Интервью Алесю Адамовичу

Интервью Алесю Адамовичу

— Прежде всего, чтобы вы представляли себе, что я занимаю некое особое положение во всей этой истории, скажу: я — ядерный химик, и, несмотря на то, что я уже 15 лет работаю в области атомной энергетики, к конструированию реакторов, например, я имею лишь косвенное отношение, только в рамках того, что слышу дискуссии и споры на советах и заседаниях, — ну, и приобретаю, конечно, какую-то свою точку зрения. Как вы могли понять из разговора, я — директор собственного отделения: обеспечение ядерных топливных циклов, то есть разделение изотопов, захоронение активности.

Моя позиция сложилась, с одной стороны, как у внешнего наблюдателя, с другой — как у участника. Но, вот в самих чернобыльских событиях моё участие, конечно, было оправдано, потому что никакого реактора уже не было, а были его останки — это прямая моя специальность. Тут — сплошная ядерная и неядерная химия. Нужно понимать, какие процессы идут с радиоактивными элементами, чем они отличаются от других процессов, какие вещества можно вводить, к чему это приведёт. Может быть, это было уже случайное совпадение, но это действительно моя прямая специальность.

Но главное — это то, что я в течение ряда лет был наблюдателем различных «битв» специалистов внутри Советского Союза и на международном уровне на тему типов реакторов и надо или не надо развивать ядерную энергетику вообще. В то же время под моим руководством развивались и работы в области безопасности химических производств, которые также представляют очень большую угрозу. Поэтому, чисто в профессиональном плане, вопросы безопасности и то, как к ним надо относиться, я представлял себе очень хорошо. Такая я запутанная фигура: с одной стороны, знаю проблемы безопасности в «общефилософском» их виде (как они должны ставиться и решаться), с другой — знаю ядерный топливный цикл и его внешнюю часть, ну, и наблюдал за реакторной «эпопеей».

Чернобыль начался, с моей точки зрения, (условно, конечно), в 1961 году. То есть в том самом году, когда Гагарин полетел в космос — и это было последнее высшее достижение Советской науки и техники. Вообще, я считаю, что наша наука и техника до тех пор очень успешно всеми правдами и неправдами развивались на удивление всему миру с колоссальными достижениями почти во всех областях. И вот вершиной этих достижений был полет Гагарина в космос. После этого мы начали по всем направлениям резко уступать, уступать — и просто началось падение. Вот это общее падение Советской техники, о причинах которого можно много и долго говорить, было одновременно и началом Чернобыля. Причём это не философское утверждение. И я говорю это не в том смысле, что у нас началось понижение общетехнической культуры, нет, это был уже совершенно конкретный факт.

Дело заключается в том, что, как вы знаете, Советский Союз был родоначальником атомной энергетики. Первая электростанция была построена у нас в Обнинске под Москвой. Потом мы построили Белоярскую атомную станцию и Нововоронежскую атомную станцию. И… прекратили развитие атомной энергетики. Это произошло в конце 50-х годов, потому что возобладала такая точка зрения, что у нас, дескать, донбасского уголька хватит — не нужно нам атомную энергетику развивать! И мы, будучи пионерами в её развитии, 10 лет её не развивали, а три атомных электростанции — Нововоронежскую, Белоярскую и Обнинскую — превратили как бы в забаву для учёных, где они решали свои проблемы. Это были три разных типа реактора, которые имели свои особенности; ими занимались, но атомную энергетику как масштабное явление у нас никто не воспринимал.

В это время сначала Англия, а потом и Соединённые Штаты Америки стали делать именно энергетику — не отдельные атомные станции, а атомную энергетику. И, следовательно, наука их вынуждена была сразу говорить о безопасности атомной энергетике как о масштабном явлении, о множестве станций, об огромном количестве специалистов, которые вовлекаются в эксплуатацию этих атомных станций и т. д.

А у нас был сделан мощный госплановский просчет, и мы пребывали в полной уверенности в том, что органического топлива хватит надолго, и атомная энергетика нам практически не потребуется, но где-то к 60-м годам (1961-1963 гг. — примерно в этот период времени) стало ясно, что европейская часть Советского Союза (где сосредоточено 80 процентов и населения, и промышленности) на привозном топливе не проживёт, а донецкий уголёк стал слишком дорог, и его стало слишком мало. Привозное топливо — это накладно: и экономически, и транспортно, и экологически. Стало ясно, что не развивать атомную энергетику невозможно. Без неё прожить промышленности нельзя.

Как бы ни удивительно это звучало, на самом деле, не развивать атомную энергетику невозможно, прежде всего, по экологическим соображениям, чего многие люди себе даже и не представляют. Если бы мы взяли и, на минутку, решением Политбюро, отменили атомную энергетику — перестали бы эксплуатировать сейчас атомные станции и не строили бы новые — то сразу же, в ответ на это уровень радиоактивного загрязнённости нашей территории и наших людей возрос бы неимоверно! Именно радиоактивной, я не говорю уже о канцерогенных веществах и других вещах. Почему? Да потому, что в угольных или нефтяных пластах за века накопилось много радиоактивных элементов, причём именно долгоживущих и самых опасных изотопов — альфа-активных. Например, в Камско-Ачинском угольном бассейне только в верхних пластах находится 2 миллиона кюри альфа-активных долгоживущих изотопов. Как только мы начнём активно эксплуатировать Камско-Ачинский бассейн, то по дороге, по которой возится уголёк, и при сжигании начнём насыщать лёгкие людей, и особенно свои собственные, этой радиоактивной грязью. Поэтому чем меньше атомных электростанций и чем больше угольных или нефтяных, тем при естественных условиях больше будет радиоактивное загрязнение. Так что это совершенно очевидная ситуация. Конечно, лучше всего было бы использовать то, о чем мы все мечтаем, — альтернативные источники: термоядерные, солнечные, НГД и все, что угодно. Но тут необходимо совершенно реально представлять себе картину, что в течение 40-50 лет ничего этого не будет, потому что сегодня самые оптимистичные цифры говорят о том, что затраты человеческого труда на единицу мощности в солнечной энергетике в сто раз больше, чем в атомной, а затраты материалов в 150 раз больше, чем на угольные или на атомные станции. Конечно, наука будет развиваться и в этом направлении, всё будет улучшаться, но не в 100 и не в 150 раз, поэтому доля альтернативных источников в обозримый период (45-50 лет) будет составлять 5-7%. Нужно, чтобы эти проценты были, чтобы развивать эти источники энергии, но основой энергетики это быть не может. Таким образом, неизбежность атомной энергетики стала очевидной в 60-х годах, а темп был потерян.

И тогда галопом по Европам стали навёрстывать. А денежки-то — ограниченные, ведь десять лет денежек-то не вкладывали никаких. И вот тут-то и была совершена роковая ошибка, из-за которой, конкретно, и начался Чернобыль. В чём состоит роковая эта ошибка? Весь мир признает нормальный стандарт безопасности по любому опасному производству, в том числе и по атомным станциям. Этот стандарт состоит из трёх элементов:

сделать максимально надёжный реактор; сделать максимально надёжной эксплуатацию (обученный персонал, хорошая дисциплина, удобная для эксплуатации техника и т д.); сделать защиту. Везде стремятся к максимальной надёжности, но, поскольку весь мир понимает, что «максимально» — это не значит 100%, и что всегда есть какая-то вероятность того, что какой-то элемент техники, даже самый надёжный, может отказать, или какой-то человек по злому умыслу, или неграмотности, или по стечению обстоятельств что-то может совершить, то и вводится этот обязательный третий элемент: всё это опасное производство с максимально надёжным реактором и максимально надёжной эксплуатацией обязательно должно быть капсулировано, закрыто в контайнмент (как его называют на Западе), поставлено под колпак (как его называем мы). Так что если вдруг, с какой-то малой вероятностью, но всё же произойдёт что-то непредвиденное, то это всё-таки будет ограничено зоной самого реактора. Все неприятности останутся внутри.

И вот самые главные преступники — это те, кто проигнорировали третий элемент. Конечно, те, кого уже осудили в Чернобыле, они — преступники, потому что совершили неимоверно безответственные действия, и их осудили совершено законно. Сейчас ведётся следствие (дорасследование), и будут, видимо, судить (по крайней мере, с моей точки зрения, должны судить) конструкторов этого типа реактора, РБМК, которые допустили, по крайней мере, три грубейшие ошибки в его конструкции. И, наверное, они тоже должны за это нести уголовную ответственность. Но что там дальше будет, я не знаю. Однако главные преступники — это те руководители энергетики 60-х годов, которые, вопреки точке зрения специалистов, одобрили строительство аппаратов, нарушавших требования безопасности. А советские специалисты доказывали опасность такого решения. Скажем, у нас в институте есть член-корреспондент Сидоренко Виктор Алексеевич, сейчас он зам. председателя Госатомэнергонадзора. Примерно в тот период времени он написал докторскую диссертацию, а потом выпустил книгу, где доказывал невозможность существования атомных станций без оболочки — не важно, какого типа они были, ВВЭР или РБМК, — и что это опасно и преступно. Но на него, как говорится, плевали с высокой колокольни, потому что это примерно на 25—30% удорожало каждую станцию. А поскольку денежки на атомную энергетику Госпланом выдавались строго определенные, то это значило в заданные сроки построить на 25—30% меньше атомных электростанций.

— (вопрос плохо слышен)

— Нет, Петросянц, в частности, к этим вопросам, насколько мне известно, причастен не был. Это тогдашнее руководство Госплана: тов. Байбаков, тов. Волоянц — принимали участие, тов. Славский — один из главных ответственных — и тов. Непорожний. Вот команда какая: Непорожний, Славский, Волоянц и Байбаков. Но при этом роль Байбакова заключалась в том, что он слушал Славского и Непорожнего как энергетиков. Причём это не просто из-за того, что там каких-то знаний не было. Знания были. Специалисты, правда, не были единодушны во мнениях. Например, в том же Курчатовском институте автор самой разработки — профессор Фейнберг Савелий Моисеевич, ныне скончавшийся, — выступал за возможность реактора типа РБМК (реактор большой мощности канальный) без оболочки. Мне важно, чтобы вы поняли, что если бы была принята международная «философия», что каждый реактор должен быть под оболочкой, то реактор РБМК просто не появился бы, потому что он набирается из многих блоков и ни под какой «колпак» не влез бы. И ошибок конструктора просто не было бы, потому что этот реактор не появился бы в принципе. Он появился, потому что мы опаздывали на 10 лет в развитии атомной энергетики.

— А кто такой Фейнберг?

— Фейнберг С.М. физик был хороший, конечно, но он тоже вляпался в эту историю. Тут всё запутано было…

— А Александров опекал…

— Анатолий Петрович к конструкции реактора РБМК вообще никакого отношения не имел. Но я чуть позже скажу о роли Анатолия Петровича Александрова, насколько смогу объективно. С моей точки зрения, у него, конечно, есть некоторая степень виновности, небольшая, но есть. Но он слишком заслуженный человек, слишком много сделал для страны, чтобы так об этом говорить.

— А ведь Александров говорил, что реактор РБМК можно на Красной площади ставить.

— Нет, это просто ошибка. Он действительно говорил так об одном из реакторов — это реактор АСТ, атомная станция совсем другого типа, которая действительно наиболее безопасная из всех, которые существуют сегодня в мире, — вот о нём он говорил, что его можно ставить хоть на Красной площади. Я потом скажу о роли Александрова, но мне важно, чтобы вы поняли, что главным было 10-летнее опоздание.

В мире была выработана линия корпусных реакторов, типа наших водо-водяных энергетических реакторов (ВВЭР). Вот и под Минском такой должен был стоять, но сейчас не будет строиться. Но для них, для того чтобы строить корпуса, нужны были большие машиностроительные мощности, которых в Советском Союзе не было, — один корпус изготавливается 2-3 года. Потом специально был построен завод «Атоммаш», чтобы строить корпуса для таких реакторов. А в то время, так как мы на десять лет опоздали, прежде всего, возник вопрос, как быть: корпусов нет, атомную энергетику развивать надо. И вот тогда товарищ Славский, министр среднего машиностроения, вышел с предложением параллельно с реакторами ВВЭР…

— Что такое ВВЭР и в чём его отличие от РБМК?

— ВВЭР — это большой металлический корпус, в него, в воду, опускается активная зона, вода перегревается, давление достигает 170 атмосфер, двухконтурная система нагревает воду второго контура, а вода второго контура, превращаясь в пар, вращает турбину. А реактор РБМК — это реактор одноконтурный. Это много циркониевых каналов — в них от топливных таблеточек нагревается вода и сразу же поступает на турбину и её вращает. Поэтому в реакторах ВВЭР мощность ограничена размером корпуса реактора, а в реакторах РБМК мощность ничем не ограничена: выбираете графитовый пласт огромных размеров, делаете в нём дырки, вставляете каналы, и можете набрать большую мощность.

Так вот, когда стало ясно, что советской энергетики не хватает, тогда Ефим Павлович Славский, министр среднего машиностроения сказал: «Есть такая партия — мы можем страну выручить!» Понимаете? Этот тип аппарата пришел из Министерства среднего машиностроения, где несколько таких аппаратов было построено для специальных целей и эксплуатировалось самым уникальным образом. Там военная приёмка каждого элемента оборудования, особо обученный персонал, высочайшие требования и т.д. Такие промышленные реакторы есть и у американцев, они тоже не под «колпаками», потому что большие, но их всего 4 штуки, и за каждым из них слежение и наблюдение очень высокого класса!

Так вот, у Средмашевцев и у Анатолия Петровича Александрова тоже возникло ощущение, что этот реактор, при правильной его эксплуатации и при высокой надежности, — очень даже хорош. Но как только первый такой реактор (причем первый РМБК сразу саданули под Ленинградом, в 100 километрах от города) стали запускать, сразу обнаружили, что реактор — хреновый, что управлять им тяжело, что у него нейтронные поля стали «гулять», операторы все в поту, управляться с ним не могут ввиду его больших размеров и специфики ядерных процессов. Пришлось степень обогащения топлива менять, каждый раз что-то новое… В общем, с того момента, как его запустили, всё время вносились какие-то изменения и переизменения. И, тем не менее, из-за того что 10 лет были потеряны и международная «философия», что каждый аппарат должен быть обязательно спрятан под «колпак», не была принята, эти аппараты в народное хозяйство пошли и стали строиться уже не Минсредмашем, а Минэнерго: Курская, Чернобыльская, Смоленская АЭС — все с этими РБМК. И это несмотря на то, что все операторы, все инженеры и специалисты шепотом говорили, что этот реактор очень труден в управлении. По экономике, по стоимости киловатт-часа энергии, по расходу топлива он — примерно такой же, как и ВВЭР, — в чём-то лучше, в чём-то хуже — но то, что по управлению он более трудный — это было понятно.

Но, главное, и я все время к этому возвращаюсь, главное преступление, которое было совершено — это то, что в советскую атомную энергетику пустили преступную «философию», разрешив строить станции без «колпаков» (любого типа: ВВЭР ли, РБМК ли). Были бы «колпаки» — РБМК просто не появился бы, ни за что. Как такого типа реактор не появился нигде в мире.

Ещё одна ошибка заключалась в том, что это такая техника, с которой идти своим собственным, не мировым, путём — опасно. Потому что, всё-таки это опасная техника, и когда мы имеем дело с реакторами типа ВВЭР, мы можем использовать весь мировой опыт. Подумаешь, у нас там десяток какой-то реакторов, а у американцев их — 90 штук, у Англичан — 40, у Французов — 60, и на каждом накапливается опыт, ошибки, и всё это — достояние человечества. А РБМК — всего-то Ленинградская станция сначала была да Чернобыльская — и той больше нет. Вот и весь опыт, и «всё что знаешь — знаем», а потом оказалось, что знаем мы про них очень мало. Вот вам так называемый «путь развития». И ничего хорошего про этот путь сказать нельзя.

Во-первых, он — сугубо национальный, а значит, не подкреплен никаким мировым опытом. Во-вторых, СЭВовские страны к этому не подключишь, потому что им такой аппарат не ставили.

И, в-третьих, противоречит «философии» атомной безопасности.

Да и в конструкции реактора были заложены, по крайней мере, три принципиальнейшие ошибки. Они кажутся дикими. И всегда казались дикими, чтобы вы не смотрели на меня, как на человека, который… Дело в том, что мнения по поводу этого реактора в нашем институте разделились. И вот тут-то я буду говорить про Анатолия Петровича.

В чём дикость конструкторских ошибок в РМБК, кроме «философии» «колпака»? Дикость ошибок заключается в том, что «философия» безопасности не зависит от того, с чем вы имеете дело: с атомным реактором, с биологическим объектом, в котором размножаются вирусы, или с химическим заводом, или с чем-то третьим или четвёртым. Конкретные технические решения — они зависят от специфики, а «философия» — не зависит. И эта «философия» имеет три элемента: максимально надёжный аппарат; максимально надёжный персонал; и всё это, при всей максимальной надёжности, должно быть спрятано под землю, в скалу, под бетонный «колпак».

Это и есть «философия», относящаяся к любому объекту, которая делает систему надёжной. И любая надёжная система требует того, что если у вас есть какие-то системы аварийных защит, которые останавливают автомобиль, поезд или что-то ещё, то у вас должно быть, по крайней мере, две системы защиты, причём они должны действовать на независимых физических принципах, и одна из двух систем не должна зависеть от оператора. Это закон теории безопасности. Потому что, скажем, вдруг оператору стало плохо, и он не нажал кнопку, что-то ещё случилось — тогда от превышения самих параметров, от «ненормальностей» вторая защита должна сработать сама. Так вот, в реакторе РБМК была одна защита, в отличие от реактора ВВЭР, что является грубейшим нарушением принципов безопасности (первая ошибка). Причем конструктор до сегодняшнего дня…

Вот если бы конструкторы реактора РБМК и мои коллеги из моего собственного института услышали меня сейчас, они бы стали меня рвать на куски, потому что считают, что «философию» безопасности не понимаю я. Поскольку система аварийной защиты содержит 211 опускающихся стержней, каждый из которых, опускаясь в реактор, может нейтроны поглощать, то они говорят, что у них было не две системы, а 211! Но это чушь собачья, потому что все эти стержни опускаются по команде оператора, от автомата, от нажатия кнопки и т.д. И если оператора убили, он заболел, умер, то эти 211 стержней останутся на месте. Вот этого они никак до сих пор не могут понять, а может, это просто защитная реакция такая психологическая, поэтому они на меня в этом смысле и «окрысиваются» со страшной силой.

Более того, когда уже случилась чернобыльская авария, когда нужно было делать дополнения, я сразу же предложил такую независимую систему газовой защиты — введение внутрь аппарата некой газовой ампулы (не буду вам всё подробно рассказывать). Они её очень неохотно приняли, поставили её в последний момент к исполнению за 90-е годы, куда-то в свои планы, а сами стали исправлять свою вторую ошибку.

А вторая ошибка в конструкции заключалась в том (и это даже гуманитарию должно быть ясно!), что, если у вас мощность нарастает с определенной скоростью… скажем так, неприятность нарастает с определенной скоростью, то ясно, что защитная система должна вводиться в систему быстрее, чем нарастает эта неприятность. А у них была в 5-6 раз медленнее!

— (неразборчивый вопрос)

— Да, реактивность за секунду в 13 раз возрастает, а стержень за 5-6 секунд туда опускается. Так они все усилия направили на то, чтобы эти скорости согласовать, сделать сухой канал. Вот как они вцепились в эти свои несчастные стержни (механические!), так, что до сих пор от них оторваться не могут. И поэтому моё предложение по газовым защитам отодвинули куда-то на дальний план. А сейчас оказалось, что такую скорость у стержня и сделать-то нельзя, в конце концов! Вот, я, потеряв год, сейчас возвращаюсь к этому моему предложению. Поэтому и сегодня эти реакторы РБМК не являются надёжными.

— Много у нас таких реакторов?

— РБМК? 14 штук.

Я всё время хочу вам сказать, и я не знаю, удаётся ли мне это сделать, что дело именно в «философии» безопасности. Если бы «философия» безопасности была правильной, то технические решения под эту «философию» наши специалисты, конечно, находили бы, потому что они — грамотные специалисты, толковые люди, умеют считать и делать прочие вещи. Но всё дело в том, что их в такие условия поставили. Была бы «философия» — обязательный «колпак» — у нас такой реактор РБМК не мог бы появиться, и не было бы предмета для разговора. И не появились бы 14 аппаратов ВВЭР без «колпаков», как говорится, «голых», ничем не закрытых. А ведь если ВВЭР рванет — а ведь он тоже может рвануть, — то это уже будет «язык» не на 80—90 километров, это уже будет «язык» на все 250 километров.

— А подобных реакторов сколько работает?

— У нас 14 аппаратов ВВЭР без «колпаков». То есть 14 РБМК без «колпаков» и 14 ВВЭР — тоже без «колпаков».

И только тогда, когда у нас в конструкции АЭС появились «колпаки», все станции наконец-то стали строить с ними (это станции, которые строятся последние 5-6 лет, которые сейчас проектируются и которые будут строиться). Откуда взялись «колпаки»? Как только мы стали продавать станцию финнам, они, по международным требованиям, сказали: «Давай колпак, без колпака не возьмём!» И вот появилась первая наша станция с «колпаком»: и по своим реакторным характеристикам она очень хороша, да плюс ещё «колпак» стоит — вот это лучшая станция в мире — АЭС «Ловиса».

И вот только после этого мы стали уже и у себя проводить эту «философию» в жизнь. Поэтому те станции, которые строятся последние 5-6 лет — например, Запорожская станция на Украине, и, кстати, и та станция, которая была бы под Минском у вас построена, — обязательно строятся с «колпаком».

— (неразборчивый вопрос, уточнение)

— Ну, решение уже принято. Так сказать, эмоциональное. Но, я должен вам сказать, что как раз Минская станция никакой опасности бы не представляла.

— (невнятный вопрос)

— Ну, понятно. Решение принято, и что об этом сейчас говорить. Но на самом деле, на ней могла бы случиться авария: реактор мог разорваться, всё, что угодно, могло быть. Но всё осталось бы под «колпаком». Вот в чём отличие минской и финской станций… Как у американцев. У них же случилась более страшная авария, чем эта, но там всё осталось под «колпаком».

Так вот, вернёмся к первому нарушению «философии». В чём вина Анатолия Петровича Александрова? Его вина в том, что он, нехотя, но всё же дал санкцию. Повозражал, повозражал (вместе со специалистами), но потом пошёл навстречу настойчивым требованиям Госплана и Минэнергетики. Он сначала очень сражался, он воевал (я могу это документально показать), но потом сдался. Но как сдался? При обязательном условии самого тщательного выполнения всех регламентных операций и так далее. И все последние 20 лет он выступал везде, где можно (на Политбюро и так далее) — он требовал военной приёмки, он требовал повышения качества оборудования и т.д. и т.п. То есть, зная, что «колпака» нет, он бился за то, чтобы вероятность неприятности на станции была минимальной. Но то, что он всё-таки трупом не лёг, как говорится, поперёк всей этой «философии», — вот, единственно, вина его в этом. Другой его вины нет. Потому что во всех остальных случаях он боролся за совершено правильные вещи.

Хотя бороться было трудно, потому что эта группа специалистов (которые, знаете, там: «Ура! Давай, давай!») была настолько сильна, что вот Сидоренко Виктора Алексеевича, директора Отделения ядерных реакторов в нашем институте, автора докторской диссертации и книги, выперли из института. Он должен был уйти, потому что собственные коллеги его не понимали. Почему не понимали? А потому что получали премии от министерства, потому что институт находился в составе Минсредмаша. Понимаете? Они видят, что директор — член-корреспондент Академии наук, а у них зарплата — хреновая. «Если ему не дадут премию в 100 рублей, он переживёт — а для меня, при зарплате в 180 рублей, 100 рублей премии — это важно! А если я где-нибудь „дзыркну“ насчёт этих „колпаков“, шиш я тогда получу, а не премию! Не то выскажу, меня не опубликуют, диссертацию не защищу». И поэтому собственные подчинённые, воспитанные годами в этом Министерстве вот с такой идеологией, собственного начальника выперли. Ну, не выперли, а создали невыносимые условия для работы.

Хотя он вместе с Анатолием Петровичем бился за качество, раз «колпаки» не удалось пробить. И он там делал очень многое для того, чтобы появился Госатомэнергонадзор, куда он и перешел работать в конце концов. В организацию, которая хоть контролировала состав оборудования, туда идущее. Вот такая обстановка была.

Поэтому Чернобыль (видите, почему я так издалека начал?) отразил, что в Советском Союзе — и до сегодняшнего дня, после катастрофы, — эту «философию» (такую примитивную, такую простую, три компонента которой я вам назвал) ни одна собака до сих пор не понимает, даже в атомной промышленности. И она не перенесена в химическую промышленность, где у нас в любую минуту может быть Бхопал (понимаете?) по этой самой причине — из-за неправильной «философии». Нет ни одной организации в Академии наук Советского Союза или в национальных академиях, которые занимались бы разработкой этой «философии». Нет умения пользоваться теорией риска и надёжности аппаратуры, чтобы оценить возможные последствия каких-то событий и заранее к ним подготовиться. Понимаете?

То есть, как сказал Николай Иванович Рыжков на Политбюро 14 июля, когда обсуждался вопрос: «У меня впечатление, что страна, развивая свою атомную энергетику, медленно и упорно шла к Чернобылю». Он сказал совершено правильно — мы шли к Чернобылю. Только он должен был, по моим оценкам, произойти не в Чернобыле, а на Кольской станции и на несколько лет раньше, когда там обнаружили, что в главном трубопроводе, по которому подается теплоноситель, сварщик, чтобы сделать все побыстрее и получить премию, вместо того чтобы заварить задвижку на самом ответственном месте, просто заложил в канал электроды и слегка их сверху заварил. Это чудом просто обнаружили, и чудом не случилась эта самая мощная авария — мы бы просто полностью потеряли Кольский полуостров. И это могло быть несколько лет назад. И это «бесколпачная» станция — всё бы там было загрязнено, и чудо природы, наш Кольский полуостров, был бы изничтожен.

Вот это всё я хотел вам рассказать, чтобы вы поняли, что истоки Чернобыльской трагедии в неправильной «философии», которая началась с того, что 10 лет упустили, потом стали нагонять, нагонять быстрее, быстрее, и предложили этот вариант. Потом — совершенно не оправданный перенос опыта военной промышленности в народное хозяйство. В военной промышленности:

ограниченное количество объектов; строгая военная приёмка, причём неоднократная; военная приёмка у изготовителя; военная приёмка при эксплуатации; многократные экзамены; переподготовки персонала и так далее, и так далее…

И вы вдруг с таким же объектом выходите в народное хозяйство, где ничего похожего нет:

нет никаких тренажеров; нет никакой системы обучения; вообще просто нет системы обучения, не говоря уже о системе обучения аварийным ситуациям.

Понимаете? Поэтому создавалась обстановка полной неготовности к такого рода авариям. И что я хочу вам сказать сегодня. Но это еще пока не для публикации, потому что и вам, и мне голову оторвут, но мне — в первую очередь, а вам — во вторую очередь: ничего не изменилось на сегодняшний день…

— Это мне Адамов говорил уже. Это и Велихов мне говорил. Собственно, всё продолжается по инерции. Я им тоже говорил… Можно иметь доступ к Горбачёву, но… Они мне рассказывали о своей полной беспомощности.

— Беспомощность (наша всеобщая) заключается в том, что пока есть монополия какого-то конкретного ведомства на систему, так это и будет продолжаться. Вот, скажем, поэтому Политбюро правильно приняло решение о создании в системе Академии наук соответствующей ядерной организации, потому что нет альтернативы, нет конкуренции. Но не очень-то торопятся… Тот же самый Велихов, например, тоже зная об этом, не очень торопится создать мощную и правильную альтернативную организацию.

— А какая система кроме Академии держит в руках всё это?

— Минсредмаш. У него всё есть, у него все конструкторы, всё у него в руках осталось, а Минатомэнерго — только чисто эксплуатационное ведомство: оно занимается только эксплуатацией, больше ничем. Те, кто разрабатывал оборудование, — Минэнергомаш. Ситуация ухудшилась, потому что раньше был Минэнергомаш, который делал только атомное оборудование, теперь его объединили с Минмашем вообще, и это атомное оборудование для него оказалось одним из пунктов в ассортименте выпускаемой продукции. Поэтому ситуация только ухудшилась. Вероятность нового «чернобыля» сейчас возросла. Вот я пишу сейчас записку Николаю Ивановичу Рыжкову, очередную записку, где то же самое: «...вероятность возрастает с каждым днём, потому что…» — опять, всё те же «бесколпачные» аппараты…

— Которые есть?

— Которые есть. И люди понимают, что они опасны. Но что они делают? Они пытаются повысить надёжность реактора так, чтобы не было аварии. А что значит повысить надёжность реактора? Это значит: натолкать в него новых и новых устройств, каких-то дополнительных средств диагностики и так далее, и так далее. Причём это в разных аппаратах делается в разное время. А миграция персонала — довольно высокая, поэтому на одном аппарате ввели изменения в регламент, на другом — не ввели, на этом — сделали, на том — не сделали. Представляете?

Старый начальник смены переехал с одного объекта на другой, думая, что тут — так же, как было у него. Понимаете? Поэтому вероятность аварии сейчас возрастает. Вроде бы люди и доброе дело делают — повышают надёжность аппаратов — но на самом-то деле из-за непонимания этой всей «философии» они ухудшают положение установки.

— (обрывок из плохо разборчивой фразы Адамовича: «…я понимаю, что бесполезно писать…»)

— Вас не смущает? Это я для себя, так, на всякий случай, пригодится, может быть, когда-нибудь — написать.

Это всё в не меньшей, а даже в большей степени относится к химическим предприятиям, где у нас безобразий такого сорта гораздо больше, чем в атомной промышленности. И я сижу и дрожу… Я болею именно оттого, что наиболее вероятно у нас в ближайшее время (хотя я просто называю, чего я боюсь, а я уже боюсь, потому что один раз уже выступил на Политбюро) следующая авария у нас произойдёт в Южном Казахстане с фосфором, и в радиусе 300 километров всё живое будет мёртвым.

— (неразборчивая речь Адамовича)

— Но я сказал так на Политбюро! Они мимо ушей пропустили. Но через две недели именно это происходит в Америке — фосфорная авария. Через две недели! Вот тогда они обратили внимание. Понимаете? Слава богу, что не у нас, и не на заводе, а в железнодорожной цистерне, перевозящей фосфор, — и то они были вынуждены эвакуировать 30 тысяч человек из-за такой вот фосфорной аварии!

Так вот, я просто знаю, что если не принять необходимых мер, ближайшая ядерная авария будет на Армянской станции, и вся Армения накроется. Потом следующая по вероятности — Болгария, «Козлодуй», следующая по вероятности — это Ленинградская! Вот, три ядерных. Будет и крупнейшая химическая авария в Дзержинске — это будет крупнейшая в истории химическая авария — и крупнейшая у нас химическая авария будет в Куйбышеве, и в Чимкенте, в Южном Казахстане, обязательно произойдет авария.

— Я сейчас всё это запишу, а потом…

— Проверьте! (диктует) Ядерные: Армянская, Ленинградская, «Козлодуй» (Болгария) — это атомные станции, где стоят «бесколпаковые». Теперь химические аварии: это Дзержинск — взрыв, там должен быть мощный взрыв, потом то же самое, объёмный взрыв в Куйбышеве и в Чемкенте, на фосфорном заводе возможна авария, при которой произойдёт образование фосфор-органики, один вдох которой просто смертелен, которая распространится по розе ветров, и в радиусе 300 километров, с заходом в Китай, всё живое будет уничтожено.

Это всё произойдёт, если не принять необходимых мер. Причем меры, которые можно принять, чтобы этого не было, — известны! Это самое убийственное, что заставляет, как говорится, переживать и болеть: меры, которые нужно принять, — они известны!

Вот, например, я могу действительно сегодня…

(стёрто)

…ну, значит, дошла информация в стандартом виде.

Заранее, задолго до аварии, была принята система оповещения Минэнерго об аварии. Причём система была кодовая. Информация идёт кодом, например, сообщаются цифры какие-то: 1, 2, 3, 4.

1 — это пожар, 2 — это радиационное повреждение, 3 — это ядерная авария, 4 — это есть химические опасности.

И уже заранее были сформированы команды. В случае сигнала такого-то, в таком-то месте здесь в Москве должна собираться такая-то аварийная бригада и выезжать на место происшествия. В случае иной ситуации — собирается другая бригада, и так далее.

И вот, в ночь на 26 апреля в Минэнерго появились все четыре вида сигналов — сигналы всех видов возможной опасности. Была дана такая команда. Поэтому сразу же был вызван министр и, тут же были вызваны все специалисты, входящие в список лиц, которые должны были выезжать. Поскольку это было в ночь с пятницы на субботу, часть людей была на дачах, поэтому заняла эта процедура два-три часа, но ночью всех собрали в Минэнерго, потом ещё где-то час насчёт самолёта выясняли, и эта группа людей вылетела рано утром туда на место. Я в этой группе не был. Когда они собирались, тоже был один неприятный момент. Они установили телефонную связь, и со станции начала поступать информация, противоречащая шифрованным сигналам, не подтверждающая их, а частично противоречащая им. Стали говорить: включили охлаждение, включили то, включили это. Это создало впечатление, что реактор живёт, хоть на нём и случилось, конечно, что-то серьёзное. Утром они уже сообщили, что два человека скончались. Но сообщили так, что один скончался, там, из-за механических повреждений… а второй — от химических ожогов, потому что пожар действительно возник. Это было правдой. Одного они просто потеряли…

— Он там и остался…

— …там и остался захороненным в саркофаге, и второй, действительно, от химических ожогов скончался, потому что пожар в одном месте возник. Но того, что при этом уже начались традиционные радиационные поражения и прочее, они не сообщали.

И в течение первой половины дня 26-го оттуда шла информация такого рода, что, мол, персонал пытается справиться с возникшим проблемами: аппарат вышел из подчинения, и они пытаются подчинить его обратно. Вот, грубо говоря, такая ситуация.

Но, поскольку всё-таки исходный сигнал был серьёзным, он был передан Правительству. Правительство назначило Правительственную комиссию.

— Кто подал первый сигнал? Они же?

— Персонал станции. Директор станции. Я в субботу рано утром, к 10 утра, поехал в своё министерство на партийно-хозяйственный актив, где выступал наш престарелый Министр среднего машиностроения, Ефим Павлович Славский.

Он делал большой доклад (он всегда делал длинные доклады): хвалил атомную энергетику, хвалил себя, хвалил собственное Министерство и вскользь обронил: «…правда, что-то там в Чернобыле… вот, поступил сигнал… случилось… ну, мы там, как обычно, справимся…» — и продолжал свой доклад. Он сделал доклад. Перерыв — в 12 часов, я как сейчас помню. И во время этого перерыва первый заместитель Славского, Мешков Александр Григорьевич (это его первый зам, который был потом снят с работы вот за эту аварию)…

— А сам он? Он просто ушёл на пенсию?

— Ну, как. «Ушли» его на пенсию.

— Ну, понятно. Ну, так, вроде бы…

— Ну да, вроде бы чинно — ушёл без взысканий, как говорится. И вот, Мешков Александр Григорьевич подошёл ко мне и сказал, что назначена Правительственная комиссия, и в состав этой Правительственной комиссии включён я, и что в 4 часа я должен быть в аэропорту Внуково для отлёта. Глава Правительственной комиссии — Борис Евдокимович Щербина. Я тут же вскочил в машину, поехал в Институт, нашёл специалистов по этому типу реакторов (повторяю, что сам я ведь не реакторщик, хотя, вроде бы, первый заместитель директора Института). Но Институт-то — громадный: там и термояд, и ядерная физика, и разделение изотопов, и применение изотопов, и радиохимия — и чёрт, и дьявол.

В мои обязанности входила химическая физика и разделение изотопов и веществ, а также использование ядерной энергетики в народном хозяйстве. Отделение-то у меня — самое маленькое, поэтому меня Анатолий Петрович, видимо, и назначил первым замом, чтобы у меня не было корысти ресурсы тащить на какие-то свои задачи. Я среди «гигантов» там, среди реакторщиков, термоядерщиков, был самым маленьким, так сказать, хозяйчиком. Вот поэтому он и назначил меня первым заместителем по управленческим делам, по владению ресурсами — я им многие годы и работал. Хотя это я так думаю, что из этих соображений, — может быть, у него и другие соображения были.

Ну вот, я позвал специалистов с чертежами реактора со всей информацией, которую можно было успеть собрать. Конечно, я представлял себе конструкцию этого реактора, но не так детально, как надо было бы члену Правительственной комиссии в такой чрезвычайной ситуации. Всё, что мог, я с собой забрал, и в 4 был на аэродроме. Щербина в это время был вне Москвы, где-то за пределами столицы проводил какое-то мероприятие. Мы его подождали. Он появился. Взглянул на состав Правительственной комиссии (состав этой первой комиссии назову, если нужно), и мы вылетели в Киев.

По дороге я подробно рассказывал Щербине историю аварии в Три-Майл-Айленде в США, какие там события происходили, какие мероприятия проводились. А мероприятия там были простые — они все разбежались и три года не подступали к этой станции. Но на самом деле три дня они боролись за то, чтобы не взорвался водородный пузырь. Они, так сказать, «обдували» этот водородный пузырь. Обдули, закрыли всё, и три года никто даже не приближался к станции. У них там погибло 17 человек, но не во время аварии (во время аварии никто не погиб и не облучился), а в панике. У них в городке началась паника. Они рванулись на автомобилях самоэвакуацию делать, и в процессе эвакуации 17 человек там в этих автомобилях погибли — так они драпали, эти американцы…

Вот я Щербине в самолете эту историю и рассказывал.

Прилетели в Киев. В Киеве, во главе с Ляшко, руководителем украинского Правительства, — огромная толпа чёрных лимузинов. Лица мрачные. Что происходит, нам никто объяснить не смог. Сказали, мол, дела, видимо, плохи. Сели мы на эти автомобили и поехали туда. Дорога была мрачная. Информации конкретной никакой нет. Поэтому и разговоры такие, знаете: «Да — нет». Я ехал в одной машине с Председателем киевского облисполкома Плющом, который тоже вошёл в состав Правительственной комиссии. Какой там особый мог быть разговор?

Причём мера нашей безграмотности, нашего непонимания того, что произошло, выражалась, например, в таких фактах. Что я, например, даже успев заскочить домой предупредить жену, что уезжаю в командировку, как был на активе, так сказать, в лучшем своём мундире, так я и тронулся в Чернобыль.

— Но Вы же понимали?

— Да, и даже я. Настолько нас запутали с масштабом аварии. Понимаете? Насколько я не представлял по этой информации масштаба аварии! А я ведь их, не одну аварию… Слава богу, 180 рентген во мне сидело до этого на всяких разных случаях, и как себя вести и т. д. я знал. И та же кавалькада чёрных машин — «Чайки» и прочие, ехавшие туда, — это тоже мера знания и понимания в первый день. Она о масштабах говорит. Потом Щербина, когда возвратился оттуда, на наших глазах молотком разбивал свой депутатский значок. Ну, чтобы им никто не воспользовался, — настолько он был загрязнён. Он сам лично молотком долбал его на кусочки — ничто другое не волновало. Но это так. Вообще потом был эпизод… Чуть позже о нём тоже расскажу.

Ну вот, проехали Чернобыль — город живёт мирной жизнью, всё очень тихо, мирно, хорошо. Приезжаем в Припять. От Чернобыля до Припяти — 18 километров. И вот километров за 7-8 до Припяти я впервые не узнал атомную станцию, потому что атомная станция всегда отличается тем, что из труб на ней ничего не идет. Понимаете? Это наиболее характерный признак атомного объекта: стоит труба, из которой не поднимается дым. Потому что она стоит только для вытяжки воздуха, из которого тянется только криптон-85, и ничего больше, а кругом чистота. А тут вдруг малиновое зарево в полнеба и такой белый-белый пар бьёт из этого реактора. Ну, в общем, первое моё впечатление было, что я приехал на что угодно, только не на атомную станцию.

Подъехали мы к зданию городского комитета партии в Припяти, разместились в гостинице рядом, в которой несколько дней потом жили, а штаб…

— А людей уже убрали, ведь людей в воскресение вывезли…

— Нет. Мы же приехали 26-го в 20 часов 20 минут. И в 20 часов 40 минут было первое заседание Правительственной комиссии прямо в Припяти, в городском комитете партии. Первое заседание комиссии прошло естественно и просто. Щербина распределил обязанности:

он поручил Мешкову подобрать группу специалистов (если нужно, вызвать из Москвы) и установить причину аварии; мне он поручил разработать мероприятия по ликвидации. Что делать, короче говоря. На меня легла задача выработать некие предложения, окончательные решения принимались коллективно Правительственной комиссией или лично Щербиной. Как Председатель он принимал решения. А вот готовить предложения по тому, что делать, — это легло на мои плечи; Воробьёв Евгений Иванович, бывший заместитель Министра здравоохранения, которого потом тоже убрали… Его проблема была — определить количество облучённых людей, их судьбу и всё, что связано с людьми, как с ними быть; местные власти тоже были членами Правительственной комиссии (например, председатель облисполкома Плющ) — их задача была связана с тем, чтобы подготовиться к эвакуации (слова такие были произнесены сразу же)и выполнять распоряжения, которые выработаю я, по ликвидации последствий аварии.

Первое, что нужно было сделать, — произвести разведку. Потому что дозиметрическая служба, тоже, кстати говоря, была та еще. Тут я немножко шагну в сторону и скажу, что дозиметрия была поставлена отвратительно. Дозиметристы с приборами, вместо автоматов, которые, казалось бы, должны были быть кругом там, как я писал в своих предложениях:

на самой станции — первый круг, в километре — второй круг, в трёх километрах и 10 километрах — ещё один круг,

Кругом там, через каждую сотню метров, должны были быть автоматы, которые дают звуковые и световые сигналы в случае превышения доз.

— ДТ-5.

— Да. Но и ДТ-5 то тогда ещё не было там в достаточном количестве, когда мы приехали. Поэтому главную работу взял на себя Абагян Армен Артоваздович, директор института ВНИИ АЭС (Институт атомных электростанций Минатомэнерго теперешнего, а тогда — Минэнерго). Хороший мужик! И, чуть позже, прибыл Егоров из адамовского института, но он прибыл на сутки или двое позже. Вот они начали проводить измерения. Потом появился Пикалов со своей службой. Вот так началась дозиметрическая разведка.

Но 26-го вечером мы всё делали приблизительно, и уже 26-го мы установили, что реактор разрушен, и 26-го же в 11 вечера ещё раз собралось заседание Правительственной комиссии, и она рассматривала вопрос о населении.

И тут у нас возникла острая дискуссия: Сидоренко Виктор Алексеевич, который был тоже членом Правительственной комиссии от Госатомэнергонадзора, — он, главным образом, и я, его поддерживая, настаивали на немедленной эвакуации населения. Медицина возражала. Но здесь всё дело было связано с тем, что у нас были установлены следующие порядки.

Право на эвакуацию даёт Минздрав СССР. Не, скажем, Совет Министров там, не ЦК КПСС, а Минздрав СССР. А правила, которые они до этой аварии выработали, заключались в следующем (кстати, международных правил вообще нет до сих пор):

если есть опасность человеку — сразу или в течение некоторого времени — получить 25 бэр дозовую нагрузку, то тогда местная власть имеет право (имеет право, а не обязана!) осуществить эвакуационные мероприятия; если есть вероятность дозовой нагрузки — 75 бэр и больше, то тогда местные власти обязаны осуществить эвакуацию.

Значит, если нет угрозы 25-ти бэр, то эвакуацию никто не имеет право проводить. Между 25 и 75 бэрами — это дело местных властей. Ну и выше 75 бэр — это обязательное условие. Вот такие санитарные правила существовали к тому моменту.

А взрыв произошёл такой и таким образом, что Припять обошло с двух сторон. Непосредственные замеры в городе Припять…

— И пошло на Белоруссию.