадежных руках. Во время этого нашего совещания случился курьез – отряд Хованского нас окружил и попытался арестовать, но сдать оружие (в кармане каждого из нас был револьвер, а у некоторых еще и бомбы) мы наотрез отказались. Пошли объясняться к Блохину – «арестанты», вооруженные лучше, чем конвой. Командующий перед нами извинился, пожурил Хованского, но было видно, что тот действовал с его ведома и согласия. Вероятно, мы им просто чем-то мешали. Вскоре Хованский был арестован ЧК и расстрелян как шпион, а его отряд расформирован. Блохина сняли, и куда он делся – не знаю.

Снабжением армии ведал Ольмерт – беспартийный еврей, очень изобретательный и предприимчивый и, как мы вскоре убедились, неподкупно честный. Но поначалу он тоже доверия не вызывал, и губком предложил нам с Фиониным определиться в его отдел и за ним приглядывать. Должности придумывайте себе сами, сказали нам, но следите за Ольмертом; за снабжение армии перед командующим отвечает он, а перед губкомом – вы. Что поделаешь, губкому виднее, и мы с Иваном Яковлевичем отправились к Ольмерту Услыхав, что мы явились ему «помогать», он ухмыльнулся, но в штат зачислил. Так продолжилась моя работа снабженца, но уже в Красной армии.

Все это время я не терял связи с контрразведкой, благо партийная организация у нас была общая. Кстати, скажу несколько слов о советско-партийной работе сарапульского периода. Еженедельно в клубе железнодорожников проводились партсобрания, на которых, как правило, обсуждался текущий момент и решались внутрипартийные дела: выделяли коммунистов для выполнения разных поручений, в том числе боевых. Кроме того, я, как начальник дружины, участвовал в заседаниях губкома и губернского штаба боевых организаций. В виде партийного задания вел кружок антирелигиозной пропаганды. Горисполком иногда устраивал диспуты с попами, от которых выступал «отец» Андрей, уфимский архиерей. Ученый был поп– богослов, окончил Духовную академию, университет, еще что-то. В диспутах упирал главным образом на бесконечность мироздания, но вопрос о его происхождении всегда ставил его в тупик.

Один раз Ермолаев сообщил мне по секрету о намерении местных эсеров и анархистов взорвать штаб Блохина. В тайне от Хованского мы мобилизовали своих боевиков для охраны штабного парохода и вскоре, действительно, арестовали двух анархистов, рабочих кожевенного завода. Фамилия одного была Воронцов, а другого, кажется, Колчин. Впоследствии Воронцов вступил в партию и мы с ним подружились. На допросе они сообщили, что решили взорвать штаб Блохина, потому что ему не доверяют, и, сделав внушение, Ермолаев их отпустил.

Дело снабжения армии поначалу было организовано так. Бывало, Ольмерт поедет по камским городам, реквизирует под расписку у купцов обувь, одежду мануфактуру, хлеб, сахар, чай, крупу, нагрузит всем этим свой пароход и приведет его в Сарапул. Выгрузит и снова поедет, а я выдаю все это частям, уходящим на фронт. Из этого продовольствия и обмундирования даже Блохин себе ничего не брал, а мы – тем паче. В общем, своего имущества у армии фактически не было – мы даже питались в частной столовой.

Между тем, гражданская война становилась все более ожесточенной. Когда ижевские повстанцы потеснили наши отряды, Блохин испугался и без разрешения Москвы отправился в Вятку. Взял с собой и нас, работников штаба, прицепив к нашему пароходику баржу с красноармейцами и скудным имуществом. В реке Вятке к нам подошел катер, и выскочивший из него человек потребовал предъявить разрешение на проезд. Ольмерт не растерялся (он вообще умел приструнить) и, в свою очередь, строго попросил того же от него самого. Незнакомец оказался проходимцем «из бывших», который грабил проходящие суда, а заодно и всю округу, выдавая себя за начальника красногвардейского кордона. В «резиденции» его банды мы обнаружили целый склад награбленного. Все это мы реквизировали, а бандитов сдали в вятский Особый отдел. Там главаря расстреляли, а его соучастников отправили на фронт. И таких самозванцев и мародеров мы вылавливали и уничтожали на протяжении всей гражданской войны.

В Вятке мы прожили недолго. Блохина прогнали, новым командующим был назначен Василий Иванович Шорин[107], бывший генерал, командир дивизии на русско-германском фронте. Человек он был крутого нрава, но военное дело знал и командовать умел. Начальником его штаба стал Федор Михайлович Афанасьев[108], бывший полковник, начальник штаба армии в германскую войну. Оба пошли в РККА добровольно. Членом Военного совета был назначен Гусев[109], крупный партийный работник. Новый штаб армии был сформирован в Вятских Полянах, кажется, в сентябре, одновременно армия получила большое количество продовольствия и обмундирования.

Я очень хотел уехать к товарищам на подпольную работу в Уфу, но Шорин меня не отпустил и назначил заведовать армейской базой, которая размещалась на двух баржах на пристани городка Котельнич недалеко от Вятки. Воинское имущество мы получали из Вятки, а выдавали по телеграфным распоряжениям штаба армии. Жили скудно, питались плохо настолько, что приходилось прикупать рыбу у местных рыбаков. В то время свирепствовала «испанка» – род гриппа, от которого умирало много народу. Заболел и я. Ни врача, ни даже фельдшера в Котельниче не было, и меня положили в отдельной комнате под присмотром брата Павла и нашей уборщицы Маши. Не лечили меня никак, просто я неделю провалялся в постели. Помню, голова болела так, что не то что пошевелиться, глаз поднять не мог. Указания по работе давал лежа. Но в итоге здоровый организм взял свое, и я выздоровел.

Однажды ночью нас разбудила пулеметная стрельба. Решили, что началось очередное восстание или белые подошли к городу. Наутро узнали, что это местная ЧК в ответ на покушение на Ленина расстреляла на берегу несколько десятков заложников. Дорого заплатила буржуазия за это покушение!

В октябре 1918 года базу армии перевели в Вятские Поляны – в бывшие хлебные лабазы. Одновременно я был назначен помощником интенданта армии – все того же Ольмерта. Начальником снабжения стал бывший учитель, а в германскую офицер Суетов, комиссаром – южноуральский большевик-подпольщик Котомкин. Появились новые люди и в штабе армии. Адъютантом Шорина стал Александр Лукич Налимов, с которым мы крепко дружим до сих пор. Его будущая жена Серафима Федоровна работала в нашем штабе машинисткой. Сейчас их замечательная семья живет в Москве.

Штаб армии помещался в каменном двухэтажном доме крупного купца, а наше управление занимало школу. Там же мы и жили. Работали, конечно, день и ночь. Бывало, ночью прибывает на вокзал следующая на фронт часть, которую надо срочно снабдить хлебом и всем необходимым. Идешь в пекарню, выдаешь хлеб, потом мчишься на базу. Глядишь, уже и утро, и надо идти на работу. Ольмерт по-прежнему разъезжал по городам и весям забирать реквизированные комитетами бедноты кулацкий хлеб и разные товары, а учет имущества и снабжение в основном лежали на мне. Я отдыхал, когда отправлялся в командировки. Бывало, заберешься в рубку баркаса и спишь часов 12 – до самой пристани. Эти поездки были далеко небезопасны, в нас частенько стреляли из-за угла, и мы всегда были хорошо вооружены. Не дремала и ЧК, которая каждую ночь расстреливала по нескольку человек. Приговоренного обычно ставили на борт парохода лицом к воде, стреляли ему в затылок, и труп летел за борт.

Приближалась зима. Наши войска понадобилось снабдить валенками. С детства я слышал о кукморских валенках, и вот теперь мне поручили организовать их массовое производство. Мы мобилизовали все мастерские Кукмора, снабдив их сырьем и топливом. Я в первое время ездил туда из Вятских Полян ежедневно, иногда там же и ночевал. В итоге мастерские заработали на полную мощь и валенками мы снабдили не только свою, но и 3-ю армию, и весь Северный фронт. Работу закончили в декабре 1918 года. Интересно, что когда кукморские мастера узнали, что меня посылают в Москву, они сделали для меня особо легкие и теплые бурки, которые я, зная, как живется в столице, решил подарить самому Ленину. Но не довелось.

А дело было так. В Москву мы с группой красноармейцев приехали под новый, 1919-й, год и поселились в казенных комнатах на Тверской. В соседней комнате была какая-то канцелярия, в которой работали молодые девчонки. Москва тогда голодала, горожане получали по осьмушке (50 грамм) суррогатного хлеба в день, а мы привезли пятипудовый мешок белого хлеба, мяса, яиц. Когда девчата прознали про это, они стали атаковать моих красноармейцев, а те, как полагается молодым, стали менять хлеб на «натуру». Тогда я хлеб запер, своим стал выдавать только паек. Девчата, чтобы меня задобрить, подослали ко мне самую красивую. Та явилась с флаконом какой-то сладкой эссенции, а взамен попросила хлеба для больной матери и сестренки. От ее подношения я, конечно, отказался и просто дал белый каравай. Она, бедная, долго смотрела на меня широко открытыми главами, потом заплакала и убежала. После мы с ней стали друзьями, она оказалась девушкой строгой и умной. Очень жалела, когда я собрался домой, и на прощанье сказала: «Я никогда, никогда Вас не забуду! Таких людей нельзя забыть». Не знаю, так ли это, но я, грешный, запомнил только ее красивое лицо.

В Москве по вопросам снабжения армии я несколько раз бывал у Красина. Заходил и в наркомпрод. С наркомом Цурюпой[110], уфимцем, не общался, зато по подполью был хорошо знаком с его заместителем Николаем Павловичем Брюхановым и с членом коллегии Алексеем Ивановичем Свидерским[111]. Брюханов встретил меня бранью, назвал бандитом. Тебе, говорит, не обмундирование надо давать, а расстрелять. Дело в том, что наш Военный совет ввиду крайней нужды реквизировал эшелон с рожью, шедший в голодающую Москву, правда, с обязательством собрать и направить в столицу новую партию хлеба. Рассуждали так: если армию не кормить, она может не выдержать и побежать, а в Москву хлеб пошлем, но позднее. Я и скажи Брюханову: «Сидел бы ты здесь, если армию не кормить». Он поостыл и стал зазывать в гости. Жил он в гостинице Метрополь, приглашал к 7-ми утра или к 2-м часам ночи – по своему рабочему графику. Так они в наркомпроде тогда работали – начинали в 8 утра, а заканчивали глухой ночью. Я, кстати, упомянул и о бурках для Ленина, у которого Брюханов бывал чуть ли не ежедневно. Он ответил: «Иди сам и дари, если тебе жизнь недорога: он тебе такие бурки пропишет! К нему каждый день лезут с подарками, кто с чем, и всех он гонит в шею».

Тогда пошел я к Свидерскому – может, думаю, этот будет посговорчивее. Но и тот отмахнулся, хотя бурки посмотрел. Они действительно были хороши. Я ему сказал: «Как хочешь, но постарайся всучить их Владимиру Ильичу, а только обратно я их не возьму», и ушел. Больше я Алексея Ивановича не видел и не знаю, что он сделал с этими бурками. После я снова пошел к Красину. Тот мне сказал, что обмундирование нам вышлют позднее, и я, не солоно хлебавши, отправился со своими бойцами домой. Правда, обмундирование мы и вправду вскоре получили, так что съездил я не зря.

В конце 1918 года в Москву начали приглашать красных командиров на курсы при Генеральном штабе – подучить военному искусству. Приехали и двое наших – начальник оперативного отдела армии (не помню его фамилии) и комдив Чевырев, старый рабочий-подпольщик[112]. Чевырева я давно знал и, будучи в Москве, отправился его навестить. Сидим мы у них в общежитии, разговариваем, а Чевырев нет-нет, да пройдется по комнате, позвякивая шпорами. Я отпустил что-то язвительное насчет этих шпор, а он как взовьется: «Ты задел самое больное место! Я такой же подпольщик, как и ты, и понимаю, что к чему, но раз надо носить эти погремушки, так что же я поделаю!». Так распалился, что чуть меня не застрелил – даже схватился за кобуру. Насилу мы его успокоили. Вскоре после моего отъезда из Москвы были отозваны и наши командиры, и Чевырева я снова увидел уже в штабе армии.

В Москве я пробыл всего пару недель, но на фронте за это время многое изменилось. Азин[113] прогнал колчаковцев за Каму, и к моменту моего возвращения наш штаб переехал в только что освобожденный Сарапул. На место куда-то отозванного Гусева в качестве членов Военного совета пришли Афанасьев и Штернберг[114]. В Сарапуле меня поселили в квартире неких Кокинас. Работы по снабжению армии как всегда было много, но шла она уже более организованно. Осложняло нашу жизнь то, что в аппарате штаба по-прежнему было немало бывших офицеров, среди которых попадались пьяницы, развратники, кокаинисты и даже шпионы. В 1919 году целую группу таких расстреляли, и за некоторыми исключениями аппарат стал настроен вполне советски. А те, кто был с белым налетом, заработал молча и исправно, а в тогдашних условиях большего и не требовалось.

В феврале 1919 года меня командировали в Воткинск инспектировать по части снабжения вновь сформированную дивизию перед ее отправкой на фронт – помнится, 21-ю. Железная дорога была по-прежнему очень плоха, и дивизия сосредоточивалась целый месяц. В общем, моя командировка сильно затянулась. В Воткинске я встретил много офицеров, знакомых еще по германской войне. Командиром 21-й дивизии был генерал, который когда-то командовал нашей 50-й, и даже дивизионный интендант был тот же. Этот подполковник Григорьев обрадовался встрече и сказал: «Мы знали, что Вы где-нибудь на большой работе. Там Вы мне были подчинены, а здесь – я Вам, но мы рады встретить Вас снова». Я выстроил дивизию, выяснил потребности каждого полка в обмундировании, обуви и продовольствии, выдал по акту все, что требовалось, и дивизия отправилась на фронт. Сам вернулся в Сарапул. Вскоре белые снова начали наступать, и эта дивизия, к сожалению, в своей значительной части перешла фронт и сдалась белым. От нее осталась лишь кучка офицеров и солдат.

При переезде штаба армии в Сарапул с вятско-полянских складов взяли имущества и продовольствия только для оперативных нужд Передо мной была поставлена задача до 15 апреля, то есть в месячный срок, перевезти все склады армии в Сергач. Помощников у меня было что кот наплакал – завскладом Лебедев, два бухгалтера (помню фамилию одного – Нигай, он был кореец), кладовщик Балабанов, да кучер с лошадью. В общем, ни людей, ни транспорта – хоть плач. А огромные лабазы в Вятских Полянах продолжали наполняться – один реквизированный овес поступал к нам сотнями подвод. Я начал действовать. Перво-наперво договорился с начальником военных перевозок о регулярной подаче мне порожняка. Во-вторых, добился, чтобы ко мне прикрепили все деревни в радиусе 10 верст от Вятских Полян.

Так у меня появились вагоны и гужевой транспорт. Наконец, подводы, которые привозили нам хлеб из Екатеринбурга, я после разгрузки заставлял трижды съездить на склад и доставить грузы на вокзал. Конечно, крестьяне этим были очень недовольны. Мне часто угрожали, не раз пытались от меня сбежать. Помню, однажды я ехал на последней подводе, а вся колонна пустилась наутек. Я выстрелил в первую подводу и только так остановил беглецов. С испугу этот обоз потом перевез мне дополнительно грузов на два вагона. Попутно с работой по эвакуации базы я снабжал всем необходимым и проходящие на фронт части. В общем, утром я садился в седло и до вечера вылезал из него только раз – чтобы накормить лошадь, поесть самому, да попутно подписать срочные бумаги. С тех пор я езжу, как заправский кавалерист.

В то полуголодное время возникали у меня конфликты и с теми из командиров, которые всеми правдами и неправдами пытались урвать побольше продовольствия и фуража. Один раз приходит ко мне командир саперного батальона и просит сахару, чаю, муки и крупы. Я ему отказал, зная от Ольмерта, что все положенное этот батальон уже получил. Сапер отправился прямо к командарму жаловаться. Шорин взбесился, а раздражался он быстро, и вызвал меня в классный вагон, в котором находился вместе со своим полевым штабом. При моем появлении вскочил с кресла и закричал: «Как Вы смеете срывать боевое задание части! Я Вас сейчас прямо у вагона собственноручно расстреляю!». Я удивился: Шорин так со мной никогда прежде не разговаривал, и все ему объяснил. Стали разбираться. Запросили по телеграфу Ольмерта, тот мои объяснения подтвердил. Тогда Шорин потребовал к аппарату того самого сапера и так его по прямому проводу обматерил (на что был большой мастер и любитель), что телеграфистки вышли и его телеграмму отстучал старший телеграфист.

Той же ночью произошло еще одно происшествие. К нам в Вятские Поляны прибыла дивизия Азина. Сидим мы в его штабе вместе с начштаба Овчинниковым, вдруг слышим по селу стрельбу. Овчинников тут же распорядился разослать пешие и конные патрули, и через час все стихло. Кто и зачем стрелял, мы узнали только через несколько дней. Чекисты сообщили, что это были белые диверсанты, которые хотели вызвать в дивизии панику. Но в 1919 году наши части уже не паниковали. Тем более у Азина.

Наутро я уехал в Казань. Склады я эвакуировал вовремя. Скоро в Вятские Поляны вошли белые.

В Казань, где располагался штаб нашей армии, я приехал под 1 мая 1919 года. Пролетарский праздник там отмечали широко, на большой площади были собраны войска, рабочие, трудящиеся. По всему городу проходили митинги, на некоторых выступил и я. Нас, большевиков, здесь поддерживал в основном русский пролетариат. Рабочие-татары по безграмотности в своей массе к политике были равнодушны. Как и многие другие крупные города в то время, Казань была наводнена купцами, дворянами, торговцами, бывшими офицерами и прочей сволочью, которая, как только могла, вредила советской власти. Кто-то из «бывших» поджег прекрасный казанский Оперный театр. Горел он так, что напоминал кипящий котел. До него не долетали струи из брандспойтов – вода испарялась на лету, и театр сгорел дотла. Другими словами, у здешней ЧК было много работы, и мы ей всячески помогали. Я, например, вплоть до 1920 года был ее внештатным сотрудником.

Настроение солдат тоже было неважное, и не без причин. Политически они были развиты плохо, во многих вопросах не разбирались. К тому же белые тогда зажали советскую республику в кольцо: с востока они дошли до Вятки и Казани, с юга – почти до Орла, на севере взяли Архангельск. Трудно было воевать без хлеба Украины и Сибири, без железа и угля Донбасса, без нефти Кавказа. Хотя положение было очень тяжелым, внутренне все мы были уверены в победе, ибо правда была на нашей стороне, а это – главное.

В РККА были тогда большие проблемы не только со снабжением, но с боевой выучкой и особенно с дисциплиной. Приведу пример из собственного опыта. Как-то члена Военного совета нашей армии Штернберга (он был ученый, профессор астрономии) и меня направили в одну свежепополненную часть, которую предполагали скоро отправить на фронт. Нам следовало проверить ее боевую готовность и состояние снабжения. Приезжаем в часть, входим в казарму, никто, даже дежурный и дневальный, не обращают на нас никакого внимания – все заняты своими делами. Многие красноармейцы лежали на нарах в обнимку с женщинами, вероятно, с приехавшими их навестить женами. И тут же, в казарме, у всех на глазах занимались тем, что полагается в таких случаях делать мужчине и женщине после разлуки. С некоторыми красноармейцами Штернберг попытался поговорить, но ему отвечали односложно и неохотно. Наконец, явился командир части, но на его «Смирно!» снова никто не отреагировал. И такая часть была направлена на фронт! Можно себе представить, как она воевала.

Дисциплину наши командиры подтягивали по-разному. Когда в дивизии Азина в одном из полков (Елабужском) выбросили плакат «Долой братоубийственную войну!», он вывел этот полк из боя, разоружил, построил и начал собственноручно расстреливать каждого десятого. После пятого расстрелянного таким образом остальные закричали: «Хватит, будем воевать!». Тогда Азии скомандовал «В ружье!» и снова послал полк в окопы, пополнив убыль коммунистами. Потом этот полк стал у него одним из самых боевых. Точно так же Азин как-то «убедил» крестьян доставить на передовую патроны. Мы в штабе о его «художествах» знали, но сделать ничего не могли.

Он вообще был сорвиголова. Однажды сидел в своем штабном вагоне и пил со штабными чай. Ему докладывают, что привели семерых пленных колчаковских офицеров. Азин встает и выходит, говоря: «Продолжайте, я сейчас». С улицы раздается семь выстрелов, Азин возвращается и как ни в чем ни бывало продолжает чаевничать. Он ненавидел белых офицеров, считал их предателями и, несмотря на строгое предписание направлять их в штаб армии, всегда собственноручно расстреливал. Пленным же солдатам предлагал перейти на сторону советской власти, и если те отказывались, отпускал на все четыре стороны. Презирал трусов, гнал их от себя либо расстреливал, но людей храбрых, находчивых обожал. Очень любил Чевырева, другого комдива нашей армии, как человека смелого, быстрого в решениях и талантливого командира. Азин недолюбливал финансовый контроль и денежную отчетность, инспекторов РКП[115] близко к себе не подпускал, говорил: «Вот разобьем Колчака, тогда и начнем деньги считать, а теперь воевать надо». Понятно, что с такими командирами вся повседневная, будничная организационная работа легла на плечи коммунистов. Им, впрочем, тоже часто приходилось вынимать наган – в армию наряду с людьми преданными проникали и враги.

В мае 1919 года вместе с комиссаром армии Борисом Шапошниковым я ездил в Сергач проверять состояние перевезенных туда из Вятских Полян армейских складов. Все оказалось в порядке, мы все пересчитали, на выдержку перевесили хлеб. Часть зерна уже размололи на муку. Ездил я и на эту мельницу, стоявшую на реке Пьяной. Несмотря на название, речка оказалась очень рыбной и, говорят, полна рыбы по сей день. Ежедневно питаясь рыбой, наши представители на этой мельнице, Новоселов и Сизых, даже поправились. Шапошников, как не хозяйственник, в этой работе участия не принимал, пропадал в сергачском горкоме и только время от времени лениво выслушивал мои доклады. Между прочим, в Сергаче я обнаружил большие запасы чая, сахару, мануфактуры, в которых армия остро нуждалась. Все это было бесхозным – владельцы-купцы давно разбежались. С разрешения штаба фронта, часть найденного мы отправили в свою армию, а прочее по акту оставили местным властям для снабжения населения.

Долго пожить в Казани мне не удалось. Наши войска перешли в наступление, Азин с ходу занял Ижевск, а Чевырев – Сарапул. Стремительно отступая, белые бросили много вооружения, боеприпасов и всякого имущества. Командующий Шорин послал меня поставить все это на учет и взять под охрану. В Сарапул я приехал вместе с помощниками – инспекторами Баженовым и Семенюком, каждый из нас собирался остановиться на своей прежней квартире. Дом, где раньше жил Баженов, был от вокзала первым и мы, грязные и голодные после теплушки, пошли вместе с ним. Было это 6 июля 1919 года. Тепло, сели мы на полянке возле дома, а Баженов пошел в дом узнать обстановку. Выходит, говорит: хозяева ушли с белыми, в доме живет семья квартирантов, приглашают остановиться у них. Семенюк отказался и пошел к себе, а мы вместе с Баженовым зашли в дом, в отведенную нам комнату. Раскланялись с квартирантами – пожилой женщиной с энергичным лицом и двумя ее дочерями. Умылись, сидим, обсуждаем план работы. Тут одна из девушек пригласила нас к столу, но мы, смутившись, от обеда отказались. Второй раз, и уже намного строже («Что еще не идете обедать, заставляете просить себя! Идите без разговоров!»), нас пригласила мать. На кухне за столом мы увидели ее, молодого человека и двух девушек, блондинку и худую как палку шатенку, которых звали Серафима (она была старшей) и Ирина. Рассказываю об этом так подробно, потому что Сима вскоре стала моей женой.

После «семейного» обеда мы навестили командира полка, от которого узнали, что ввиду продолжающихся обстрелов города белыми, работать нам можно только по ночам, да и имущества в Сарапуле они оставили сравнительно мало – намного меньше, чем в Ижевске. Зная повадку Азина все трофеи забирать себе, мы с Семенюком решили немедленно отправиться в Ижевск, а Баженова оставили в Сарапуле. Утром следующего дня, пока ждали на дворе лошадей, поболтали с хозяйскими дочерями. На вопрос Баженова о замужестве блондинка Сима сообщила, что ее «никакой дурак замуж не возьмет». Я, признаться, был удивлен такой самокритике, тем более, что Сима была очень симпатичной, даже красивой, развитой и прекрасно выглядела. Я спросил: «А если бы такой дурак нашелся, Вы пошли бы за него?». Она ответила: «За дурака – нет, не пошла бы». Тут подали лошадей, и на прощанье я ей сказал: «Не унывайте, найдется и умный жених, но при этом надо быть и самой умной». Она рассмеялась и лукаво ответила: «Постараюсь быть умной».

Отправились. 50 верст до Ижевска ехали целый день – в окрестных лесах еще бродило много белых, и приходилось двигаться с осторожностью. Все время в пути держали наготове наганы, но обошлось, и поздним вечером мы были в Ижевске. Комендант поселил нас в поповской семье (сам поп сбежал с белыми), говоря, что с перепугу попадья будет кормить до отвала. Так и вышло. Попадья страшно нас боялась и отменно угощала. На ночь все семейство запиралось в своей комнате – делай, что хочешь. Только узнав, что мы не «азинцы», она немного осмелела, но все равно разговаривала неохотно и с опаской косилась на наши наганы. Явно боялась ареста – но за что их было арестовывать? Сама она не политик, а дети маленькие.

Наутро мы явились к Азину. Меня он знал и, выслушав, зачем приехали, кисло улыбнулся и сказал: «Учитывай скорее, а то мои хлопцы живо все заберут». Выделил нам красноармейцев, и мы начали работать. Брошенного белыми имущества, действительно, оказалось очень много, особенно зимней одежды – целые склады валенок, телогреек, ватных шаровар. Все это мы с Семенюком в три дня учли, склады опечатали и отправились назад в Сарапул. Дома первой я встретил Симу, поздоровался с ней, назвав по имени, и она вся просияла. После она рассказывала, что загадала: «Если вспомнит мое имя, значит – "да"», но что это за «да», толком сама не понимала. Вскоре мы с ней подружились, вечерами подолгу говорили. Она окончила гимназию, много читала, я тоже неплохо знал классическую литературу. Сближала нас и революционная тема – ее братья были революционерами, ссыльные часто гостили в семье, и все это перекликалось с моим собственным жизненным опытом. Отец их был лесничим, мать – учительницей, оба дети крепостных. Их старшая дочь, коммунистка, была в Красной армии, сын работал в Сарапуле уездным агрономом, другая сестра – медсестрой в госпитале. Словом – интеллигентная, трудовая семья[116]. Сама Сима работала в уездном продовольственном комитете, а ее отец – в лесном отделе.

Смущало меня другое. Мне было 29 лет, и я прошел большой и сложный жизненный путь. Сима же была совсем юной 18-летней девочкой. В общем, я опасался, что для нее уже стар. Забавно, но в меня была влюблена и младшая Ира – черноглазый 16-летний бесенок. Как я потом от нее же и узнал, она тайком бегала в мою комнату нюхать подушку – я любил хороший одеколон и пользовался им при бритье. Каждый день я находил у себя на столе тарелку крупной клубники, посыпанной сахаром и с клубничными листьями по краям. Было красиво и вкусно. Откуда она бралась, мне Сима не говорила и уже после призналась, что они ее делали вместе с младшей сестрой. В общем, я сдружился с этой семьей.

В Сарапуле выяснилось, что у Баженова появилось много помощников – в город перебрался штаб армии вместе со всем интендантским управлением. Поэтому мы с Семенюком отправились на станцию Сюгинскую, где тоже обнаружилось много брошенного белыми имущества, а потом – в Дюртюли за конфискованным хлебом. Дали в мое распоряжение пароход и отряд красноармейцев. Но съездил в эти Дюртюли я впустую – на месте оказалось, что все зерно накануне забрал уполномоченный Совета труда и обороны. На личном фронте события развивались стремительно. Вернувшись в Сарапул, я в тот же день объяснился с Симой, и она стала моей невестой. Мы договорились пока об этом никому не рассказывать.

В конце июля 1919 года 28-я дивизия Азина взяла Екатеринбург, и наш командарм Шорин получил приказ перебазировать армию в Вольск и развернуть ее в особую группу Юго-Восточного фронта. Туда мы со всем штабом на пароходе и отправились. При отъезде, как это ни странно, мы с Симой никаких обещаний друг другу не давали. Очевидно, оба понимали, что можем больше и не встретиться – время было очень опасное. В дороге Эдя Мэр, наша сотрудница, не зная, что Сима моя невеста, рассказывала о ней много хорошего. И как в колчаковщину она председательствовала в Союзе учащихся, и какая она строгая и чистая девочка, и какая умница. И так она меня этими разговорами настроила, что я с пути написал Симе, чтобы она меня ждала.

В Вольске обстановка нас встретила грозная: всего в 20 верстах от города проходил фронт генерала Шкуро[117]. Вся местная парторганизация была мобилизована, с ходу включились в оборону города и мы. Каждый получил винтовку и трижды в неделю ходил в дозор. В штабе парторганизация у нас была та же. Ее секретарем был сотрудник артиллерийского управления, а председателем – я. Часто с докладами о текущем моменте выступал наш новый комиссар Ефимов – бывший подпольщик, печатник, человек грамотный и волевой. Не помню почему, но мы вели партийную работу и на местном цементном заводе. Ездили туда еженедельно. Работать там было трудно.

В бытовом отношении жили мы, в общем, неплохо. Меня разместили вместе со снабженцем по фамилии Лисин, с которым еще в Вятских Полянах произошел забавный случай. Однажды он отправился в Кукмор в кузове машины, которой управлял начальник нашей авточасти Кошкин. На ухабе машину занесло, Лисин из кузова вылетел, но Кошкин обнаружил это только в Кукморе. В общем, как говорили остряки, Кошкин потерял Лисина. Питался я в городской столовой, кормили там скверно, и я сильно отощал. Подкармливал нас наш гуртоправ (на Волге стоял гурт скота нашей армии), наш старый, с 1918 года, сотрудник, который время от времени приносил нам рыбы, молока, масла, а порой даже свежей черной икры. Дело в том, что гуртовый скот шел на убой, а молоко, учесть которое было невозможно, пастухи могли менять на другие продукты.

В Вольске мы изнывали от жары и от, в буквальном смысле, горячих ветров. На работе мы закрывали ставни, а наш комиссар спасался тем, что одевал кожаную куртку. В пекло выглядел в таком костюме странно, но зато ветер его не брал. Нашу армию развернули в Юго-Восточный фронт, изменился масштаб работы, но людей не прибавилось. Ольмерт по-прежнему рыскал по округе в поисках имущества и продовольствия, которые можно было бы «реквизнуть», а я, как и раньше, все добытое им учитывал и распределял. Хотя в конечной победе над Шкуро никто из нас не сомневался, приходилось принимать в расчет близость противника и, исходя из этого, строить всю свою снабженческую политику Врагу ничего не должно было достаться.

Работы было так много, что я стал забывать, что в Сарапуле меня ждет невеста. Вообще, применительно ко мне, старому холостяку, это слово звучало непривычно. Вдруг получаю от Симы письмо. Пишет, что за время разлуки окончательно поняла, что меня любит и будет ждать. Это меня еще больше смутило: идет война, кругом враги, меня могут убить или покалечить. На что я толкаю эту девочку, какое «счастье» ей готовлю – 18-летней вдовы? Теперь, спустя много лет, могу признаться, что тогда страшно себя ругал, что увлек ее – прекрасного и чистого человека.

Но тут мне приснился удивительной красоты сон, который отчетливо помню до сих пор. Я видел длинный светлый коридор с колоннами. По нему идет молодая, красивая, белокурая женщина и ведет за руку маленькую девочку. Идут ко мне как жена и дочь, улыбаются. Этот сон ошеломил меня, и я его описал в письме Симе. Пригласил к себе, сказал, что поженимся. Я был почти уверен, что она не приедет – не отпустят родители: в дороге она могла погибнуть от тифа, ее могли убить, но не написать этого я не мог. Прошла неделя, и мне вдруг сообщают, что меня спрашивают две женщины, а с ними девушка. Я сразу понял, что это Сима. Оказалось, что она приехала с матерью и старшей сестрой, которая была замужем за комендантом нашего штаба. Признаюсь, от неожиданности я тогда даже испугался, да и совесть все еще мучила. Но в начале сентября мы поженились. Все было более чем скромно. Из загса Сима пошла домой, а я – в управление на работу, вот и весь праздник. Сразу по приезде я отдал ей свой браунинг, который оказался как бы моим свадебным подарком. Сейчас это выглядело бы дико, но по тем временам подарок был в самый раз.

Живем мы с женой вот уже 35 лет. У нас родилось трое детей. Дочь Ирина член партии, младший сын Борис комсомолец, оба с высшим образованием. Серафима за годы замужества закончила два вуза – педагогический и библиотечный, вступила в партию. Старший сын Артем погиб под Старой Руссой 23 февраля 1943 года. Было ему 20 лет. На фронт пошел добровольцем, воевал в комсомольском лыжном штурмовом батальоне. Погиб как герой – так мне написали «все», то есть вся его рота. Жили мы всегда дружно, серьезных ссор не припомню. Если случались размолвки, жена просила повторять за ней: «Прости меня, моя любимая жиночка, за то, что я тебе надерзил, и больше этого делать никогда буду». И я покорно повторял, даже если надерзили мне. Потом следовал поцелуй, и в семье снова воцарялся мир. Воспитанием детей Сима занималась сама. Мне на это никогда не хватало времени, я лишь старался дать этому воспитанию правильное политическое направление. Под руководством жены дома выходила стенная газета с разделом критики и самокритики. Однажды на общем семейном собрании я схлопотал выговор за случайную грубость в отношении младшего сына. В общем, порядки у нас всегда были строгие.

Пусть не подумают, что наша женитьба произошла как-то сама собой. Просто я не писатель и не умею изобразить наших чувств. Мы понравились, заинтересовали друг друга с первой же встречи, и это предрешило наши дальнейшие отношения. Теперь я понимаю, что в глазах 18-летней девушки меня окружал несколько романтический ореол – я был недурной наружности, веселый, остроумный и вместе с тем, как подпольщик, неоднократно сиживал в тюрьме, бывал и бегал из ссылки, судился военным судом, был на войне. Я же, прожив большую жизнь в одиночестве, подспудно мечтал о семье. В общем, нас тянуло друг к другу. Очень сблизили и беседы – о литературе, о социализме, о боге.

Но я забежал далеко вперед. Продолжу по порядку.

В конце сентября 1919 года нашу армию снова переименовали и передислоцировали. Мы стали называться Кавказским фронтом с Саратовом как местом базирования. Интендантом фронта был снова утвержден Ольмерт, а я оставлен его заместителем. По сравнению с Вольском жизнь в Саратове был спокойнее, ночные дежурства прекратились. Но работы было по-прежнему много, а бытовые условия – привычно аскетичны. Помещений не хватало, и часть сотрудников жила при штабе. Питались, как всегда, в столовой, были одеты так, что кто-то из коллег (кажется, Суетов) однажды позавидовал аккуратности заплат на моих брюках, конечно, у каждого из нас единственных. И это при том, что через наши руки проходили тысячи и тысячи комплектов обмундирования.

В Саратове я познакомился с Николаем Михайловичем Шверником[118], тогда – заместителем Чусоснабарма нашего фронта. Его начальником был некто Абезгауз, но тот вечно пропадал в Москве в командировках. Вещевым довольствием нас стал снабжать именно Чусоснабарм, которому были подчинены все местные заводы, и «гастролирования» Ольмерта прекратились. Я по нескольку раз в день бывал у Шверника, он был в курсе всех моих нужд, а я – его возможностей. Мне нравилось работать с этим умным и чутким человеком. Позже, уже в Свердловске, я несколько раз его видел и даже думал подойти – напомнить о нашей совместной работе. Но так и не решился. А вдруг он скажет: «Нет, что-то я Вас не помню». К большим людям лезть с напоминаниями о себе неприятно.

В январе 1920 года мы с молодой женой получили отдельную комнату в доме купца Астраханова. Страшно мерзли – не было дров, спали под ватным одеялом, положив сверху мой полушубок. У Симы из зимней одежды был только ватный жакет – приданое слабоватое. Она поступила в Саратовский университет, и питались мы все больше «по-студенчески». Да еще к нам на хлеба напросился один из наших интендантов – Панах, грек по национальности. Он часто ездил в командировки и привозил то арбузного меду, то кукурузы. Один раз притащил какой-то то ли окорок, то ли заднюю ногу – барана, не то козла или собаки. Сима ее приготовила, и когда мы с Панахом пришли обедать, гордо заявила: «У меня сегодня жареная нога Панаха». Мы, конечно, забеспокоились: я от того, что греческих ног не едал, а он испугался за «свою» конечность. Сима всегда отличалась энергией и изобретательностью, ухитряясь сытно и вкусно кормить, даже когда продукты добывались с большим трудом. То, что наши дети выросли здоровыми, грамотными и умными, – исключительно ее заслуга. Жили мы с молодой женой дружно. На прилагаемой фотокарточке – мы оба в октябре 1919 года.

В Саратове мы часто ходили в театры – оперный и драматический. У нас, у отдела снабжения, были в них свои ложи. Видели там знаменитого Слонова[119], по-моему, совершенно неповторимого, уникального драматического артиста. Нигде и никогда больше я не встречал такой замечательной игры. В опере слушали Мухтарову[120], которая была особенно хороша в роли Кармен.

В марте 1920 года по указанию ЦК партии и правительства был образован штаб помощника главнокомандующего (помглавкома) по Сибири с центром в Омске. Этим помглавкомом, а, значит, и командующим Восточным фронтом стал Шорин. Насколько этот фронт был велик, видно из того, что на наше довольствие поставили 600 тысяч человек. Костяком управления Восточным фронтом Шорин сделал своих сослуживцев по штабу Кавказского фронта во главе с Афанасьевым. Взял и нас, снабженцев. Сам Шорин отправился в Омск на особом поезде, а мне поручил доставить туда штабное имущество и личные вещи сотрудников. Выделили мне отряд охраны, три классных вагона, несколько грузовых и теплушку с походной кухней. Ехали мы, правду сказать, тесновато – у меня одного, как начальника эшелона, было персональное купе, остальные спали вповалку на нарах. Тем не менее, почти на каждой остановке приходилось отбиваться от желающих забраться в вагон или на крышу. Питались сносно – выручала походная кухня. Как известно, 1920 год выдался необычайно засушливым. На Урале горели леса. Через уральский хребет ехали в сплошном коридоре пожарищ. Особенно жутко это выглядело по ночам. Горели мосты, и мы сутками стояли, ожидая, пока подлатают очередной мост или нас направят в объезд. До Омска добрались только к концу мая.

Свободного жилья там, как водится, не оказалось, и мы долго жили в своем поезде – в тупике на берегу Иртыша. Нас поразила омская пыль, которую наносило из киргизских степей, – следствие все той же засухи. Днем на машине ездили по городу с включенными фарами, в белом на улице появиться было нельзя – одежда тут же становилась серого цвета. Я из палатки сшил себе пыльник. Освежали только вечерние купания в Иртыше. Еду мы готовили около вагонов на костре, продукты выменивали на рынке на одежду и обувь, когда позволяло время, я ловил рыбу. То немногое, что нам выдавали в виде пайка, часто бывало совсем несъедобным. Однажды, получив пайковое масло и приняв его за льняное или подсолнечное, два моих сотрудника на костре нажарили себе оладьев. Наелись «от пуза» и тут же ослепли – масло оказалось рыжиковым. Сидят, хлопают глазами и спрашивают друг дружку: «Ты меня видишь?». Мы с женой услышали этот странный диалог, перепугались и позвали фельдшера. Тот сказал, что слепота – естественная реакция на рыжиковое масло и скоро пройдет. Это нас успокоило. И действительно, скоро зрение к обоим вернулось. Мы потом долго смеялись над ними – нет-нет, да ввернем про «покушали маслица».

После разгрома колчаковской армии много пленного офицерья Троцкий[121] натолкал в штаб сибирского помглавкома. В Омске меня поставили во главе хозяйственного отделения одного из отделов штаба армии. Моим прямым начальником был бывший генерал-лейтенант Иванов. Так вот, этого Иванова вскоре отозвали в Киев, где он, как контрреволюционер, был расстрелян ЧК. О настроениях подобной публики говорит и такой факт: на одном из популярных тогда религиозных диспутов, который проходил в штабе помглавкома в присутствии почти всех его сотрудников, аплодисменты сорвал не наш антирелигиозный оратор, а омский архиерей. Мы, коммунисты, не думали сдаваться, но ситуацию спас неожиданно появившийся член Сибревкома Емельян Ярославский[122] – замечательный специалист по антирелигиозной пропаганде. Только он вышел на трибуну, офицерье и попов во главе с архиереем как ветром сдуло. Ну и говорил же он! Его речь была покрыта громом аплодисментов, и от слов архиерея ничего не осталось. В дальнейшем Ярославского мы частенько приглашали на такие диспуты, и он всегда охотно откликался.

Ярославский прославился и как обвинитель на процессе палача рабочих и крестьян барона Унгерна[123], который проходил в Новосибирске, тогда – Ново-Николаевске. Как он гонял этого барона, в какое дурацкое положение его ставил! Каким идиотом и трусом выглядел этот палач, вешатель бедняков, истязатель женщин, детей и стариков! Трибунал, председателем которого был наш уфимский боевик Опарин, приговорил Унгерна к расстрелу.

В 1920 году в омских железно дорожных мастерских судили бывших министров колчаковского правительства. Мы увидели жалкие фигурки, съежившиеся под тяжестью речей общественного обвинителя Гойбарха[124]. Каялись во всех своих грехах, просили простить, поскольку-де не ведали, что творили. Насколько помню, никто из них к расстрелу приговорен не был – все получили тюремные сроки. Сравнивая эти процессы с теми, в которых участвовал сам, я не мог не заметить разницы в поведении подсудимых. Как гордо и бесстрашно смотрели мы в глаза нашим судьям, зная, что боремся за правду, за народ, за Родину! И как подавлены, жалки были они.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.