2. Гессен-Дармштадт

2. Гессен-Дармштадт

Ландграф Людвиг IX Гессен-Дармштадтский поступил на прусскую службу в 1743 году, еще в бытность наследным принцем, однако к началу Семилетней войны его отец – приверженец императора – посоветовал ему оставить полковую жизнь. Кроме того, принимая во внимание неопределенность позиции Франции, ему надо было позаботиться о своих владениях в Пирмасенсе на самом западе империи. По завершении войны он даже служил в австрийской армии, однако постепенно, с 1768 года, а особенно решительно – с 1772 года его правительство во главе с Фридрихом Карлом фон Мозером взяло курс на реформы по прусскому образцу. Унаследованные им долги ландграфства превратились в главную проблему его правления, угрожавшую даже назначением принудительного управления. Не посчитавшись с этим, Людвиг передал управление делами в Дармштадте своей супруге Каролине, урожденной принцессе Пфальц-Цвейбрюкенской, и Мозеру, а сам он предпочел уединиться в своей пирмасенской резиденции, где устраивал военные игры, усугубляя тем самым без того печальное финансовое положение своего государства[815].

Как в свое время Христиан Август Ангальт-Цербстский, в 1772–1773 годах ландграф Дармштадтский мучился сомнениями по поводу неизбежной перемены вероисповедания, предстоявшей его дочери. На этот раз Фридрих II и Екатерина совместными усилиями убеждали ландграфа в том, что расхождения между протестантским и православным вероучениями незначительны, а переход в православие не может причинить вред совести невесты. И на сей раз для конфессионального наставления невесты нашелся первоклассный теолог – архиепископ Платон Левшин, ставший впоследствии митрополитом[816]. «Великой ландграфине» Каролине – более образованной и вообще более удачливой в политическом смысле по сравнению с матерью Екатерины – удалось уломать упрямого супруга[817]. В свое время, после вынужденного отъезда их семейства из Пруссии, она сохранила верность Фридриху и, узнав, что Екатерина, придя к власти, не собирается возобновлять войну, вздохнула с облегчением. Проникнувшись к узурпаторше симпатией, Каролина уже в сентябре 1762 года стала подумывать об устройстве брака великого князя Павла с одной из своих дочерей[818].

Переговоры с российским двором о браке в 1773 году Каролина взяла на себя. Она лично отправилась в Петербург в сопровождении маленькой свиты с тремя незамужними дочерьми. Маршрут поездки был выбран так, чтобы выразить Фридриху благодарность за поддержку – она ехала через Потсдам и Берлин, где состоялась ее встреча с королем. Помимо этого, она хотела получить как можно более подробные инструкции от принца Генриха – главного эксперта берлинского двора по России – касательно всего, что ожидало их в этой стране. После переправы из Травемюнде по бурному Балтийскому морю путешествие к императорским дворцам в окрестностях Петербурга продолжилось по суше. Императрица и ландграфиня чрезвычайно быстро нашли общий язык. А великий князь выбрал Вильгельмину, крещенную в православие под именем Натальи Алексеевны в день помолвки[819].

В составе свиты, сопровождавшей Каролину, находился дармштадтский чиновник Иоганн Генрих Мерк, как раз в то время являвшийся центром недолго просуществовавшего «чувствительного круга» – дружеского союза, в который входили Иоганн Готфрид Гердер, Каролина Флаксланд, Франц Михаель Лейксенринг, Якоб Рейнгольд Ленц, Иоганн Вольфганг Гёте и София де Ларош. Их объединяло, в первую очередь, преклонение перед немецким поэтом Фридрихом Готлибом Клопштоком и английской литературой, но тесные отношения связывали их с Иоганном Каспаром Лафатером, Фридрихом Кристофом Николаи и Кристофом Мартином Виландом[820]. Еще три интересные персоны прибыли в Петербург, хотя и опоздав к празднику по случаю крещения принцессы и ее помолвки с великим князем – событию, которое устроитель этого брака Фридрих II назвал «натализацией» принцессы[821], – но подоспев все же к свадьбе: доверенное лицо и главный министр обиженного на всех ландграфа Мозер[822], в сопровождении брата невесты, наследного принца Людвига – давний парижский корреспондент ландграфини Каролины писатель Фридрих Мельхиор Гримм, и, наконец, в Петербург приехал Дени Дидро[823].

Множество документальных свидетельств подтверждают тот факт, что празднества осени и зимы 1773/74 года, а также война с Османской империей и восстание Пугачева не помешали Екатерине вести содержательные и интересные беседы. Подробнее всего документировал свои диспуты с императрицей Дидро[824], и именно они имеют центральное значение для понимания просвещенного абсолютизма Екатерины. Императрица, желавшая убедить философа в просвещенности своего правления, приводила ему в качестве доказательств свои направленные на благо подданных законы и учреждения – так она обычно делала в переписке с Вольтером. Однако здесь она столкнулась с одержимым миссионерским пылом Дидро, пытавшимся показать ей ограниченность достигнутого, мерилом которого он полагал максимы энциклопедистов и величие исторической задачи. Благодаря материальным вознаграждениям и оказанным ему почестям Дидро все же способствовал утверждению за Екатериной славы просвещенной монархини. Тем не менее он жарко опровергал ее в спорах о том, могут ли абсолютистские правители проводить системные реформы просвещенческого толка, не ставя тем самым под угрозу сферу собственной власти. Чувствуя чем дальше, тем сильнее, что переубедить Дидро в его конституционалистских и эмансипаторских идеях невозможно, Екатерина стала намекать – сначала ему, а впоследствии и другим, и все более определенно, – что она ни во что не ставит его реформаторские предложения, поскольку они перевернули бы ее империю с ног на голову[825].

Пребывание в России решающим образом сказалось на судьбе трех немецких писателей, приехавших в Петербург по общему для всех поводу. Между Гриммом и Екатериной сразу же завязались доверительные отношения, перешедшие после его отъезда в обмен непринужденными письмами, продолжавшийся вплоть до конца его жизни[826]. Издатель рукописной Correspondance litt?raire, помогавшей ему на протяжении двадцати лет отстаивать в Париже идеи энциклопедистов и поддерживать в первую очередь своего друга Дидро, Гримм был связан со многими монархами. Историография склонна принижать его интеллектуальный вес по сравнению с другими, близкими ему, знаменитыми французскими писателями, но его роли культурного посредника всегда придавалось очень серьезное значение. Гримм не только обеспечивал коммуникацию французских просветителей с немецкими, – он олицетворял ее как никто другой. В словесных играх французских писателей он именовался «пророком», сам же он выбрал для себя роль «миссионера» их «братства», успешно вербовавшим сторонников «универсальной церкви Просвещения» среди коронованных особ империи. Уже в 1770 году среди своих завоеваний он числил дома Баден-Дурлаха, Гессен-Дармштадта, Саксен-Готы, Ансбах-Байрейта, Вюртемберга, Брауншвейга, Пруссии, Австрии, а также короля Польши и императрицу России. Он ожидал от этих правителей, из которых почти все были подписчиками его Correspondance litt?raire, воплощения утопии «счастливой революции», утверждения идущих от философии и литературы принципов разума[827]. В отличие от Дидро – «философа» Гримм находил вкус в придворных почестях. С Екатериной он общался с 1764 года, с великой ландграфиней – по меньшей мере на десять лет дольше. С 1773 году он стал уделять все меньше и меньше внимания своему журналу, превратившись из критика и публициста в правую руку Екатерины на Западе. По выражению биографа Екатерины Василия Андреевича Бильбасова, публикация его сервильных писем Императорским Русским историческим обществом стала ему заслуженным наказанием[828]. Однако историческая наука все же не может не быть благодарна ему за то, что на протяжении двух с лишним десятилетий он вдохновлял всероссийскую самодержицу на открытое, неприукрашенное изложение своих мыслей и на сообщения о событиях своей повседневной жизни.

Меньше всего внимания Екатерина уделила Иоганну Генриху Мерку – военному казначею ландграфа, заведовавшему дорожной кассой дармштадтской «делегации» и служившему секретарем ландграфини во время поездки[829]. Вскоре по прибытии он сообщал из Петергофа Фридриху Николаи, что у них были все основания быть довольными приемом, оказанным им в России. «Императрица с самого начала отказалась от каких бы то ни было церемоний […] Императрица, великий князь и граф Панин очень выигрывают, когда близко встречаешься с ними»[830]. Неизвестно, сообщали ли Каролина и Мерк Екатерине о последних новостях литературы и искусства в Германии, о культурной жизни Дармштадта, о «чувствительном круге», о журнале Frankfurter Gelehrte Anzeigen, с декабря 1771 года в течение года издававшегося Мерком, о литературном движении Буря и натиск, два члена которого – Ленц и Фридрих Максимилиан Клингер – впоследствии имели возможность составить личное представление о России[831]. Известно лишь, что Ассебург убедил ландграфиню поддержать Клопштока, которому ее зять, великий князь Павел Петрович, назначил стипендию в 1000 рублей. Поэт выразил ему свою благодарность, однако воспользоваться деньгами так и не смог, хотя и не по вине российского двора[832].

Если бы личная беседа Мерка с императрицей имела место, то он наверняка оставил бы упоминание о ней. Хотя Мерк, как и все состоявшие в свите дармштадтской ландграфини, получил от Екатерины по случаю помолвки часы «с репетицией», украшенные бриллиантами, до самодержицы, по-видимому, еще не успела дойти слава о нем как о человеке большого критического ума, а место, которое он занимал в свите ландграфини, было слишком незначительным, чтобы она удостоила его разговором. Так что неудивительно, что Мерк, расхваливая старания Екатерины по созданию непринужденной дружеской атмосферы, в то же самое время оставался на некоторой дистанции в соответствии с более дорогим протоколом императорского двора по сравнению с дармштадтским. Лишь на короткое время, когда из-за непогоды его корабль прибыл в Ревель на несколько дней позже, чем корабль ландграфини, он оказался в свите лицом самого высокого ранга, о чем он с юмором сообщал писательнице Софии де Ларош:

Мы обнаружили здесь 60 лошадей, множество слуг и замечательные экипажи. Будучи первым среди всего общества, ваш приятель Мерк путешествует как маленький большой господин. Порой он посмеивается над духом деспотизма, заставляющим и меня играть в этом фарсе свою роль, когда неудачники, еще более бедные, чем я, во всю прыть стараются услужить мне[833].

Находясь в Петербурге и во дворцах императорской семьи, Мерк чувствовал себя на «границе морального мира», известного ему[834], и ощущал контраст между «азиатской помпезностью этого двора» и всепроникающими просвещенческими целями монархини: «Все общественные здания императрицы удивительно прекрасны и солидны, все ее заведения к внутренней культуре чрезвычайно мудры и, видимо, задуманы на много лет вперед». Он отметил, что знаменитые ученые, собранные в научных институциях столицы, изолированы от общества:

Господа академики живут почти как в зверинце, с той разницей, что их не показывают приезжим. Для страны они продолжают оставаться редкими птицами, но при дворе над ними смеются, что их содержание еще так дешево обходится, и только с большим трудом можно их расспросить о чем-либо.

И еще:

С науками и их всеобщим [курсив Мерка. – К.Ш.] распространением, друг мой, дела обстоят печальным образом. Читают здесь не иначе, как по-французски, думают по-французски и т. д. Ни народ, ни его высшие слои не знают почти ни одной из наших добрых немецких книг[835].

Вернувшись в Дармштадт, он поведал Софии де Ларош, что, будучи в России, не решался открыто излагать свои впечатления в письмах[836]. Не написал он о них и впоследствии, однако многочисленные детали не оставляют сомнений в том, что за отполированным фасадом он разглядел нужду и несвободу: «Для того чтобы поверить, насколько счастье и беды окружающих людей зависят от общественного устройства, нужно увидеть его вблизи»[837]. Ученые ГДР в последнее десятилетие ее существования установили, что Мерк серьезно интересовался проблемами России еще до приезда в Петербург, а приобретенный опыт помог ему впоследствии компетентно рецензировать книги о России в ведущих немецких журналах[838]. Так – видимо, вскоре после 1765 года, – он написал работу на конкурс, объявленный русским Вольным экономическим обществом. Главным вопросом конкурса была проблема собственности крестьянина на землю: полезнее ли для государства, когда крестьянин обладает таким правом, или же выгоднее, если он владеет лишь движимым имуществом? Его неоконченный и не опубликованный при жизни труд оказался одним из самых острых антикрепостнических произведений, написанных до Французской революции. Ожидая решения проблемы от «философии на троне», Мерк тем не менее распространял понятие всеобщего блага и на крестьян. Он полагал, что «естественный порядок» может быть восстановлен лишь в том случае, если их освобождение будет сопровождаться выделением земли в собственность. Не сомневался Мерк и в праве угнетенных на восстание против насилия и рабства[839]. В 1779 году он, не называя имени Екатерины, сравнил узурпаторов – Цезаря, Августа и Кромвеля – с Пугачевым: «Их путь к престолу лежал, как и у него, – мимо виселицы…»[840] А в одной из рецензий, говоря о «громадных архитектурных предприятиях, осуществляемых в столице в это правление», он напоминал о том, что «все это происходит в стране, где узаконено рабство, где одновременно можно согнать на работу 20 тысяч человек, не выплачивая им, как принято у нас, поденного жалованья». С одобрением отзываясь о личном беспокойстве Екатерины о школах, он критиковал неравенство в доступе к образованию для «классов простолюдинов и дворян», отсутствие внимания к подбору преподавателей и «военное рабство», а также преобладание англичан во внешней торговле, беспорядочную вербовку колонистов, «дурное управление в отдаленных провинциях» и так далее[841]. Он предостерегал и сожалел о намерении своих друзей Ленца и Иоганна Георга Форстера поступить на русскую службу[842]. За участие в «свите юных рыцарей», сопровождавших ландграфиню в Петербург, ему был присвоен чин дармштадтского военного советника, однако эта честь не восполнила горечи утраты, понесенной маленькой германской столицей и ее культурной жизнью со смертью великой ландграфини весной 1774 года. Не застал Мерк по возвращении из России и «чувствительного круга»[843].

Если в силу своего низкого ранга Мерку удалось сохранить роль стороннего наблюдателя, то известный своими политическими произведениями, возглавлявший с 1772 года все государственные коллегии Гессен-Дармштадта Мозер находился в значительно более сложном положении. Ландграф Людвиг IX поручил ему воспрепятствовать переходу невесты в православие, а также выторговать для него как отца невесты «территорию (Distrikt) в государстве», лучше всего Курляндию или Эстляндию, в управление. Мозер еще до отъезда в Россию проштудировал российское государственное право, рассчитывая убедить своего государя отказаться по крайней мере от второго из двух крайне неудачных замыслов. Он безошибочно отметил, что его намерение наталкивается, прежде всего, на два препятствия: во-первых, ландграфу пришлось бы принять присягу и стать «истинным подданным Российской империи», которой «абсолютно неведомо обычное для европейских держав феодальное устройство и не существует ничего, кроме монарха и раба, а российский князь является точно таким же рабом, как последний крестьянин». Во-вторых, ввиду нехватки рабочих рук нет никакого резона с экономической точки зрения управлять той или иной провинцией: колонизационная политика российского правительства ясно показывает, «что императрица потратила немало миллионов лишь на то, чтобы прикупить для России людей». Мозер призывал ландграфа подумать о том, что своими требованиями он ставит под удар «удачный исход всего дела», рискуя самой возможностью породниться с российским императорским домом[844].

Ландграфине и подавно не хотелось усложнять так замечательно складывавшиеся отношения с Екатериной вздорными идеями своего супруга. Она не видела ни возможности, ни необходимости препятствовать переходу дочери в православие[845]. Даже сама она, в 1762 году мечтавшая заполучить титул герцога Курляндского для одного из своих сыновей[846], теперь, узнав правовые обстоятельства, сочла мечты ландграфа о «верховном владычестве» над одной из российских территорий «воздушными замками», а его самого – совершенно неспособным утвердиться в России: «С подобным вздором ему нечего делать в этой стране»[847]. Однако Людвиг упорствовал в своих «приказах», отсылаемых ландграфине, настойчиво требуя от нее договориться о предоставлении ему провинции, «которая станет камзолом, а ландграфство – его рукавами», и добиваясь еще и собственного полка в 4 тысячи человек[848].

Не желая рисковать успехом брачного предприятия, ландграфиня Каролина с самого начала своего пребывания в Петербурге избегала щекотливых тем, поэтому миссия Мозера оказалась изначально обреченной на неудачу. Его злоключения начались с того, что, появившись в Петербурге через два дня после совершения церковной церемонии, он не успел вмешаться в решение вопроса о перемене вероисповедания, в зависимость от которого ландграф поставил свое согласие на заключение брака[849]. По поводу дальнейшего ландграфиня и Мозер решили, что вначале ему стоит побеседовать с Никитой Паниным – воспитателем великого князя и главой российской внешней политики, дабы не выставлять «тестя его принца» в смешном свете[850]. При встрече с Екатериной, принявшей его как уполномоченного министра, он и в самом деле не стал упоминать о пожеланиях своего государя. Встреча получилась приятной, поскольку еще до нее Екатерина дала понять ландграфине, что относится к «числу очень немногих монархов», прочитавших и одобривших знаменитый труд Мозера Государь и слуга. Книга, вышедшая в свет в 1759 году, снискала Мозеру известность далеко за рамками ученого мира и после издания на французском языке в 1766 году была опубликована в России в переводе просветителя Якова Павловича Козельского, посвятившего свой труд императрице[851]. На каком языке и когда прочла книгу Екатерина, установить не удалось, однако по окончании официальной аудиенции она высказала ее автору похвалу по-немецки[852]. Мозер был тронут, так как с его мнением «соглашались немногие», «потому что правда имеет свойство не нравиться». «Как же можно не любить правду?» – с удивлением спросила Екатерина, на что Мозер ответил: «Есть много мелких монархов, ненавидящих ее». Императрица засмеялась, наверняка намекая, как писала Каролина своей матери, на ее – ландграфини – супруга[853]. После первых бесед с Паниным Мозеру пришлось сообщить ландграфу, что Екатерина настаивает на правлении в Курляндии семейства Биронов и что «местные законы здесь» таковы, что чужеземные князья не могут получить там «ни пяди земли». Он отмечал, что ликвидация гетманства на Украине является доказательством того, что императрица «решительно настроена на искоренение всего, что как-то походит на status in statu[854]». Во главе провинций, приобретенных после раздела Польши, императрица ставила только заслуженных полководцев, писал он. К тому же для этого необходимо «совершенное владение русским языком». В конце Мозер признавался, что прибыл слишком поздно, чтобы помешать переходу в православие принцессы Вильгельмины[855]. Каролина, со своей стороны, продолжала уверять ландграфа, что неоднократно излагала императрице его желание: «Правителей в этой империи представляют такими же деспотичными, как и турецких, однако в действительности это не так. Здесь есть сенат, вникающий во все вопросы, принимающий решения, выносящий суждения, и со стороны правителя не исходит ничего, что противоречило бы существующим законам». Даже после «различных революций» законы тут же снова вступают в силу, сообщала она своему супругу, по всей видимости, с подачи Панина.

После этого Мозеру больше не представилось возможности обсудить с императрицей пожелания своего государя. Министр заболел и крайне досадовал, что ему пришлось совершить заведомо «бесполезную поездку»[856]. Лишь к концу пребывания в Петербурге, уже после высочайшей свадьбы, ландграфиня решилась, наконец, лично побеседовать с Екатериной о мучительном поручении, данном ей супругом. Как и следовало ожидать, тоном, не допускающим возражений, императрица объявила, что желание ландграфа неосуществимо[857]. В крайнем случае, заявила она, он может получить звание фельдмаршала, но без полка, и только в том случае, если оставит австрийскую службу.

После краха своего масштабного плана ландграф вознегодовал на своих посланцев и прикинулся больным. Официальной причиной болезни была объявлена перемена вероисповедания его дочерью. Каролина усомнилась в этой версии, по крайней мере, в письме своей матери: «Да простит меня Бог, я полагаю, что он позволил бы ей перейти в турецкую веру, если бы только это помогло осуществить его планы»[858]. Мозер пытался приписать всю вину за случившееся ландграфине. Он отметил, что, только учинив «чудовищный скандал», можно было добиться отмены уже свершившегося перехода в православие и остановить подготовку к свадьбе[859], и в конце концов счел всю эту историю специально подстроенной ему «западней»[860]. Однако Мозер отлично умел различить милостивый прием, оказанный ему императрицей как частному лицу, и ее холодное обращение с ним как с посредником в этой бесперспективной миссии[861]. По возвращении в Германию он написал статью в журнале, осыпав похвалами Российскую империю, возглавляемую просвещенной правительницей, как «державу-законодательницу Европы, способную стать мировым и третейским судьей в случае, если в Европе разгорится новый пожар»[862]. Даже много лет спустя он продолжал считать, что «Россия все больше и заметнее» склоняется в сторону «благодетельной монархии […] Это положительно то государство, управляемое в соответствии с принципами человеческого блага, планомерно и систематично…». Под властью «философа на престоле», «великой мудрой женщины», Россия стала «отечеством для гениев и светлых голов»[863].

«Западню» для Мозера в Петербурге копал в том числе и Мерк, однако министр еще много лет оставался в неведении относительно степени его участия. После скандальной отставки Мозера в 1782 году ландграф Людвиг потребовал от Мерка подготовить подробное обоснование для предстоявшего судебного разбирательства. В результате на свет появился полный ненависти памфлет, в котором сообщались порочащие Мозера сведения о его поведении в Петербурге и в целом в период нахождения его на государственной службе[864]. В документе говорилось, что, лицемерно вздыхая «о возможных превратностях перемены веры со слезами на глазах», Мозер вмешивался в переговоры «с российским двором о заключении брака», о чем до того ландграфиня «договаривалась с Ее Величеством императрицей лично». В ходе переговоров он якобы хотел продемонстрировать свою значимость, однако своим опозданием показал, «что в его присутствии, по крайней мере на этот раз, никто не нуждается». Мерк писал, что Мозер потерял голову на придворном паркете: «Здесь ему не перед кем было красоваться на его родном немецком языке, никто не понимал его плоских острот, и вся его наука, состоявшая в россказнях о немецких дворах, была здесь никому не нужным товаром». На Мозера будто бы смотрели как на «немецкого педанта»:

Он ковылял со своими бумагами от одной двери к другой и искал какого-нибудь слушателя, чтобы открыть ему глаза на отношения императора с тем или иным имперским князем и наоборот – последнего с императором. Не находилось ни единого человека, готового к восприятию подобной материи, его отсылали от одного к другому и в конце концов отправили домой, приободрив пустыми утешениями.

После своего возвращения он якобы «обвинил в дурном исходе своей негоциации» ландграфиню, в отместку за это отозвавшуюся о нем как о враге в своем завещании[865]. Мнение Екатерины о Мозере в интерпретации Мерка также значительно отличалось от его собственных отзывов: «Императрица России […] заявила, что больше терпеть не может своего мопса, так как тот похож на Мозера»[866].

Все эти взятые вместе эпизоды, связанные с женитьбой великого князя Павла Петровича на дармштадтской принцессе, даже в «кривом зеркале» Мерка, позволяют судить об основных моментах германской политики Екатерины II. В центре этой системы стояли интересы России. Главной задачей было обеспечить престолонаследие, но помимо этого «брачная политика» должна была создать опору для союза с Пруссией, а позднее – после 1781 года – с Австрией, предотвращая попутно возможные вооруженные конфликты между ними. Одновременно императрица следила за тем, чтобы семейные связи не играли против России, как в случае с бессмысленными притязаниями Людвига IX, очень напоминавшего Петра III, и не только этим. Кроме того, связи с немецкими дворами использовались в целях создания в империи благоприятного общественного мнения о России. А хитросплетения имперского права и в самом деле представлялись Екатерине и ее советникам из Коллегии иностранных дел неудобоваримой материей.

Спустя всего три года великая княгиня Наталья Алексеевна умерла в родах. Когда врачи выяснили, что она вообще не могла рожать – вероятно, из-за хирургической операции, перенесенной в раннем детстве, – и сообщение об этом появилось в газете Le Courier du Bas-Rhin, издававшейся в прусском городе Клеве, Ассебург, занимавший к тому времени пост российского посланника при рейхстаге, забеспокоился, опасаясь, что императрица может обвинить его в недостатке добросовестности при выборе невесты. Он даже принялся наводить в Дармштадте справки о том, было ли что-нибудь известно об этом ее недостатке, но Панин успокоил его, уверив, что виноватым Екатерина его не считает[867].

Супруга наследника престола, неспособная к рождению детей, не оправдывала тем самым свою главную задачу; были, однако, и другие причины, по которым Екатерина не допустила чрезмерного траура по великой княгине. Еще в конце 1774 года в письме Гримму она с недовольством отзывалась о своей невестке. Она писала, что та прихварывает, потому что беспечно относится к своему здоровью, ведет себя неразумно, никому не доверяет и делает долги, хотя денег у нее больше, чем у кого бы то ни было в Европе. В этой характеристике проявляется определенное сходство с теми упреками, что в свое время адресовала императрица Елизавета Петровна великой княгине Екатерине Алексеевне и которые можно приписать принципам придворного воспитания. Однако в одном из пунктов своей критики Екатерина прямо выражает сомнения в том, что великая княгиня вообще понимает, что именно ожидается от будущей русской императрицы, родившейся в Германии: прожив в России полтора года, она все еще не знала ни слова по-русски и не прикладывала никаких усилий, чтобы овладеть языком[868].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.