Глава VI. 1915. Распутин о своем «преображении»
Глава VI. 1915. Распутин о своем «преображении»
Приехав в Пет<роград> 14 февр<аля>, я в тот же вечер пошла к Р. Он жил теперь на Гороховой в доме № 64, а телефон у него по-прежнему был 646 46. Соотношение цифр во всяком случае интересное. Пройдя под темным сводом во двор, залитый асфальтом, я подошла к парадной двери трехэтажного красновато-коричневого дома, она открылась мне навстречу, и очень любезный швейцар пояснил мне, раньше моего вопроса, что Р. живет во втором этаже и дверь к нему обита малиновым сукном. Пока он снимал с меня ботики, я подозрительно посмотрела на некую личность в осеннем пальто, с поднятым воротником, сидевшую в углу за маленькой железной печкой: он был похож, с одной стороны, на обычных посетителей швейцарских, но, с другой, он излишне внимательно вглядывался в каждого входящего, так и блуждая рысьим взглядом маленьких хитрых глаз, и вслед за тем принимал глубоко равнодушный вид.
На звонок мне открыла все та же Дуняша. Раздеваясь в передней, я, сквозь открытые двери, увидала такую же приемную, как на Английском, как ее называла Дуняша: «ожидальня» – пустую комнату с редкими стульями по стене, в ней было полно самых разнообразных посетителей, начиная с генерала при всех орденах, кончая каким-то невзрачным человеком в синей чуйке, сильно напоминавшем какого-нибудь деревенского трактирщика. Как ни покажется это странным, но на распутинских приемах я видала всегда или очень высокопоставленных лиц или подозрительных темных личностей. Середина, весь трудящийся малоимущий элемент почему-то никогда не шел к Р. Напр<имер>, я ни разу не видала на Гороховой ни одного рабочего или крестьянина. Очевидно, у этой части населения, невысказанно, таилась та же мысль, которую раз сказал мне один знакомый крестьянин на Охте: «Пусть лучше все пропадом пропадет, чем искать защиты и помощи у Распутина…»
Я еще не успела раздеться, как из столовой – дверь направо из передней – выскочил Р. и, радостно воскликнув: «Дусенька, а ведь это ты!» – крепко обнял. «Вот рад-то я тебе! – твердил он, целуя. – Ну дай на себя взглянуть – идем, идем! пускай ждут!» – продолжал он, подталкивая меня к маленькой двери рядом с приемной. Здесь стояла та же красная мебель, как в той комнате, где мы были с ним в последний раз на Английском, только кожа на диване вся истерлась, а спинка отломана и приставлена. «Ну садись, садись, – нудил Р., обнимая, подпихивая и напирая сзади. – Хушь разочек бы дала», – он налег на спинку дивана, и она наискось отвалилась. Вырвавшись от него, я сказала, глядя на сломанный диван: «Нехорошо, Гр. Еф., хоть бы столяра что ли позвали». Он всполошился: «Слышь, дусенька, ты думашь, что… я дивану эту? Да она от этого самого и развалилась? – забормотал он, поднимая одной рукой тяжелую спинку и ставя ее на место. – Это все Акулина[27], дуй ее горой, сестрица Сибирска, как только здесь ночует, так обязательно развалит – чистый леший. Грузнет в диване этой самой, привыкла на соломе спать – все она, я те говорю. Ну потолкуем, пчелка, как живешь?» Я села на кончик письменного стола, он весь был завален телеграммами, записками и чистыми четвертушками почтовой бумаги, на каких Р. пишет свои «пратеци».
«Григ. Еф., – сказала я. – Как же это война-то, долго ли еще она продолжится?» Р. тяжело вздохнул: «Што делать, дусенька, враги ищут, такое уж дело стряхнулось, теперь ничего не поделашь, кончать надо». – «Не надо было начинать», – вырвалось у меня. Р. сокрушенно покачал головой: «Все они тута без меня настряпали тако дело тута подошло врагам на руку. Не было бы ничего, пчелка, кабы я к тому случаю здесь был, а ведь тогды какой грех стряхнулся, когды меня та безноса-то пырнула ножом? Небось помнишь? Подлюка та эта Гусева[28], штоб ей издохнуть – все от нее и пошло. Помнишь, раз было тоже начиналась хмара из-за болгарушек, наш-то хотел их защитить, а я ему тогда и сказал, царю-то: Ни, ни, не моги, в кашу не ввязывайся, на черта тебе эти болгарушки? Он послушался, а посля-то как рад был, и теперь с немцами то же было бы, кабы не эта безноса сука! Уж я молил, молил бога: Господи, не дай погибнуть от безносой: от красивой да складной и смерть принять хорошо, а от безносой стервы – тьфу (он плюнул). Телеграмтов я им сюда, царям-то, пока больной лежал, много давал, да што бумага – подтирушка, слово живо – только одно и есть. Да еще вот ежели так!» – заключил он, обхватывая меня. Я посторонилась: «Ну а что же долго ли еще воевать?» Р. покачал головой: «А Богу весть, пчелка, крепко держатся колбасники. Да, делов много эта война настряпала и, пожалуй, еще боле настряпат. Одно хорошо, винополку мы эту уничтожили. Уж я просил, просил царя – все не хотел, наконец сдался, оттого и Коковцев тогда полетел: нешто мыслимо слезой народной казну наливать? Русскому человеку пить не надо – он слезу свою пьет». – «Сколько народу погибло и еще погибнет на войне!» – сказала я. Р. разгорячился: «Вот то-то и оно, пчелка, не замолимый грех война эта, понимашь? все делать можно, а убивать нельзя!» – «Так надо поскорей ее кончать!» – воскликнула я. Р. сощурился: «Молчи, знай, горло нам с тобою за слова такие перервут, понимашь?» И, притягивая меня к себе на колени, он, внезапно меняя разговор, шепнул сладострастно: «Когда же ко мне ночевать, все што хоть тебе за это сделаю!» – «Помните, как вы мне обещали показать ад?» Он наклонился совсем низко: «И покажу, и покажу, спроси у франтихи[29], хошь? Вот я ей ад-то казал». – «А какой же это ад вы показываете?» – спросила я, дразня. «Да ты што не веришь што ли? – закричал он, приходя в какую-то бешеную похотливую ярость. – Вот постой, доберусь я до тебя, такой ад увидишь, што на ногах не устоишь!» Его глаза, налитые кровью, сощуренные, жуткие, теряли всякое сходство с человеческими, а зубы хрустели уже совсем по-звериному. С трудом освободившись из-под его рук, я быстро отступила к двери и крикнула ему: «А что же дух?!» Р. внезапно весело захохотал: «И хитрая же ты, змеюка, пчелка! – сказал он, отдуваясь. – Ну што с тобой делать, идем чай пить!» Едва мы вошли в столовую, как зазвонил телефон, и Р. поспешил туда; вглянувшись, я увидала несколько знакомых лиц около чайного стола и между ними Люб. Вал. и Муню. Они ласково кивали мне, подзывая к себе. Я села на свободный стул рядом с Люб. Вал., около меня очутилась с другой стороны тоже старая посетительница Р. Шаповальникова, владелица одной из петербургских гимназий. За самоваром сидела сдобная Акулина Никитишна с елейным своим взглядом и таким же голосом. Около нее сидела какая-то мне совсем незнакомая молодая дама в соболях и еще две-три незначительные женские фигуры.
От телефона доносилось обычное: «Ну здравствуй, ну чай пьем, эх, душка, время-то больно тесно. Ну, пожалуй, приезжай. Нет ближе 11-ти нельзя». Повесив трубку, Р. подошел к нам и, садясь на свое место, спросил сумрачно: «Зачем так далеко села?» – «Я с Муней поговорить хочу», – ответила я. Он нахмурился еще больше: «Неча с нею говорить, ничего от нее не услышишь путного, только и речи, што про Ольгу, смерть надоели. Ух, не люблю я, кады эта гадюка у меня в зубах вязнет!» – «Ах, Григ. Еф.! – вздохнула Люб. Вал. – Вы сами знаете, в каком тяжелом положении Ольга Влад., у нее одних долгов до 2-х тысяч, имение в опеке, родные от нее отказались, на кого же ей теперь надеяться, как не на вас. Убедите царя, чтобы он уплатил ее долги и дал ей денег на дорогу, она не может уехать так, а ей необходимо. Она очень устала!» – «Сама виновата, бешена! – сказал Р. – Кто ее неволит таку дуру смастерить, не видать бы мне ее, стерву, лопни мои глаза». – «Что же делать нам теперь, Григ. Еф.», – тихим вздохом вырвалось у Муни. Одутловатое, болезненное лицо Шаповальниковой внезапно покрылось синеватым румянцем, и, комкая в руках старую облезлую котиковую муфту, она сказала робко: «Григ. Еф., я ей, может быть, отдам, а я сама как-нибудь…» Несколько секунд Р. молча глядел на нее и потом обрушился: «Да ты што, облепихи опилась што ли, ну и дура: у самой дела из рук вон плохи, а она туда же, тупорыла, суется деньги раздавать, да у тебя детей што ли нет? а чем ты их кормить-то будешь, коли с сумой пойдешь? штоб я боле дури такой от тебя не слыхал!» Шаповальникова, вся красная, молчала. «Трудно с вами, ох и трудно – дуры вы», – примирительно закончил Р., принимаясь за чай.
Дав ему допить стакан, Шаповальникова встала и за нею сидевшая около нее молодая девушка. «Нам пора, отец, помолиться бы», – робко извиняясь, сказала Шаповальникова, покрываясь пятнами от волнения. Р. проворчал что-то и, припадая в коленях, шмыгнул в спальную, мелко ступая в своих клетчатых туфлях с отворотами. Дамы пошли за ним. Муня грустно вздохнула и прошептала: «Что же теперь будет с Ольг. Влад?» Люб. Вал. тоже сокрушенно качала головой. Дама в соболях встала и, подойдя к Муне, положила ей на колени несколько сотенных бумажек, сказав поспешно: «Это для Ольг. Влад.». И не слушая благодарности Муни, простилась и вышла. Из спальной выскочил Р. как раз в тот момент, когда Муня прятала деньги в свою бисерную сумочку. «Выклянчила?! – накинулся он на нее, – у франтихи выпросила? бессовестна, бесстыдница, вот бесы-то манят, смотри, Мунька, доведешь до греха. На кой они, деньги, Ольге-то, мотовка она, подлюка, душа окаянная! не стану я за нее просить, пущай што хочет, то и делат!» Сложив на груди свои маленькие руки, Муня чуть не плача шепнула: «Григ. Еф., только один государь может помочь, попросите, пожалуйста!» – «Жулик она, бесовка, – жила бы у сестры, сатана ленточный, спостылила, глаза бы на нее не глядели. Как я теперь к нему приставать буду, он и своими-то делами вовсе расстроен, а тут я еще полезу с бесовкой этой, надоела она мне». – «Гр. Еф., ну еще в последний раз», – кротко, но настойчиво попросила Муня. Р. досадливо отмахнулся: «Што с тобою делать, ну попрошу еще раз, а только помни, боле не стану; будя! пусть не мотает, бесам того и надо!» Глаза Муни наполнились слезами, и, нагнувшись, она поцеловала руку Р. «Спасибо, ах, какое спасибо!» – «Ну ладно, ну будя», – проворчал Р. и, обратившись к Акулин. Никит., сказал, зевнув: «Тюрьки бы мне, поди сготовь-ка, что-то захотелось, намешай!» Та с готовностью подняла свое рыхлое тело со стула и, переваливаясь уточкой, направилась в кухню. Гр. Еф. повернулся к Муне: «Ты, Мунька, у меня смотри, – погрозился он, – как раз в бесовки угодишь, коли суку ту слушать будешь. Прокляну тебя вот как перед Истинным. Только посмей! Ненавижу я ее, Ольгу-то!» – «За что вы ее так всегда ругаете?» – спросила я. «А как же не ругать, дусенька? – живо отозвался он. – Для че она меня богом считает? пес ее знает! Ну какой я бог? Колько раз ей говорил, нетто бог с бабой спит, нешто он тюрю хлебает?» – «А с каких же пор она вас богом считает?» – поинтересовалась я. Р. так и вскинулся: «Давно, дусенька, лихо ее возьми, да вот, постой, сейчас припомню. Постой, постой! А я и вправду в тот раз преобразился, вот лопни мои глаза! понимать, дух на меня накатил, и заговорил я тогды ух как! Да вот Акулина тогда с нами во дворце была, должна упомнить, как дело-то было, вот она!» – живо обратился он к входившей Акул. Ник., вносившей обычную полоскательницу, на этот раз в ней была тюря: квас, хрен и квашеная капуста. Поставив чашку перед Р. и положив около несколько деревянных ложек, она прошла на свое место и, подняв медоточивые свои взоры вверх, заговорила своим поющим говорком: «Это ты о том что ли, как тогда во дворце ты преобразился, отец? Как не помнить, точно вчерась все было: нити тогды от тебя во все стороны пошли, весь светом ты залился, а воздух вокруг так и заходил, так и заходил и все волнами, такое духовное осияние вокруг тебя разлилось. На завтраке мы тагды были у царицы, и ты про эту самую Альфу и Онегу говорить зачал!» – «Во, во, само оно, – быстро проглатывая ложку тюри, перебил ее Р. – Из Покалипса я тагда говорить зачал, понимать? Аз есмь Альфа и Омега – звезда вечерняя и утренняя, тут меня вдруг что-то расперло точно паром обдало – вот как с морозу в избу войдешь. Накатило на меня, и заговорил я духом и сам не помню, што и говорил-то, словно как тогды голопупым по селу бегал и к покаянию звал. А тут Ольга как вдруг завопит: «Бог! бог сошел на землю!» – так под стол и покатилась, вот с той самой поры и повредилась, уж это как есть, а теперь хушь голову ей продолби, не выбьешь из нее, што я бог, бодай ее бык!» – «А почему бы, вместо чем ее ругать, вам бы не сказать ей серьезно, что вы не бог и что вы не хотите, чтобы она вас так называла?» – спросила я. Р. снисходительно улыбнулся: «Пчелка ты милая моя, да нешто с ей, дурой ленточной, говорить можно? Не токмо што говорил: боем вбивал в ее башку бешену: какой я мол бог – только-только што печи на ей не было. Да нешто ты Ольгу не знашь, што она себе под повойник раз вбила, того зубилом не вышибешь. Уперлась, как козел в забор рогами, и ни с места. Ты, говорит, таишь, Христос таил и ты таишь. А ты бог и преобразился, вот и поговори с нею!» – «Да вы-то сами разве верите в то, что «преобразились»?» – воскликнула я. Р. немного помолчал, потом взглянул на меня растерянным беспомощным взглядом, который бывает у него очень редко: «Што же я могу сделать, коли все они, и царица, и Ольга, одно заладили: преобразился да преобразился, а може я и вправду преобразился?»
И сейчас же меняя тон, сунул мне в руку деревянную ложку и, весело подмигнув, указал на тюрю: «Ух и ловко же дерет, так глотку и начистит!» – «Нет, не хочу!» – отказалась я от тюри. Он поморщился: «Эка кака несговорчива», – и сунул ложки Муне и Люб. Вал. Последняя вздохнула, видимо, обеспокоенная. «Ох не знаю, Гр. Еф., – сказала она, доставая осторожно из чашки плавающую капусту. – Как бы мне не было плохо, прошлый раз я совсем захворала!» – «Мамочка, что ты говоришь, господи!» – почти со страхом шепнула Муня, испугавшись, что Люб. Вал. осмелилась выразить сомнение, как бы не стало ей худо от распутинской «освященной» его ложкой тюри. «Ну, ну буду есть!» – покорно согласилась Люб. Вал. и стала есть тюрю.
«…я увидала… большой кабинетный портрет царицы в профиль с низкой прической…»
Я встала и начала прощаться. Р. поспешно вскочил: «Идем ко мне в хату, пчелка, посиди со мною, хушь маленько потолкуем. Эка ты торопыга, и куда тебя все носит?» Взяв меня за руку, он прошел со мною в соседнюю со столовой свою спальную, плотно прикрыв за собою дверь. Здесь была такая же неуютная пустота, как и в других комнатах, хотя всюду и стоят самые необходимые вещи, но и здесь так же, как в квартире на Английском, казалось, что в комнатах пусто, вероятно, потому, что нигде не видно мелких вещей домашнего обихода, ничего, что бы указывало на интимную жизнь и привычки обитателей. Кровать, застланная тем же шелковым лоскутчатым одеялом и горой подушек в несвежих цветных наволочках, стояла у левой стены, рядом прелестный ореховый дамский туалет с большим зеркалом. На стене висела шуба и ватное пальто Р., а внизу под ними боты и палка с набалдашником. «Зачем вам туалет, Гр. Еф.?» – спросила я. Р. отмахнулся: «Да это нешто мой? дочки Вари он, некуда ей было поставить, вот ко мне и втискала, ну иди сюда, иди, – хлопал он ладонью по кровати. – Сядь потолкуем». Подходя к кровати, я увидала на столике в изголовье большую корзину ландышей, а рядом большой кабинетный портрет царицы в профиль с низкой прической, в углу ее рукой написано: «Александра».
Заметив мой взгляд, Р., равнодушно почесывая под мышками, сказал: «Это царица прислала!» – «Очень красивые», – любуясь цветами, заметила я. Поглядев на цветы, Р. равнодушно зевнул: «На што они зимою. Это хорошо, когда они в лесу по весне цветут, дух-то какой от них, пчелка, благодать-то какая, лесная! А зимой отрада одна вот тута», – и он расположился тискать. «Неужели вам все это не надоело, Гр. Еф.?» – спросила я. «А чему тут надоесть-то? – отозвался он. – Ты думашь може: я так со всеми и живу, кои ко мне ходят? Да вот, хошь знать: с осени не боле четырнадцати баб было, которых… А зря-то можно што хошь наболтать, вон которые ерники брешут, што я и с царицей живу, а того, леший, идолы, не знают, што ласки-то много поболе этого есть (он сделал жест). Да ты сама хошь поразмысли про царицу? коли хотя видал я ее одну-то? Дети тут, а то Аннушка, а то няньки, и того ли она у меня ищет? На черта ей мой…, она этого добра сколько хочет может взять. А вот не верит она им, золотопупым, а мне верит и ласку мою любит. Эти, лешие, норовят только кус урвать и все им, прости господи, мало и все врут, наредь слова правды от них услышишь, а я всю правду всегда говорю. Поглядела бы ты на ихне житье, хоша и царей, ни в жисть так ту бы жить не стал! Один он и она одна, и никому веры дать нельзя, и всяк продать готов, а я поласкаю ее, утешу, и спокоится она. Ласка моя непокупана? Ласку мою ни с чьей не сменишь, такой они не знали и боле не увидят, понимашь, душка?» – «Ну а Лохтину как вы ласкали?» – спросила я. Р. даже весь затрясся от ярости: «Ах дуй ее горой, подлюку, как она мне за всю мою любовь отплатила, сука проклята! От себя это она с ума сошла, не моя вина, коли ласку мою не разобрала она. Хошь покажу тебе как ни то, как я Ольгу ласкал, помни всегда, – продолжал он, наседая все ближе, – через тело дух познается. Это ничего, коли поблудить маленько, надо только, чтобы тебя грех не мучил, штоб ты о грехе не думал и от добрых дел не отвращался. Вот, понимашь, как надо: согрешил и забыл, а ежели я, скажем, согрешу с тобой, а посля ни о чем, окромя твоей… думать не смогу – вот то грех будет нераскаянный». – «Значит, делать можно все, а только не думать?» – сказала я. «Во, во, пчелка, мысли-то святы должны быть, через то я и тебя святою сделаю. А посля в церкву пойдем, помолимся рядышком, и тогда грех забудешь, а радость узнаешь». – «Но если все-таки считать это грехом, зачем делать?» – спросила я. Р. зажмурился: «Да ведь покаяние-то, молитва-то – они без греха не даются, – заговорил он быстро. – Мысли-то святы как сделать без греха, не будут они святы!» – «А у вас святы?» – «Ну да, святой я, – просто сказал Р. и, наклонившись близко, заглянул в глаза. – Согрешить надо! без этого не наешь». Все ниже склоняясь, он налегал грудью, комкая тело и вывертывая руки, Р. дошел до бешенства. Мне всегда кажется, что в такие минуты он кроме этого дикого вожделения не может чувствовать ничего и его можно колоть, резать, он даже не заметит. Раз я воткнула ему в ладонь толстую иглу и, вытащив, заметила, что кровь не пошла, а он даже не почувствовал. Так было и на этот раз. Озверелое лицо надвинулось, оно стало какое-то плоское, мокрые волосы, точно шерсть, космами облепили его, и глаза, узкие, горящие, казались через них стеклянными. Молча отбиваясь, я решила наконец прибегнуть к приему самозащиты и, вырвавшись, отступила к стене, думая, что он кинется опять. Но он, шатаясь, медленно шагнул ко мне и, прохрипев: идем помолимся! – хватил за плечо, поволок к окну, на котором стояла икона Семена Верхотурского, и, сунув в руки лиловые бархатные четки, кинул на колени, а сам, рухнув сзади, стал бить земные поклоны, сначала молча, потом приговаривая: «Препод<обный> Семен Верхотур<ский>, помилуй меня грешного! – через несколько минут он глухо спросил: «Как тебя зовут?» – и, когда я ответила, опять стал отбивать поклоны, поминая вперемежку себя и меня. Повторив это раз пять – десять, он встал и повернулся ко мне, он был бледен, пот ручьями лился по его лицу, но дышал он совершенно покойно и глаза смотрели тихо и ласково – глаза серого сибирского странника. Взяв мою руку, он провел ею по себе: «Вота, пчелка, понимать, што значит дух-то? дай поцелую», – и он поцеловал бесстрастным монашеским ликованьем.
Идя домой, я думала, а что если это и была та ласка, о которой он говорил: «Я только вполовину и для духа», – и которой он ласкал Лохтину? Ведь не все же относились равнодушно к нему? Наверно, его неудержимая чувственность, его больное сладострастие действовали на женщин. А если он с Лохтиной и поступал так: доведя ее до исступления, ставил на молитву? А может быть, и царицу так же? Я вспомнила жадную ненасытную страсть, прорывавшуюся во всех исступленных ласках Лохтиной, – такою может быть только всегда подогреваемая и никогда не удовлетворяемая страсть. Но узнать это никогда не узнаешь наверно, а догадок и предположений можно создать тысячи. Во всяком случае, так просто все, что касается нелепого, кошмарного влияния Р. на Вырубову и царицу, в руках которых, в сущности говоря, сосредоточено правление, объяснено быть не может, и к каким хитростям, к каким чудовищным уверткам прибегает он – это, может быть, узнается много позже, когда никого из них не будет в живых.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.