Глава первая Что о штрафбатах в советской литературе писали

Глава первая

Что о штрафбатах в советской литературе писали

Само название этой главы может показаться странным сегодняшнему читателю. Какие штрафбаты могли быть в советской литературе? Ведь при Советской власти тема якобы была «запретной», «закрытой», «запрещенной», «белым пятном». Как часто встречаются в современной литературе и прессе такие утверждения. О том, насколько нелепы такие представления, речь пойдет ниже.

Надо отметить, что «штрафная» тема достаточно хорошо знакома современному читателю, интересующемуся военной историей. О том, что на самом деле из себя представляли отдельные штрафные роты и штрафные батальоны и в чем принципиальная разница между этими подразделениями, можно узнать из воспоминаний тех, кто сам в них воевал. Прежде всего, здесь следует назвать мемуары Александра Пыльцина «Штрафной удар, или Как офицерский штрафбат дошел до Берлина»[2]?.

В самом названии книги автор четко определил: штрафбат — офицерское подразделение. Опубликованы и другие воспоминания воевавших в штрафных подразделениях ветеранов — Сукнева, Гольбрайха и др. Вышло большое количество работ о штрафниках, в их числе следует отметить сборники «Штрафбаты по обе стороны фронта» и «Вся правда о штрафбатах», построенные на использовании документов и воспоминаний фронтовиков.

В принципе перечисленные выше произведения достаточно широко раскрывают штрафную тему и позволяют читателю сформировать достаточно полное о ней представление.

Прежде всего следует четко определить разницу между штрафным батальоном и отдельной штрафной ротой. В батальонах в качестве переменного состава отбывали наказание офицеры (средние командиры до 1943 года). Именно этим они принципиально отличались от отдельных штрафных рот, где отбывали наказание рядовые и младшие командиры (сержанты), а также бывшие офицеры, лишенные офицерского звания.

Однако один постсоветский «штрафной» миф до сих пор не опровергнут и продолжает упорно тиражироваться. Это миф о том, что в «советские времена о штрафбатах старались не вспоминать». По крайней мере, так утверждает автор сценария печально знаменитого сериала «Штрафбат» (поразительного анекдотическим невежеством его творцов) Эдуард Володарский, и, увы, не он один.

Вот, например, что мы можем прочитать в интервью режиссера фильма Николая Досталя журналу «Искусство кино»:

«Е. Гусятинский. Тема штрафбата интересна уже потому, что пятьдесят лет была под запретом. Значит ли это, что военная тематика остается неослабевающим центром притяжения и сближения противоположностей?

Н. Досталь. Наверное. Может быть, свою роль сыграло преддверие юбилея — 60-летия Победы. Хотя вряд ли. Просто неизвестные страницы нашей истории всегда вызывают интерес у зрителей, читателей. Несмотря на активное стирание белых пятен в нашей истории, начатое в перестройку, многие ее страницы остаются неразрезанными».[3]

Надо полагать, что Евгений Гусятинский никого не собирался обманывать, утверждая, что тема штрафбата пятьдесят лет была под запретом. Он и в самом деле в этом совершенно уверен. И режиссер Николай Досталь тоже никого обманывать вовсе не собирался, рассказывая о «неизвестных страницах нашей истории», «активном стирании белых пятен в нашей истории, начатом в перестройку» и тому подобных «неразрезанных страницах». Он вовсе не лжет, он и в самом деле так думает.

Ну откуда простому кинорежиссеру Досталю и столь же простому журналисту Гусятинскому знать о таких советских писателях, как Константин Симонов и Юрий Бондарев, Григорий Бакланов и Валентин Пикуль, Анатолий Иванов и Юрий Нагибин, Вячеслав Кондратьев и Владимир Карпов? Есть такой принцип: «чукча не читатель, чукча писатель». Он применяется не только на Чукотке. Не будут же «стиратели белых пятен в нашей истории» книги этих авторов читать. Ведь воспринимать всерьез тезис о «закрытости» темы штрафников можно, только не имея самого минимального представления о советской военной литературе.

В середине семидесятых годов Владимир Карпов опубликовал в «Роман-газете» свою повесть «Взять живым». Там главный герой проходит через штрафное подразделение. О миллионных тиражах «Роман-газеты» нынешние книгоиздатели, наверное, даже не мечтают. Ну а как же иначе — ведь тема штрафников «была закрытой».

А кто и когда вот это написал:» — Ну, значит, и мы не драпали, — сказал Синцов. — Значит, приказ двести двадцать семь не про нас с вами был.

— Да, тяжелый был приказ, — вздохнул усатый.

Но Синцов в душе не согласился с ним: не приказ двести двадцать семь был тяжелый, а тяжело было, что в июле прошлого года дожили до такого приказа. Положение на фронте было хуже некуда, и порой уже казалось, что отступлению нет конца. Как раз незадолго до этого приказа Синцов своими глазами видел всю меру нашей беспомощности, видел в ста шагах от себя маршала, командующего фронтом, приехавшего на передовую наводить порядок. Приехал на своей «эмке» в самую гущу отхода, ходил между бегущими, останавливал их, здоровенный, храбрый и беспомощный. Подойдет, уговорит, люди остановятся, начнут у него на глазах ямки копать, а пройдет дальше — и опять все постепенно начинают тянуться назад.

Потом прямо между отступавшими выехали на пригорок «катюши» — в первый раз их тогда увидели. Эти — другое дело! Эти дали по немцам два залпа и сразу на несколько часов остановили. Остановили и уехали. Как и не было их! А к вечеру все опять поползло. Хоть плачь, хоть умирай!

А приказ двести двадцать семь просто-напросто смотрел правде в глаза. Ничего сверх того, что сами видели, он не принес. Но поставил вопрос ребром: остановиться или погибнуть. Если так и дальше пойдет, пропала Россия!

Странное дело, но, когда читали тот жестокий приказ, он, Синцов, испытывал радость. Радовался и когда слушал про заградотряды, которые будут расстреливать бегущих, хотя хорошо знал, что это прямо относится к нему, что, если он побежит, ему первому пулю в лоб. И когда про штрафные батальоны слушал, тоже радовался, что они будут, хотя знал: это ему там с сорванными петлицами оправдываться кровью, если отступит без приказа и попадет под трибунал.

Сами испытывали потребность остановиться и навести порядок. Потому и готовы были одобрить душой любые крутые меры, пусть даже и на собственной крови».[4]

Да кто же это и когда именно это писал? «Прораб перестройки» воспользовался гласностью и наконец-то стер «белое пятно истории» в «Огоньке» или «Московских новостях» образца 1989 года?

Да нет. Автор этих строк — советский писатель Константин Михайлович Симонов. Писал он это во второй части трилогии «Живые и мертвые» — романе «Солдатами не рождаются». Писал в самую что ни на есть советскую эпоху о приказе 227, маршале, который не мог остановить бегущие войска, о заградотрядах, о сорванных петлицах и штрафбате, о необходимых крутых мерах на собственной крови. Ну не читал Константин Михайлович откровений Досталя и Гусятинского, не знал, что тема «пятьдесят лет под запретом».

Писал Константин Симонов о войне, так как тут без периодических упоминаний о штрафбате обойдешься? Они были частью той войны. Вот еще из «Солдатами не рождаются»: «Теперь лейтенант с перебитым носом, войдя в землянку, опустился на табурет напротив присевшего к столу Синцова и сказал, распахивая полушубок:

— Тут тепло, однако.

На широкой груди у него было пять нашивок за ранения — и ни ордена, ни медали.

«Наверное, после штрафного», — подумал о нем Синцов, сопоставив кадровую выправку, возраст, звание, наличие нашивок и отсутствие наград.

— А ты, старший лейтенант, — спросил человек с перебитым носом, заметив взгляд Синцова, — что за войну имеешь? Под ватником не видно. — Спросил властно, как человек, привыкший, чтоб, когда спросил, отвечали.

— Звезду и Знамя, — сказал Синцов.

— Богато, — сказал лейтенант с перебитым носом, — а у меня только эти задержались. — Он ткнул пальцем в нашивки. — То, что за гражданскую имел, в тридцать седьмом, когда взяли, сняли. Медаль «20 лет РККА» мимо проехала. А когда выпустили, вместо ордена справку дали, что потеряли, с нею воевать уехал. А те два, что за эту войну привинтил, штрафной съел. А что в штрафном по закону заработал, не считается, вместо него два кубика дали, и на том спасибо: расти обратно до четырех шпал, с которых начал! Понял?

Он дохнул на Синцова водкой и покосился на молодого лейтенанта, с которым пришел.

— Что смотришь? Свое принял, и твое принял, и спасибо тебе сказал. Еще раз сказать?

— А я ничего вам не говорю, — сказал лейтенант.

— Пойдем, что ли, ужинать? — спросил Синцова усатый старший лейтенант.

— Успеешь, — отмахнулся от него лейтенант с перебитым носом. — Я с человеком разговариваю.

И, снова дохнув на Синцова водкой, спросил:

— Все понял или еще объяснить?

Синцов пожал плечами. Он не любил разговаривать с выпившими людьми.

— Могу больше объяснить, — сказал лейтенант с перебитым носом. — Приказ двести двадцать семь правильный, всегда скажу, что правильный. Когда я прошлым летом товарища трибунальца этой рукой бил, — при этих словах он выпростал далеко из полушубка чугунный кулак, — я на приказ двести двадцать семь надеялся, что в штрафбат кровь лить пошлют, а посадить не посадят. А бил за то, что раньше знакомы были. А подробней не объяснял. Сказал: пьян был! А пьян не был. Понял?

— Зачем вы все это рассказываете? — сказал молодой лейтенант.

— А что, — с вызовом спросил лейтенант с перебитым носом, — тут такие есть, при которых нельзя? Тогда прошу заявить. А почему выпил сегодня, тоже могу сказать».[5]

Писал Симонов и о том, как тыловой офицер мог за спекуляцию в штрафбат угодить: «— А скоро суд будет?

— Не знаю. Она не одна в деле. Еще трех спекулянтов забрали да мужа ее сегодня с поезда сняли. С мануфактурой. Он из Фрунзе сахар возил, отсюда — рис, а из Москвы — мануфактуру.

— Он правда майор? — спросила Таня, вспомнив свою первую вчерашнюю догадку, что, может быть, это тот самый сахарный майор, которого она видела в Москве. Ей даже хотелось, чтобы это был именно тот самый, чтобы, кроме него, таких людей больше не было на свете.

— Назывался майором, — сказал Малинин. — С ним долго говорить не будут. Петлицы сорвут, перед трибуналом поставят, высшую меру дадут, штрафбатом заменят — и давай воюй! А у этой стервы дети. А детей в детский дом брать придется. И придется им объяснять, где их мать и где их отец и почему мы их сиротами сделали… а не сделать нельзя…».[6]

Писал и о том, как один политработник, презирающий другого, согласен был пойти в штрафбат, но при одном условии: «Левашов ответил не сразу. Сначала зло хмыкнул, как будто даже слово «знакомый» было ему против шерсти. Потом улыбнулся и сказал мечтательно:

— Такой знакомый, что я бы добровольно в штрафбат командиром взвода пошел, только бы мне товарища Бастрюкова под начало дали! Там бы он на своей диалектике от меня далеко не ушел. Там дело прямое!»[7]

Но, может быть, Константин Симонов, общепризнанный классик советской военной литературы, мог себе позволить то, что не могли другие авторы? Что позволено Юпитеру… Ему одному разрешали затрагивать «штрафную тему», а всем остальным цензура запрещала?

«Отправив Саенко встретить связистов, я иду на левый фланг. Кто-то говорил, что там действовали штрафники. Но штрафников уже нет, и никто ничего не знает о Никольском…

— Товарищ капитан, — спросил я, полностью овладев голосом, — левей нас штрафники действовали. Не слыхали, как у них? Где они сейчас?

— Штрафники? — Яценко щелкнул кнопкой планшетки, откинул ее за спину, снял с подножки сапог. — Слыхал, тряханули их немцы, — сказал он, блеснув глазами. — Так что многие искупили. А тебе, собственно, штрафники зачем? — И щурится на меня испытующе, знает еще что-то, но не говорит, ждет. — О дружке беспокоишься? Который спать здоров? Ладно уж, открою секрет, хотя и не положено. Не успел он попасть в штрафбат, легким испугом отделался. Победа! Все добрые! Небось уже своих догоняет».[8]

А это писал Григорий Бакланов в повести «Пядь земли». Друга главного героя победа от штрафбата спасла. Опубликована повесть была в 1959 году.

Писатель Юрий Бондарев, так же как Симонов и Бакланов, не знал о том, что тема штрафбатов «закрыта» на пятьдесят лет.

В его повести «Тишина» есть такой эпизод. Вернувшийся в Москву офицер-артиллерист встречает в ресторане своего командира, которого считает виноватым в разгроме подразделения: «Уваров поставил перед Сергеем рюмку, потянулся за графинчиком, добродушно морщась, но в то же время голубизна глаз стала жаркой, мутноватой, и по тому, как он внезапно захохотал и потянулся за графинчиком, угадывалось настороженное беспокойство в нем.

— Не пью, — проговорил Сергей, отодвинув рюмку.

— Да ты что? Трезвенник? Нич-чево не понимаю! — досадливо поразился Уваров. — Встречаются два фронтовика, один не пьет, другой обижается, у третьего печенки, селезенки. Что происходит с фронтовиками? — Он накрыл своей ладонью руку Сергея, спросил с доверительным простодушием: — Может, перехватил уже. Давно здесь веселишься?

— Брось, Уваров! Ты все помнишь! — сухо произнес Сергей и высвободил руку из горячей тесноты его ладони.

Уваров с судорожной усмешкой спросил медлительно:

— Ты пьян?

— Помнишь, на станинах лежал Василенко, когда я со взводом вытаскивал орудия из окружения? Помнишь?

— Ты пьян, — через зубы выговорил Уваров и, оглядываясь, крикнул зычно: — Метрдотель, подойдите ко мне!

Он встал, застегивая китель.

За соседними столиками посмотрели в их сторону Сергей твердо сказал:

— Если ты позовешь метрдотеля, я выйду на эстраду и скажу, что ты убийца. Я это сделаю.

— Ты что? — злым шепотом спросил Уваров, снова тяжело садясь. — Будешь вспоминать Жуковцы? Будешь перечислять фамилии убитых?

Обвинять меня? Нет, милый, надо обвинять войну. Так ты можешь обвинить половину строевых офицеров, в том числе и себя. У тебя гибли солдаты? А? Гибли?

— В одну могилу врагов и друзей не положишь, — сказал Сергей с трудом.

— Братской могилы не получится. — Он глубоко затянулся дымом, чтобы перевести дыхание, договорил отчетливее: — Ты сам взялся поставить батарею на прямую наводку, не зная, где немцы. Когда Василенко сказал тебе в глаза, что ты дуб и ни хрена не смыслишь, ты пригрозил ему трибуналом…

— Не было этого! Вранье!

— Вспомни еще — утром танки окружили Жуковцы и прямой наводкой расстреляли людей и орудия. Всех — двадцать семь человек и четыре орудия. Но Василенко даже в болоте стрелял. А ты притворился больным и как последняя шкура просидел сутки в блиндаже. Бросил людей… А потом? Все свалил на Василенко — под трибунал его! Мол, он командир первого взвода, погубил батарею. В штрафной его! Ты, конечно, знаешь, что Василенко погиб в штрафном.

— Вранье!

— Ты отправил Василенко в штрафной. А в штрафной должен был пойти ты.

— Вранье!».[9]

Опубликована «Тишина» была в 1962 году.

Упоминал о штрафбате и автор весьма в свое время популярного произведения о борьбе с бандеровцами «Тревожный месяц вересень» Виктор Смирнов:

«Ну что я мог сказать? На фронте с ним был бы крутой разговор с разворотом в штрафбат. Здесь же на меня глядела бесчисленная «гвардия». Каково этой ораве остаться без кормильца?

Трудная штука — воевать в тылу».[10]

Писатель Артем Анфиногенов написал о том, за что в штрафбат мог попасть летчик: «Они долго смотрели на всполохи осенней ночи, в тревожном свете которой домысел Урпалова о летчиках-штурмовиках обретал черты правдоподобия, реальности, — как все, что способно было противостоять и противостояло вражескому нашествию.

— ИЛ не мой самолет, — проговорил Комлев. — Не нравится мне «горбатый». На ИЛ я не сяду Хоть в штрафбат, хоть куда — не сяду.

Он под звездами вышел к своей палатке, прикорнул у кого-то в ногах…

— Духом был тверд, — строго возразил ему Глинка, с печалью глядя поверх голов. — Погиб, не повезло, — войны не знал. А ведомый выбрался, его снова на задание. Тем же курсом, на Мысхако, где сгорел командир… Да… Неприятный осадок, конечно, действует, но что можно сказать? Неустойчив оказался парень. Поддался мандражу, ну и в штрафбат… Младшой! — через весь стол обратился ББ к Силаеву. — Оставайся-ка ты у меня…

— А что, товарищ капитан, насчет нового ИЛа?

— Нового — взамен разбитого? Взамен разбитого — шиш. Взамен разбитого — штрафбат. На это ориентируйтесь, не шучу»..[11]

В общем, не знали советские писатели «застойной» поры, например, известный в свое время военный писатель Александр Исаевич Воинов, о том, что штрафная тема якобы закрыта:

«Он часто вспоминал одного начальника склада на станции Сиверская, под Ленинградом. Когда гитлеровцы прорвались со стороны Луги, этот начальник решил сжечь склад, так как вывезти его уже было невозможно. А в складе лежали новые кожаные регланы, сапоги, командирское обмундирование. Летчики с соседнего аэродрома, узнав, что все добро должны с минуты на минуту уничтожить, прибежали к начальнику склада и стали просить переменить им старое обмундирование на новое, выдать сапоги и регланы. Но начальник категорически отказал. «Не могу, товарищи. Как хотите, не могу. Срок носки у вас еще не вышел. Раздам новое обмундирование, а меня обвинят в разбазаривании государственного имущества. Нет, нет, и не просите, буду действовать согласно приказу. Сожгу и составлю акт». И он сжег склад, полный добра, составил акт и был горд тем, что имущество не досталось противнику. Когда Коробов узнал об этом подвиге чиновничьего усердия, он живо прогнал исполнительного интенданта из армейских тылов на передовую — пусть поживет вместе с солдатами, может быть, наберется ума.

За обедом в штабе армии Коробов к слову рассказал об этой истории Ватутину. Результат был неожиданный. Ватутин невесело усмехнулся.

— А вы, Михаил Иванович, оказывается, либерал, — сказал он хмуро. — Я бы на вашем месте в штрафбат его отправил» .[12]

Упоминал о штрафниках и сверхпопулярный Валентин Пикуль в повести 70-х годов «Мальчики с бантиками»: «Вспомнил я тут, как бывало мне тяжело в море. Как я в сутки спал по четыре часа. Мокрый. В волосах лед. А он, гад фланелевый, порхал с эсминца на эсминец, будто воробей… там клюнет, там попьет, там побреется! Я спросил кавторанга:

— А что теперь ему будет за это?

— Если бы такой фортель выкинул ты, вышибли бы из комсомола. Списали бы с флота как несовершеннолетнего. Но этот-то обалдуй! С ним дело ясное — штрафной батальон.

— Правда, что там все погибают, как смертники?

— Не совсем так. Штрафники — не смертники, но обязаны искупать вину до первой крови. Потери в штрафбатах, конечно, большие».[13]

Юрий Нагибин в рассказе «Дело капитана Соловьева» описал историю штрафника глазами трибунальца, который его туда и отправил. Бывший капитан, лишенный офицерского звания, отбывал наказание в штрафной роте: «Я направлялся в штрафную роту, расположенную в районе Киришей, у меня скопилось много дел по реабилитации отличившихся в бою штрафников. Иные из них погибли, другие находились в госпиталях, а легкораненые использовались на нестроевой службе… До Киришей я доехал на машине, дальше предстоял санный путь. Комендант выделил мне розвальни, запряженные гнедым меринком с длинными заиндевелыми ресницами, и высоченного мрачного ездового в громадном вонючем дубленом тулупе.

Люди с таким взглядом почти всегда не ладят с начальством, а товарищами любимы с оттенком заискивания. Не будет ничего удивительного, подумал я, если окажется, что ездовой принадлежит к числу моих бывших клиентов. Я пытался вспомнить дела, связанные с неподчинением приказу или оскорблением командиров, проходившие через трибунал. В памяти всплывали разные лица, но моего ездового среди них не было…

— Голубчик, — обратился я к вознице. — Обернитесь, мне хочется увидеть ваше лицо. По-моему, мы с вами где-то встречались.

— Конечно, встречались. — Голос стал как лезвие бритвы. — Я Соловьев.

По роду моей работы мне куда чаще приходилось сталкиваться с людской ненавистью, нежели с добрыми чувствами, не раз слышал я в свой адрес проклятия и угрозы, не раз читал в глазах людей такое, что пострашнее всяких словесных угроз, но не забыть мне светлого, наркотически блестящего взгляда капитана Соловьева, когда я зачитал ему приговор военного трибунала: десять лет лишения свободы за убийство на почве ревности. Столько ненависти, ярости и презрения было в этом взгляде, что я потом долго ощущал странный холодок в лопатках, словно кто-то целился мне в спину. Конечно, отсидку ему заменили штрафной ротой, дальнейшая история бывшего капитана читалась в его плохо гнувшейся ноге…

В тот поздний вечер на лесной дороге, охваченный неуютом внезапного открытия, я припоминал как бы отдельными пятнами несчастную историю Соловьева, но не находил в ней ничего ободряющего для себя: мой спутник был человеком внезапных наитий.

Что-то изменилось вокруг: вьюга улеглась, и в открывшемся темном чистом небе встала полная блестящая луна. Порой она исчезала за верхушками рослых елей, и лес погружался в непроглядную темь, затем вновь озарялся блистающим светом. По снежным навалам вдоль дороги скользила большая четкая тень лошади, саней и возницы. Я лежал в сене, и моей тени не было видно, словно Соловьев уже выбросил меня из розвальней.

И тут я решил, что самое лучшее — это разговорить моего опасного соседа. Куда труднее посягнуть на человека, если ты вступил с ним хотя бы в словесный контакт.

— Вы были в бою? — обратился я к темной глыбе.

— Какие сейчас бои? — донеслось как из погреба.

— Но вы же ранены?

— За «языком» ходил.

— Удачно?

— Фельдфебеля взяли.

— Как вас ранило?

— Фриц заорал. Открыли огонь. Меня срезало. — Он чуть оживился от воспоминаний. — Мой напарник сразу фрица в охапку — и драпа… Ну, наши дали отсечный огонь… Вытащили меня.

— Почему не ходатайствовали о снятии наказания?

— Рано…

— Ничего не рано! С вас и судимость снимут.

— Да… как же так? — произнес он растерянно и впервые повернулся ко мне.

Ему было жарко, он досадливым движением откинул высокий, душный воротник На меня глядело исхудалое, цыганистое, темное от солнца и ветра, совсем юношеское лицо. И, уже не испытывая ничего, кроме сочувствия и живой симпатии к этому настрадавшемуся человеку, я с удовольствием сообщил ему, что еду в штрафроту как раз для разбора таких вот дел.

— А в звании восстановят? — тихо спросил Соловьев. Как это характерно для него! Другому — лишь бы из штрафняка вырваться, а Соловьеву главное — шпалу вернуть. Потеря звания ощущалась им куда болезненнее, нежели участь штрафника. Ему, кадровому офицеру, оказаться в положении рядового — было нестерпимо. Если б его отправили командиром не то что в штрафроту, а в роту смертников, он бы и бровью не повел, но трибунал унизил его, и с этим он не мог примириться.

Соловьев задал мне трудный вопрос. Трибунал может лишать звания, но ему не дано восстанавливать в звании. И все же я решил пойти на сознательную ошибку и вернуть Соловьеву шпалу. Я не сомневался, что дело выгорит; не разжалуют же вторично человека, искупившего свою вину подвигом и кровью. Забегая вперед, скажу: мой смелый ход удался — из обвинительного заключения был задним числом изъят пункт о разжаловании, а мне за превышение власти объявлен выговор без занесения в личное дело.

— Да, — сказал я твердо, — вас восстановят в звании».

Александр Твардовский разместил штрафбат даже на том свете в опубликованной в 60-е годы поэме «Теркин на том свете»:

«Все ты шутки шутишь, брат,

По своей ухватке.

Фронта нет, да есть штрафбат,

Органы в порядке».[14]

У поэта-фронтовика Александра Межирова в стихотворении «Частый зуммер» тоже есть такие строки:

«Как вдруг из-под земли

Ударил по земле

Незасеченный дзот, —

И страшно стало мне,

Что нам не уползти

От этого огня,

А коль останусь цел, —

Тогда в штрафбат меня».[15]

Но наиболее подробно штрафные подразделения в советской литературе описаны двумя авторами — Анатолием Ивановым и Вячеславом Кондратьевым.

Роман Анатолия Иванова «Вечный зов», по которому был поставлен очень популярный в свое время телесериал, содержит чрезвычайно подробное описание штрафной роты.

Показано принципиально важное деление личного состава на постоянный и переменный состав. «Постоянный состав, товарищ подполковник, — это офицеры и сержанты роты. Мы с Лыковым, командиры взводов, помпохоз, старшина роты, медицинский персонал… Всего человек около тридцати, — ровно докладывал Кошкин, опять же нисколько не удивляясь вопросу подполковника. Голос командира роты то отчетливо доходил до Алейникова, то пропадал куда-то, проваливался. — А остальные — переменный, значит, штрафники, заключенные. У нас дело ведь такое: кровью смоет человек преступление — снимаем судимость, отправляем в обычные войска. А в роту поступают новые. Потому и переменный называется»[16] — объясняет командир сто сорок третьей отдельной армейской штрафной роты капитан Кошкин начальнику штаба двести пятнадцатой стрелковой дивизии, которой временно придана рота, подполковнику Демьянову устройство своего очень непростого подразделения.

«Заметив двух офицеров, бойцы немного умолкали, с каким-то интересом и любопытством провожали взглядами Кошкина и Алейникова. Попадавшиеся навстречу солдаты вытягивались и отдавали честь по всем правилам. А это уже говорило о многом.

— Чувствуется, уважают тебя, — сказал Алейников.

— Ага, — ответил не оборачиваясь Кошкин. — Под Валуйками на ночных тактических занятиях дважды в меня стреляли…

— Ну что у тебя? — спросил Кошкин. — Это начальник нашей санчасти.

— Палатки развернули, Данила Иванович. Двенадцать санинструкторов прибыло из запасного полка… Ничего, завтра мы справимся. А на чем тяжелораненых будем в армейский госпиталь увозить? — Начальник санчасти говорил это, пыхтя и отдуваясь. — Я дал заявки в дивизию и армию. Подполковник Демьянов говорит, что у них свои люди умирают, не могут вывезти. Не хватало, говорит, чтоб еще штрафников каких-то… А штрафники что же, не люди? И в штабе армии не обнадежили.

— Ладно. Сейчас пообедаю и займусь всеми делами… «Мыльников» много?

— Четверо, Данила Иванович. Двое из третьего взвода, по одному из четвертого и шестого.

— Сволочи… — И повернулся к Алейникову: — Мыло глотают некоторые умельцы перед боем. От этого прямая кишка выпадает — и месяц госпиталя. Судить подлецов!

— Да оформим, — сказал начальник санчасти вяло.

— Ладно, иди.

Лейтенант-медик ушел, Кошкин долго ковырялся в тарелке, потом бросил вилку.

— До чего только не додумаются! Вот, даже мыло едят… Смердят на земле, а жить тоже охота…»[17]

Очень доходчиво автор романа показал, что означало присутствие в штрафных ротах уголовников. Никакого романтического восторга «уважаемые воры» у него не вызывают. Скорее наоборот — вызывают они искреннее омерзение. Штрафник Зубов рассказывает: «Был тогда в роте штрафник Мишка Крайзер по кличке Горилла. И по виду горилла. В зоопарке я только видел таких в железных клетках. Страшный человек, во всем преступном мире известный. Я против него птичка-синичка. Он и был верховным в роте… Такие дела творил! И на людей в карты играл… Прошлой весной командира своего взвода проиграл и в тот же вечер шею финкой просадил. Нож он бросал, сволочь, на тридцать метров точно в яблочко. Назначили другого командира — он и того проиграл… Мы под Валуйками долго стояли, и Горилла со своими телохранителями — были у него такие — где-то трех женщин поймали в степи. Одна даже совсем девчонка, лет, может, пятнадцати-шестнадцати. Спрятали их в овраге, земляную дыру специально вырыли, охрану свою поставили… Ну, и, сами понимаете… Кошкин потом узнал. Не от меня только. От кого — не знаю. И всю обойму в Гориллу вылупил. Зверь это был, не человек. Кошкин стреляет, садит пули ему в спину, в затылок, в голову, а Горилла пытается с земли подняться. Хрипит, землю пальцами пашет и на колени встает, встает… Мы так и думали — встанет во весь рост и двинется на Кошкина. Нет, рухнул».[18]

Прочитаешь этакое, и становится понятно: кто умел и хотел писать горькую правду о Великой Отечественной — тот это делал задолго до пришествия Михаила Горбачева с его перестройкой и новым мышлением. Анатолий Иванов умел и хотел. Ну почему ему советская цензура не мешала вот такое писать: «Кошкин усмехнулся:

— У нас ведь так: один бой — и я остаюсь без списочного состава. С остатками — кого пуля или осколок не тронули — отходим на доукомплектовку. Остаток бывает, как правило, чисто символический.

— Да это понятно, — сказал Алейников.

— Освобождаем иногда и таких, которые в бою и царапины не получили, но отличились, проявили отвагу и бесстрашие. Но трибуналы на это идут неохотно».[19]

В повести Кондратьева «Встречи на Сретенке» один из героев попадает в штрафной батальон.

Штрафникам было приказано взять деревню, которую обычные части безуспешно штурмовали два месяца, устилая землю трупами. И тогда один из штрафников предложил командиру штрафного батальона принципиально изменить схему атаки, сославшись на уже имеющийся у него опыт решения похожей задачи: «Мы… решились на такую операцию: к концу ночи вывести батальон на исходные позиции и, пока темно, проползти, сколько удастся, а потом в атаку, причем молча, без всяких «ура» и без перебежек. С ходу пробежать остаток поля, несмотря ни на какой огонь…

— Получилось? — перебил комбат.

— Получилось. И потерь было мало. Немцы очнулись, когда мы были уже на полпути. Бежали быстро, они не успевали менять минометные прицелы. Все поле только бегом! Полагаю, раз такое могли обыкновенные солдаты, то мы — офицерский батальон (выделено мной, — Авт.) — тем более».[20] Как мы видим, у Кондратьева, так же как и в воспоминаниях Пыльцына, штрафбат — офицерский.

Идея полностью себя оправдала, офицерская атака оказалась чрезвычайно удачной: «Немцы выбегали полураздетые, отстреливались, но штрафников уже не остановить — минут через двадцать деревня, за которую положили столько жизней, была взята! Несколько десятков человек в запале боя бросились преследовать немцев уже за деревней, но их остановили. Подоспевший к тому времени станковый пулемет расстреливал бегущих в спину, пока не добежали они до небольшого леска и не скрылись в нем… Все было кончено. Была победа… Потерь в батальоне было немного…»[21] В отличие от авторов «перестроечной» и постперестроечной эпохи Кондратьев прекрасно знал, что в штрафных батальонах отбывали наказание офицеры, а вовсе не уголовники.

Когда читателю этой книги попадется на глаза очередное утверждение о том, что тема штрафбата «пятьдесят лет была под запретом», пусть он вспомнит перечисленные выше произведения советских писателей и поэтов, не знавших о существовании этого запрета.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.