Удаление Сильвестра и Адашева
Удаление Сильвестра и Адашева
То время, когда Сильвестр и Адашев были близки к Ивану Васильевичу, считается лучшею порою его царствования.
Современники не находят слов для похвалы царю: к вельможам, к народу был он, говорит летописец, ласков, всех награждал по достоинству, к бедным был щедр и милостив; заботы его были всецело отданы народному благу. Иноземцы, знавшие его или слышавшие о нем от очевидцев, не меньше хвалят его. Царь Иоанн, пишут они, затмил своих предков и могуществом, и добродетелью. Много у него внешних врагов, но все они ужасаются русского имени. К подданным он снисходителен, приветлив, любит разговаривать с ними, часто дает им обеды во дворце и, несмотря на то, умеет быть повелительным – скажет боярину: «Иди!» – и тот бежит; изъявляет свою досаду вельможе – и тот в отчаянии и т. д. Словом, нет народа в Европе более русских преданного своему государю, которого они равно и страшатся, и любят.
Крепостные сооружения Иван-города. Современный вид
Таков был, по словам современников, юный самодержец в ту эпоху, когда подле него были такие люди, как Сильвестр и Адашев. Государь им вполне доверял: Сильвестра величал отцом своим, Адашева считал ближайшим другом. Когда приходилось избирать какого-нибудь духовного сановника, царь посылал Сильвестра побеседовать с ним, изведать его ум и нрав; такое же значение имел Адашев в делах гражданских и военных. Много хороших людей таким образом получили власть и силу.
Юному царю, начавшему царствовать в тяжелую пору, после боярского самоуправства, после страшного московского пожара и народного мятежа, нужны были такие честные и разумные советники, как Сильвестр и Адашев. Но вот народ успокоился, управление улучшилось, казанский поход кончился очень счастливо, царь возмужал, стал увереннее в самом себе; теперь он начал выказывать желание жить больше своим умом; так, после взятия Казани задумал он завоевать Ливонию, а Сильвестр настоятельно советовал ему покорить Крым, но Иван Васильевич не послушался и начал Ливонскую войну. Умный и твердый нравом Сильвестр был из тех людей, которые любят, чтобы другие во всем их слушались; наставительная речь его и охота во все входить, даже в мелочи, начинала уже, видимо, тяготить возмужавшего и самолюбивого царя, тем более что прямодушный наставник не умел хитрить, управлять волею царя ловко, незаметно для него. Но все-таки глубокое уважение и любовь к Сильвестру и Адашеву еще крепко связывали царя с ними.
Вскоре после взятия Казани дело изменилось… Царь сильно занемог. Опасались скорой его кончины. По совету, вероятно, братьев жены он пожелал распорядиться престолонаследием. В своем завещании он назначил наследником сына своего Димитрия, недавно родившегося. Это значило, что власть до совершеннолетия его должна попасть в руки Захарьиных. Когда князь Воротынский от имени царя начал приводить к присяге его двоюродного брата, Владимира Андреевича Старицкого, и бояр, то князь Владимир отказался присягать ребенку; многие бояре тоже стали сопротивляться этому, говоря, что они не хотят повиноваться Захарьиным: боярское правление было еще свежо у всех в памяти. Спор, шумные речи бояр, даже брань услышал царь из своей опочивальни и обратился к ним с такими словами:
– Если вы Димитрию, сыну моему, не целуете креста, стало быть, у вас есть другой государь; а ведь вы не раз целовали мне крест, что мимо меня государей вам не искать. Теперь я велю вам служить сыну моему Димитрию, а не Захарьиным, а вы души свои забыли, нам и детям нашим служить не хотите, в чем нам крест целовали, того не помните. Кто не хочет служить государю-младенцу, тот и большому не захочет служить, и если мы вам не надобны, то это на ваших душах!
В ответ на это окольничий Федор Адашев, отец царского любимца, высказался откровеннее других:
– Тебе, государю, и твоему сыну, царевичу Димитрию, крест целуем, а Захарьиным, Даниле с братьею, нам не служить: твой сын еще в пеленках, и властвовать над нами будут Захарьины, а от бояр в твое малолетство мы видывали многие беды.
Некоторые присягнули, а другие стояли на том, что лучше служить князю Владимиру Андреевичу, чем попасть в руки к Захарьиным.
Царь лично потребовал у князя Владимира, чтобы он присягнул; но тот противился.
– Знаешь сам, – сказал ему царь, – что станется на душе твоей, если креста не хочешь целовать!
Затем царь обратился к боярам, давшим присягу, и сказал:
– Бояре, я болен, мне уже не до этого; а вы, на чем мне и сыну моему Димитрию крест целовали, по тому и делайте!
Эти бояре стали настоятельно требовать у сторонников Владимира Андреевича, чтобы они не выходили из царской воли и присягнули Димитрию. Снова поднялись споры, шум и брань. Владимира Андреевича некоторые корили за то, что он и его мать в это время раздавали деньги своим служилым людям, как бы задабривая их. Его даже стали бояться – не хотели пускать к больному государю. Сильвестр, молчавший до тех пор, вступился за князя.
– Зачем вы не пускаете князя Владимира к государю? – сказал он боярам. – Он добра хочет государю.
Бояре отвечали, что они поступают по присяге царю и сыну его и заботятся о том, «как бы государству их было крепче».
С этих пор началась рознь и вражда у присягнувших бояр с Сильвестром и его сторонниками.
На другой день царь призвал бояр и снова требовал от них присяги, говорил, что по тяжкой болезни он сам не может приводить к присяге и поручил это дело боярам – князьям Мстиславскому и Воротынскому. При этом царь сказал присягнувшим боярам:
– Вы дали мне и сыну моему душу на том, что будете нам служить; а другие бояре сына моего на государстве не хотят видеть; так если по воле Божией умру, то вы, пожалуйста, не забудьте, на чем мне и сыну моему крест целовали: не дайте боярам сына моего извести, но бегите с ним в чужую землю, куда Бог вам укажет… А вы, Захарьины, думаете, что бояре вас пощадят? – Вы у них будете первые мертвецы, так вы бы за сына моего и за его мать умерли, а жены моей на поругание не дали.
Из этих слов видно, какие тяжелые и мрачные мысли о судьбе семьи обуревали душу больного царя и как он смотрел на бояр, не хотевших присягать его сыну. Они испугались слов царя, увидели, что он смотрит на них, как на изменников, готовых даже погубить его семью, и стали давать присягу. Некоторые присягали только из страха, боясь, что им плохо придется от царя в случае его выздоровления. Не обошлось и тут без пререканий и жестких слов между боярами. Князя Владимира Андреевича, по свидетельству одного летописца, бояре насильно заставили присягнуть – объявили ему, что иначе не выпустят его из дворца.
Царь выздоровел. Понятно, какие чувства должен был питать он к боярам, которые так долго и упорно противились его воле; у него, конечно, была причина сильно страшиться за участь своей семьи в случае, если бы царем стал Владимир Андреевич, который мог живо помнить расправу с отцом своим и дядею. И вот между непокорными боярами, стоявшими за Владимира, царь видит людей, самых близких Сильвестру и Адашеву. Отец Адашева прямо высказывает нежелание служить царским родичам; сам Сильвестр заступается за Владимира Андреевича, а Алексей Адашев хотя и присягает, но голоса его, убеждающего повиноваться царской воле, не слышно среди боярских споров…
Конечно, царю особенно тяжко было видеть, что те люди, которых он глубоко уважал, с которыми делил свою душу, склонялись на сторону врагов его только потому, как он думал, что не ладили с братьями царицы. Он не думал, что Сильвестр и Адашев, оставаясь вполне преданными ему, могли думать и о благе всего народа, могли искренно бояться боярского правления, от которого только что успела отдохнуть Русская земля.
Недоверие даже к близким людям, подозрительность, опасливость, которые улеглись было на душе Ивана Васильевича, снова заговорили в нем, но пока еще он не трогал ни Сильвестра, ни Адашева, ни близких к нему людей.
Царь дал обет по выздоровлении поехать на богомолье в Кирилло-Белозерский монастырь и в начале весны отправился в путь. Вопреки совету Максима Грека, к которому заехал он в Троицкий монастырь, он продолжал путь с женой и малюткой-сыном.
На пути царь заехал в Песношский монастырь, где жил в заточении Вассиан Топорков, бывший коломенский епископ и любимец Василия Ивановича. Попал в заточение он во время боярского управления. Курбский рассказывает, будто Иван Васильевич, беседуя с Вассианом, спросил у него:
– Как должен я царствовать, чтобы вельмож своих держать в послушании?
А Вассиан в ответ царю прошептал:
– Если хочешь быть самодержцем, не держи при себе ни одного советника, который был бы умнее тебя: если так станешь поступать, то будешь тверд на царстве и все будет в твоих руках; если же будешь иметь при себе людей умнее себя, то будешь поневоле слушаться их.
– И сам отец мой, если бы жив был, не дал бы мне такого полезного совета! – сказал царь и поцеловал руку хитрому старцу, умевшему угадать, что придется особенно по сердцу ему.
Курбский говорит, будто бы от этого злостного совета и началась беда; и раньше уже, как сказано, царь стал враждебно смотреть на бояр.
Поездка царя на богомолье кончилась несчастьем: маленький сын его скончался.
Хотя Сильвестр и Адашев все еще были близки к государю, но холодность его к ним заметно возрастала. Опека этих людей, превосходство которых над собою он чувствовал, тяготила его; притом были, конечно, и люди, которые возбуждали его против Сильвестра и Адашева, наговаривали на них. Так дело шло до весны 1560 г.
Прежние любимцы и ближайшие советники царя скоро и сами почувствовали неловкость своего положения. Адашев отправился воеводою в Ливонию, где шла тогда война, а Сильвестр удалился в Кириллов монастырь.
В этом же 1560 г. на царя обрушилось новое несчастье: любимая супруга его царица Анастасия скончалась. Он был в большом горе. Этим печальным случаем воспользовались недруги Сильвестра и Адашева, чтобы доконать их: пустили в ход молву, что Анастасия изведена их чарами.
Хоть и нелепы были эти россказни, но нашлись люди, готовые верить им, тем более что покойная царица была не в ладах с Сильвестром и Адашевым. Слушал эти россказни и сам царь. Узнав о клевете, изгнанники писали к царю, умоляли его, чтобы наряжен был суд, чтобы дали им очную ставку с клеветниками; но последние, конечно, пуще всего боялись встретиться лицом к лицу с обвиненными, которые, несомненно, доказали бы всю нелепость гнусной клеветы.
Стали тогда враги Сильвестра и Адашева выговаривать царю, что этих изгнанников опасно ему и на глаза себе пускать; что они одним взором своим могут снова заворожить его, поработить по-прежнему его царскую волю своей. Пугали царя и тем, что народ и войско очень расположены к Сильвестру и Адашеву и может подняться из-за них мятеж.
Ненавистники прежних царских любимцев старались подействовать на царя и страхом, и лестью; говорили ему, между прочим, о них:
– Они тебя держали до сих пор как в оковах. По их приказу ты пил и ел; ни в чем они не давали тебе воли, ни в большом, ни в малом, не давали тебе ни людей твоих миловать, ни царством твоим владеть. Если бы не они при тебе были и не держали тебя как в узде, то ты владел бы теперь почти всею вселенною. Теперь, когда ты отогнал их от себя, то пришел в свой разум, открылись твои очи, смотришь свободно на свое царство и сам один управляешь им.
Подобные речи, конечно, приходились по душе самолюбивому Ивану Васильевичу.
Суд над Сильвестром и Адашевым был произведен заочно, несмотря на заявление митрополита и еще нескольких благомыслящих людей, что надо призвать и выслушать подсудимых; их заочно и без всяких улик признали виновными. Сильвестр был сослан в Соловецкий монастырь, а Адашева заключили в Дерпт, где он месяца через два и умер от горячки. Враги его распустили молву, будто он не мог вынести, что измена его открыта, и отравился ядом.
Недруги Сильвестра и Адашева торжествовали.
Иные люди стали теперь подле царя; иные и порядки начались. Хотел царь быть настоящим самодержцем, но, на беду, был рабом своих страстей. Пока были пред его глазами люди высокого ума, ревнители добра и правды, и он проникался добром и правдою, уважал своих умных советников, свои помыслы направлял ко благу народа… Суровый Сильвестр умел в душу царя вселить чувство страха Божия, умел действовать на его пугливую совесть; любящая и любимая его супруга Анастасия своею любовью и кротостью смиряла буйные порывы его. Но вот не стало подле него ни жены, ни Сильвестра, ни других добрых советников. Хотя царь уважал и любил их, но сначала без них ему стало как будто легче, словно тяжелая обуза свалилась с плеч его: слишком самолюбивым людям обидно видеть подле себя лиц, превосходящих их умом или нравственным достоинством, превосходство других словно давит их. А Иван Васильевич был страшно самолюбив. Новые советники его вовсе не походили на прежних: это были люди своекорыстные, думавшие только о себе, ничтожные по уму, мелкие по чувствам, низкие льстецы. Уважать подобных людей царь не мог, быть может, в душе даже презирал их; но они сделались необходимы для него: они умели ловко потакать страстям и склонностям его, умели приятно щекотать его самолюбие и успокаивать тревоги его совести.
Прихотливый, непостоянный нрав Ивана требовал перемены ощущений, разгула, удалых потех… При жизни жены и при Сильвестре, который, надо полагать, и в царском доме старался водворить «праведную» и «порядливую» жизнь по правилам Домостроя, не было простору царю; теперь же нрав его развернулся во всей своей силе… В разгуле и попойках он хотел забыть и утрату любимой жены, и «унизительный плен у лихих чаровников – Сильвестра и Адашева», как старались уверить царя новые его советники.
– Начинаются, – говорит Курбский, – частые пиры и попойки, чаши великие наполняются «зело пьяным» питьем. Первую чашу пьют за здравие царя, потом за здравие всех пирующих с ним, и пока не упьются допьяна или до неистовства, до тех пор приносят все новые и новые чаши. А кто не хочет больше пить, тех всячески принуждают, смеются над ними, издеваются, на голову выливают им вино или кричат:
«Вот, государь, такой-то (называют имя) не хочет веселиться на твоем пиру, тебя и нас осуждает, смеется над нами, как над пьяницами! Это твои недоброхоты, государь: они несогласны с тобой, не слушают тебя! Сильвестров и Алексеев дух еще не вышел из них!»
Таким образом, на этих попойках отставать от других в питье и веселье становилось не только неудобно, но даже и опасно.
Новые любимцы царя выдумывали ежедневно разные потехи и игрища, чтобы веселить его. Шумные пиры, попойки, скоморошество, разгул – вот это занимало теперь его. Лучше люди, конечно, скорбели, глядя на все это, жалели о прежних царских советниках. Эти люди с печальными лицами, с горьким упреком во взорах, без сомнения, становились ненавистны и царским любимцам, и самому царю.
– Вот твои недоброхоты, – шептали ему наушники, указывая на этих людей, – они распускают вредные для тебя слухи, сеют вражду к тебе.
Злоба в сердце царя росла с каждым днем: он не хотел и мысли допустить, чтобы кто-либо, кроме его самого, осмеливался бы осуждать его поступки. Наконец начались опалы и казни. Прежде всего пострадали люди, близкие к Адашеву; их лишали имений, ссылали по отдаленным местам. Даниил Адашев (брат Алексея), обвиненный в том, что будто бы думал чарами извести царя, был казнен с двенадцатилетним сыном своим. Казнено было и еще несколько родичей Адашева.
Князь Дмитрий Овчинин-Оболенский оскорбил царского любимца Федора Басманова, тот пожаловался царю. По царскому приказу князь был позван на обед.
Государь ласково угощал его за столом, велел налить ему большую чашу меду. Овчинин, уже пьяный, не мог допить чашу.
– Так ли ты мне, государю своему, добра желаешь? – сказал тогда царь. – Если ты не захотел здесь выпить за здоровье мое, то иди в мой погреб, там всякие есть напитки, там и выпьешь за мое здоровье!
Пьяный боярин, думая, что царь любезно с ним шутит, пошел в сопровождении царских людей в погреб. Там, говорят, его по приказу царя и задавили.
В эту же пору пострадал и другой знатный боярин – князь Михаил Репнин. Довелось ему быть на царском пире. Вино лилось рекой. Поднялось шумное веселье. Опьяневшие гости, а с ними и царь стали плясать вместе со скоморохами, надев личины (маски).
Не вынес этого зрелища благочестивый и знатный боярин и заплакал.
– Недостойно тебя, о царь христианский, – сказал он, – творить подобное!
Царь же стал нудить и Репнина принять участие в общем веселье.
– Веселись и играй с нами! – сказал ему царь и стал надевать на него маску.
– Не будет того, чтоб я, думный боярин, сотворил такое безумие и бесчинство! – с негодованием воскликнул Репнин, бросил маску на пол и потоптал ее.
В ярости царь прогнал его от себя, а через несколько дней Репнин по его приказу был убит, как говорит Курбский, в церкви, так что кровь его обагрила церковный помост.
Один за другим лучшие бояре подвергались опалам и казням: князя Курлятева, друга Адашева, сначала насильно постригли в монахи со всем семейством, а потом убили; князя Михаила Воротынского с женой и детьми сослали на Белоозеро; пострадали и бояре Шереметевы и другие.
Москва оцепенела в ужасе. Кровь лилась; темницы наполнялись заключенными, монастыри – ссыльными. Каждому боярину, недовольному новыми порядками, приходилось трепетать за свою жизнь. С каждой новой жертвой царского гнева росло число недовольных. Хотя казнь и ссылка обыкновенно постигали не только лиц, навлекших на себя подозрение и гнев царя, но и родичей их, – все-таки оставались же в Москве лица, близкие к пострадавшим или знакомые, да и совсем посторонние люди не могли не возмущаться несправедливостью и жестокостью, которые при новых советниках царя стали господствовать. Только наушникам и доносчикам, готовым ради своей выгоды лгать и клеветать на кого угодно, жилось в эту пору хорошо. Печальный вид какого-либо боярина, смелое и правдивое слово, укор кому-либо из новых царских любимцев – все это давало повод к доносам и наветам, все это доводилось до ведома подозрительного Ивана Васильевича и вело к опалам и казням.
Злоба в душе царя росла; ненависть к боярам, таившаяся в его сердце еще с детства, разгоралась все сильнее и сильнее. Ему казалось, что кругом него страшная крамола и измена; постоянные наветы и доносы еще больше поддерживали эту мысль. То страх, то злоба овладевали сердцем его. Ум его туманился, он свирепел все больше и больше. В это время шла у него борьба с Литвою, и мысль, что бояре могут изменить ему, передаться на сторону врагов, волновала его. Он брал с бояр «поручные записи» – обязательства служить верно и ему, и его детям, не искать другого государя, не отъезжать в Литву и иные государства. Мало того что сами бояре давали клятвенные обещания не изменять, царь заставлял и других за них ручаться с обязательством уплатить в казну большие деньги в случае их измены. Случаи измены и ухода бояр в Литву уже сказывались. Князь Вишневецкий, старшина днепровских казаков, явился было на службу в Москву, чтобы громить Крым, но увидел, что это дело не сладится, и ушел на службу к литовскому князю.
Иван Васильевич досадовал, но не хотел показать этого и велел гонцу говорить в Литве, если его спросят о Вишневецком: «Притек он к нашему государю, как собака, и утек, как собака, и государю нашему, и земле нашей от этого нет никакого убытка».
В это же время бежали в Литву бояре Черкасские.
Но ни одна измена не поразила так сильно Ивана Васильевича, как измена князя Курбского.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.