V. Крон-принцесса Шарлотта (Супруга царевича Алексея Петровича)
V. Крон-принцесса Шарлотта
(Супруга царевича Алексея Петровича)
Две женщины имели роковое значение в трагической судьбе царевича Алексея Петровича. Мало того, роковым отношением этих женщин к царевичу Россия обязана теми долгими смутами, которые привелось переживать ей в течение всего восемнадцатого столетия, именно потому, что Алексей в жизни своей столкнулся с этими двумя женщинами и что наиболее из них любимая им невольно свела царевича в могилу, когда, быть может, ему оставалось еще жить очень долго.
Женщины эти были – крон-принцесса Шарлотта, которую царевич не любил, и Евфросинья Федорова, крепостная девка Вяземского, которую несчастный царевич любил, по-видимому, первой и последней любовью и для которой отказывался от отца, от короны и скипетра, от обладания всей русской землей.
В год полтавской победы, в мае 1709 года, Петр отправил царевича за границу учиться. Пребывание Алексея Петровича за границей должно было иметь и другую цель: отец задумал его женить на какой-нибудь иноземной принцессе.
«Зоон! – писал царь к сыну, называя его «зооном», т. е. «сыном», по-немецки или по-голландски – Sohn. – «Зоон! объявляем вам, что по прибытии к вам господина князя Меншикова ехать в Дрезден, который вас туда отправить, и, кому с вами ехать, прикажет. Между тем, приказываем вам, чтобы вы, будучи там, честно жили и прилежали больше учению, а именно языкам, которые уже учишь, немецкий и французский, так геометрии и фортификации, также отчасти и политических дел. А когда геометрию и фортификацию окончишь, отпиши к нам. За сим управи Бог путь ваш».
«Отпиши» – это, значит конец ученью и начало женитьбы.
Через полтора года приставленные к царевичу дядьки – князь Трубецкой и граф Головкин, уже пишут царю: «Государь царевич обретается в добром здравии и в наказанных науках прилежно обращается, сверх тех геометрических частей, о которых 7 сего декабря мы донесли, выучил еще профондиметрию и стеореометрию, и так с божьей помощью геометрию всю окончили».
Пора и женить; но женить на иноземке, чтобы с молодой женой сына царя-преобразователя пересадить на русскую почву новую женщину взамен тех, которые тихонько носят телогреи и «дьявольския кики» и которые сердцем и умом живут в старине.
Сватанье действительно началось, хотя царевич всеми силами старался оттянуть это роковое для него дело, и, если можно, воротиться в Россию не женатым. Есть основания предполагать, что в это время он уже любил ту другую женщину, которая и ускорила его конец, хотя этого и не могла желать.
Из заграничных невест выбор советников Петра и приставников царевича остановился на Софии-Шарлотте, принцессе бланкенбургской, сестра которой Елизавета была замужем за австрийским эрцгерцогом Карлом, впоследствии императором Карлом VI – родня, следовательно, приличная, уважаемая в Европе.
«Дом наших сватов – изрядной», писал Петр своему сенату.
Но были и другие царственные дома, которые желали бы войти в родство с могущественным северным царем: австрийский двор хотел женить царевича на своей эрцгерцогине, и вдовствующая императрица сердилась, что царские сваты больше клонили на сторону Шарлотты бланкенбургской.
Главным сватом был посланник Урбих. На него-то и сердилась вдовствующая императрица австрийская: «и мне от ее придворных дам выговаривано, – писал Урбих Головкину; – потому что они в то же время очень надеялись ввести в Россию отправление католической веры».
Царевич был настороже. До него не могли не доходить и эти слухи, о том, что с помощью его женитьбы русский народ станут нудить в католичество.
Это понимали и за границей, и вот почему дед принцессы Шарлотты, старый герцог Антон-Ульрих, писал Урбиху уже в августе 1710 года:
«Царевич очень встревожен свиданием, которое вы имели в Эйзенахе с Шлейницем, думая, что вы, конечно, определили условия супружества, по указу царского величества. Причина тревоги та, что народ русский никак не хочет этого супружества, видя, что не будет более входить в кровный союз со своим государем. Люди, имеющие влияние у принца, употребляют религиозные внушения, чтоб заставить его порвать дело, или, по крайней мере, не допускать до заключения брака, протягивая время. Они поддерживают в принце сильное отвращение во всем нововведениям, и внушают ему ненависть к иностранцам, которые, по их мнению, хотят овладеть его высочеством посредством этого брака. Принц начинает ласково обходиться с госпожей Фюрстенберг и с принцессой Вейссенфельд, не с тем, чтобы вступить с ними в обязательство, но только делая вид для царя отца своего и употребляя последний способ в отсрочке. Он просит у отца позволения посмотреть еще других принцесс, в надежде, что, между тем, представится случай уехать в Москву, и тогда он уговорит царя, чтобы позволил ему взять жену из своего народа. Сильно ненавидят вас. Думают, что выбор московской государыни дело такой важности, что его нельзя поручить иностранцу… Госпожа Матвеева, в проезд свой через Дрезден, объявляла в разных разговорах, что царевич никогда не возьмет за себя иностранку, хотя Матвеев удовольствован был двором вольфенбительским».
И между тем, понимая все это, сваты настаивали на своем, не заботясь о том, что девушка, на которой принудят царевича жениться, будет непременно жертвой.
Впрочем, раздумье это брало старого дедушку принцессы Шарлотты.
Через несколько дней он писал Урбиху: «О намерении царском не сомневаюсь. Но может ли он принудить принца к такому супружеству, и что будет с принцессой, если принц женится на ней против воли? Как бы об этом царю донести и его от таких людей остеречь?»
Но упрямый царь никого и ничего не слушал: он видел впереди одну цель – новую Россию и сближение ее с Европой. Он даже забыл горький (опыт своей молодой жизни, когда его неволей или только не по любви женили на царице Евдокии Лопухиной.
Мать Шарлотты, как и все остальные, была ослеплена своими честолюбивыми мечтами и блеском имени русской царицы, которой будет ее дочь.
Вот с каким торжеством пишет эта мать Урбиху о том, что царевич ласково взглянул на ее дочь:
«Страхи, которым мы предавались, и, быть может, не без основания, вдруг рассеялись в такое время, когда всего менее можно было этого ожидать, разорялись как туча, скрывающая солнечные лучи, и наступаете хорошая погода, когда ждали ненастья. Царевич объяснился с польской королевой и потом с моей дочерью самым учтивым и приятным образом. Моя дочь Шарлотта уверяет меня, что принц очень переменился к своей выгоде, что он очень умен, что у него самые приятные манеры, что он честен, что она считает себя счастливой и очень польщена честью, какую принц и царь оказали ей своим выбором. Мне не остается желать ничего более, как заключения такого хорошего начала, и чтобы дело не затянулось. Я уверена, что все сказанное мной доставить вам удовольствие, потому что вы сильно желали этого союза; а я и супруг мой – мы гордимся дочерью, удостоившеюся столь великой чести».
Искренно ли говорила девушка то, что передавала ее мать, и говорила ли даже – трудно решить.
Но царевич действительно решился: он видел, что судьбы своей ему не избежать, как не убежать от отца. Отцу-то он и объявил, что исполняет его наказ – готов жениться на иноземке.
В это время он был еще в Саксонии, где при дворе польско-саксонском короля Августа, и находилась его невеста, как родственница короля.
Но царевич больше верил своему духовнику, чем отцу, и вот что он писал тайно от отца своей «святыне», своему отцу духовному Якову Игнатьеву:
«Извествую вашей святыни, помянутый курьер приезжал с тем: есть здесь князь вольфенбительской, живет близ Саксонии, и у него есть дочь девица, а сродник он польскому королю, который и Саксонией владеет, Август, и та девица живет здесь в Саксонии при королеве, аки у сродницы, и на той княжне давно уже меня сватали, однако же мне от батюшки не весьма было открыто, и я ее видел, и сие батюшке известно стало, и он писал ко мне ныне, как оная мне показалась, и есть ли моя воля с нею в супружество. А я уже известен, что он не хочет меня женить на русской, но на здешней, на какой я хочу. И я писал, что когда его воля есть, что мне быть на иноземке женатому, и я его воли согласую, чтобы меня женить на вышеописанной княжне, которую я уже видел, и мне показалось, что она человек добр, и лучше ее мне здесь не сыскать. Прошу вас, пожалуй, помолись, буде есть воля божия, чтоб сие совершил, а буде нет – чтобы разрушил, понеже мое упование в нем, все как он хощет, так и творить, и отпиши, как твое сердце чует о сем деле».
Это было начало 1711 года. Все больше и больше старая Русь чуяла, что не воскреснуть ей в прежних формах. А тут и царевич – единственная надежда старой Руси – женится на иноземке, на иноверке.
Духовник пишет царевичу, что невесту его следует обратить в православие. Духовник прав – и царевич хорошо понимает это. Но как принудить девушку к перемене веры, когда, может быть, и отец не позволит этого?
«Против писания твоего о моем собственном деле, – отвечает царевич духовнику, – понудить ту особу к восприятию нашей веры весьма невозможно, но разве после, когда оная в наши край приедет, и сама рассмотрит, может то и сочинити, а преж того весьма сему состояться невозможно»:
Нельзя не видеть, что Петр сильно торопил свадьбой сына.
Несмотря на то, что весной: этого года ему приходилось уже, от стычек со шведами на севере, скакать на юг для войны с турками, он и в дороге занимается свадьбой сына.
В Галиции, в местечке Яворове, Петр подписывает брачный контракт сына: крон-принцесса остается при своем евангелическо-лютеранском исповедании; дети ее принимают греческий закон; крон-принцесса получает пятьдесят тысяч рублей ежегодного содержания из царской казны и, кроме того, половину этой суммы при совершении брака.»
Контракт передан царевичу, и он должен сам отправляться с ним к родителям невесты. Но бережливый Петр, постоянно нуждавшийся в деньгах и нередко отказывавший себе в необходимом, поручил сыну что-либо выторговать из условной, суммы.
Но расчетливых немцев не легко было победить на этом пункте, и царевич признал себя побежденным – не выторговал ни одного рубля.
«По указу, государь, твоему, – пишет он отцу, – о деньгах повсегодной дачи невесте моей зело я домогался, чтобы было сорок тысяч, и они сего не соизволили, и просили больше; только я, как мог, старался, и не мог их на то привести, чтоб взяли меньше пятидесяти тысяч, и я, по указу твоему, в том же письме, буде они не похотят сорока тысяч, позволил до пятидесяти, на сие их склонил с великой трудностиго, чтоб взяли пятьдесят тысяч, и о семь довольны, и сие число вписал я в порожнее место в трактате; а что по смерти моей, будет она не похочет жить в государстве нашем, дать меньше дачю, на сие они весьма не похотели, и просили, чтоб быть равной даче по смерти моей, как на Москве, так и в выезде из нашего государства, о чем я много старался, чтобы столько не просили, и однакожь не мог сделать, и по указу твоему – будет они за сие заупрямятся, написать ровную дачю – я в трактате написал ровную дачю, и сие учиня, подписал я, тожде и они своими руками разменялись, и тако сие с помощию божиею окончили. Перстня здесь не мог сыскать; и для того послал в Дрезден и в иные места».
Контракт подписан – отступление для царевича невозможно. Волей-неволей он становится уже оглашенным женихом крон принцессы.
Все лето он живет у родных невесты. Тяжелое это было лето и для Петра и для его сына: Петр пережил «прусский поход», царевич – последние дни своей нравственной независимости.
Едва Петр воротился из прусского похода, как последовало и совершение брака.
«Господа сенат! – писал царь в Петербург: – объявляем вам, что сегодня брак сына моего совершился здесь в Торгау, в доме королевы польской, на котором браке довольно было знатных персон. Дом князей вольфенбительских, наших сватов, изрядной».
Но неугомонный царь не знает устали. Не хочет он, чтобы с ней был знаком и его сын. Хочет он к тому же приучить и его молоденькую жену, как приучил «сердешнинького друга своего Катеринушку».
Через три дня после свадьбы муж кронпринцессы уже получает приказ от отца – немедленно ехать в Торн и там заведовать продовольствием русских войск.
Тираничным и горьким должно было показаться новобрачной крон-принцессе такое неожиданное распоряжение ее нового отца: прямо из-под венца да на фуражировку.
Но надо было покоряться светилу, спутником которого она сделалась именно вследствие силы тяготения к этому большому светилу.
Как ни было горько и обидно молодой женщине, но она должна была вынести первую разлуку, о которой уже распускались неблагоприятные толки, дошедшие и до Вены.
«Из Саксонии много нехороших вещей сюда писано, – извещал Урбих Головкина, – чем почти весь город наполнен, между прочим – что брак хотя и совершен, однако, к великому неудовольствию обеих сторон: крон-принц крон-принцессу оставил, и когда та требовала на два дня сроку, чтобы дорожную постель взять, крон-принц ей жестоко отвечал и уехал; все придворные служители отставлены. Но когда я в Вольфенбителе и Дрездене наведался, то мне отписали совершенно противное, именно – что обе стороны довольны».
За продовольствием армии царевичу некогда было думать о молодой жене. Из Торна он пишет отцу только о деле, и если однажды и упоминает о жене, то опять-таки с провиантской точки зрения.
«Жена моя еще сюда не бывала. Ожидаю вскоре. И как она будет, за людьми ее смотреть буду, чтобы они жили смирно и никакой обиды здешним людям не чинили».
Наконец, к концу года приехала к нему и молодая жена. Но на первых порах жизнь ее в новой обстановке не могла показаться ей привлекательной: жена наследника русского престола, не испытавшая до того времени под крылом матери нужды в деньгах, тотчас же испытала ее, как только вступила в неведомый для нее мир.
Через три-четыре месяца после свидания крон-принцессы с мужем – новый указ от неугомонного свекра и новая разлука с мужем: отец назначает царевичу поход в Померанию.
С царским указом приехал Меншиков, и он-то нашел крон-принцессу и ее мужа в нужде. Молодая женщина плачет – ей приходится просить о деньгах; нет у нее ни лошадей, ни экипажа.
«Не мог оставить не донести о сыне вашем – писал по этому случаю Меншиков царю: – что как он, так и крон-принцесса в деньгах зело великую имеют нужду, понеже здесь живут все на своем коште, а порций и раций им не определено (у Петра все по-солдатски!); а что с места здешняго и было, и то самое нужное, только на управление стола их высочеств; также ни у него, ни у крон-принцессы к походу ни лошадей, и никакого экипажа нет и построить не на что. Об определенных ей деньгах зело просит: понеже великую имеет нужду на содержание двора своего. Я, видя совершенную у них нужду, понеже ее высочество крон-принцесса едва не со слезами о деньгах просила, выдал ее высочеству ингерманландского полку из вычетных мундирных денег в заем 5,000 рублей. А ежели б не так, то всеконечно отсюда подняться б ей нечем».
Муж уезжает в Померанию, а крон-принцесса в Эльбинг.
Скучно молодой женщине без мужа и без родных: она действительно стала для всех отрезанным ломтем. Трудно поэтому и винить ее за то, что будто бы она не сошлась с мужем: – некогда еще им было свыкнуться и полюбить друг друга.
Но в России ждали молодую супругу царского наследника. Ожидания были и другого рода, и об этих-то ожиданиях извещал царевича московский духовник его: духовник спрашивал «о зачатии во чреве».
«О зачатии во чреве сопряженные мне хочещи ведати, радетель, – отвечал ему царевич: – и возвещаю, что весьма до отъезду моего подлинно познати было не можно еще, и повелел я жене, аще будет возможно сие познати, чтоб до меня немедленно писала. И как о семь получу известие, есть ли что или нет, о том писанием не умедля вашей святыни возвещу».
Не даром Москва интересовалась «зачатием во чреве» крон-принцессы: на этом ожидании строились свои планы – планы о несбыточном воскресении старой Руси.
Почти год прожила крон-принцесса одинокой в Эльбинге.
Но вот настало время и в Россию ехать. Прибывший в Эльбинг бригадир Балк, муж уже известной нам Матрены Балк, сестры знаменитой Анны Монс, объявил Шарлотте царский указ о выезде ее из Эльбинга.
Но ей опять не с чем выехать – денег нет; а муж занят отцовскими делами в Померании.
Надо опять просить денег – и Шарлотта просит их у свекра.
«Вашего царского величества милостивейший указ, который мне чрез бригадера Балка объявить повелели, не оставила б, как того моя должность и требует, исполнить, и я уже в готовности была отсюда отъехать, но понеже того без денег никоими мерами учинить не можно было, того ради прошу вашего царского величества всеподданнейше то замедление во гнев не принять, ибо коль скоро деньги прибудут, то и я как в прочем и окажу, что вашего царского величества указ от меня ненарушимо содержан будет, я же есмь со всяким подданнейшим респектом вашего царского величества всеподданнейшая и вернопокорнейшая Шарлотта».
Но молодой женщине перед отправлением в далекую, неведомую страну хочется повидаться с родными, может быть в последний раз (как это и было на самом деле), проститься с ними, взглянуть на родные места. И вот, она едет в Брауншвейг, тем более, что денег от свекра все еще не было.
И суровый свекор сердится на молодую женщину за эту простительную вольность, которую она в праве была себе позволить.
Петр, как русский песенный «грозен батюшка», несмотря на письменное извинение невестки относительно этой отлучки, пишет ей вежливое, но колкое замечание.
«Вашей любви к нам отправленное писание от 17 генваря получили мы здесь исправно, и из того усмотрели, что вас к нечаянному отъезду в Брауншвиг привело. Мы о объявленных вами причинах рассуждать не будем, токмо признаваем, что сия ваша скорая и без нашего ведома взятая резолюция нас зело удивила, а наипаче понеже мы вашему желанию родителей ваших видеть никогда б не помешали, ежелиб вы только наперед нас о том уведомили. Что же ваша любовь, впрочем, и о недостатке денежном объявляете, то не видим мы, чтоб и то вас в такой скорой резолюции привести могло. Сожительница наша с крон-принцем нашим уже пред некоторым временем путь свой назад в государство наше и в Петербург предвосприяла, куды, мы уповаем, и ваша любовь за оными следовать будете».
Это первый официальный выговор в жизни молодой женщины. Но у такого свекра, как Петр, надо ко всему привыкать, надо всего ожидать.
Шарлотта снова пишет грозному батюшке, и неоднократно пишет, приводить свои резоны, объясняет причины своей «скорой резолюции» – и грозный батюшка прощает свой «дружебно любезную госпожу невестку».
«Дружебно любезная госпожа невестка! – пишет он ей 11 февраля: – Нашей любви различные к нам отправленные писания исправно получили, и из оных усмотрели, что вас к скорому отъезду из Эльбинга в Брауншвиг привело. Мы не сомневаемся, что вы оные 5,000 червонных, которые в вам чрез сына барона Левольда отправлены, ныне уж исправно получили, и при семь еще вексель на 25,000 ефимков албертусовых на банкира Поппа в Гамбург прилагаем и уповаем, что ваша любовь ныне путь свой как наискорее в Ригу и далее в Петербург восприимите, куда и сожительница наша и крон-принц наш пред некоторым временем уже поехали, яко же и мы для ускорения вашего пути в наших землях потребное учреждение учинить укажем, и впрочем о постоянной нашей отеческой склонности обнадеживаем, пребывая вашей любви дружебно склонный отец».
Но уезжая из Померании в Россию с мачехой, царевич не заехал к жене: может быть, отец вновь торопил его с каким-нибудь спешным делом. Как бы то ни было, но для молодой женщины и это могло быть каплей яду в ее только что начавшейся семейной жизни.
Не дождавшись визита мужа, она не хочет, чтоб и свекор проехал из Европы в Россию мимо нее, не заехав к ней, не повидавшись ни с ней, ни с ее родными.
Но она уже боится свекра. Она не решается прямо к нему писать. Она уже ищет окольных путей, посредников – и обращается с таким письмом к Головкину:
«Я сочла лучше всего обратиться к вашему сиятельству с просьбой сделать так, чтоб его царское величество не проехал мимо нас: прямая дорога из Ганновера в Берлин идет чрез Брауншвейг; и герцог, и мой отец, и моя мать будут в отчаянии, узнавши, что его величество был так близко, и они не имели чести видеть его здесь, а для меня это будет крайнее бедствие, ибо я с нетерпением ожидаю счастливой минуты, когда я могу облобызать руку его величества и услыхать от него приказание ехать к принцу моему дорогому супругу. Во всяком случае, если его величество не захочет быть здесь, надеюсь, что мне окажет милость, назначить место, где бы я могла с ним видеться».
Петр снизошел на просьбу своей «дружебно любезной невестки» и назначил ей свидание в замке Зальцдалене, недалеко от Брауншвейга.
Но вот крон-принцесса вступила, наконец, и на русскую землю. Она в Нарве. Из Нарвы она пишет о своем прибытии любимой сестре царя, царевне Наталье Алексеевне.
На это письмо Шарлотта получает наилюбезнейшее и наивитиеватейшее письмо от Натальи Алексеевны, письмо, написанное таким слогом, который составляет сумму красноречия Симеона Полоцкого и Феофана Прокоповича, красноречия семнадцатого века, как бы состязающаяся с красноречием первой четверти восемнадцатая: тут слышится и запах чего-то западная и запах чего-то очень восточного.
Вот это драгоценное послание Натальи Алексеевны:
«Пресветлейшая принцесса! С особенным моим увеселением получила я благоприятнейшее и любительнейшее писание вашего высочества, и о прибытии в Нарву и о намерении к скорому предприятию пути до Санкт Петербурга увещена есмь, от чего мне всеусердная радость, так что я не хотела ни мало оставить ваше высочество о том чрез сие мое благосклонно поздравить и известить, что имеем в нашем общем сожалении о отбытии царского величества и его высочества государя царевича; елико в силах моих будет, не премину всяких изыскивать способов к увеселению вашему, и уповаю, что возвращение его царского величества и его высочества вскоре нам общую подаст радость. Ожидаю с нетерпеливостью того моменту, чтоб мне при дружебном объятии особы вашей засвидетельствовать, коль я всеусердно есмь вашего высочества Наталия».
Но еще большей велеречивостью дышит письмо к крон-принцессе графа Головкина, который, как канцлер новой Руси, должен был считать своею обязанностью не ударить лицом в грязь перед иноземной принцессой и показать, что и российские дипломаты понимают, что значит европейское обхождение и какие мудреные слова уже успела усвоить новая Русь: тут есть и «нижайшие респекты», и «профессование жаркой ревности», и в то же время что-то напоминающее язык требника XVI века.
«Светлейшая и высочайшая принцесса, моя государыня! – пишет Головкин: – С толикою радостью, колико я имею респекту и благоговения ко особе вашего царского высочества, получил я уведомление чрез господина Нарышкина о счастливом прибытии вашего царского высочества в Нарву, и о милостивом напоминании, которым ваше царское высочество изволили меня почтить в присутствии сего генеральная офицера, и понеже я всегда профессовал жаркую ревность к вашему царскому высочеству, того ради я не мог, ниже должен был оставить, чтоб ваше царское высочество не увестить чрез сие о нижайших моих респектах, и чтоб не отдать должнейшего моего поздравления о прибытии вашего царского высочества, и такожде и не возблагодарить покорнейше за то, что ваше царское высочество благоволили меня высокодушно в напамятовании своем сохранить. Если бы я не удержан был всемерно зде делами его царского величества, от сего ж бы моменту предался бы я в должной моей покорности до вашего царского высочествия, дабы мне все помянутое персонально вашему царскому высочеству подтвердить; но понеже невозможно мне удовольствовать моей ревности, в том принужден я еще ближайшего прибытия сюда вашего царского высочества обождать, и тогда не премину предатися ко двору вашего царского высочества восприять честь еже засвидетельствовать вашему царскому высочеству, с коликим респектом и благоговением я есмь» и т. д.
Это так «профессуют жаркую ревность» к иноземной крон-принцессе новые русские люди.
А, между тем, старая Москва не о том думает. Ей хочется иноземку приобщить к своей греческой вере, одеть ее в телогрею, сделать русской царицей, какой была благочестивейшая царица Марья Ильична или райская голубица, сладчайшая Анастасия Романовна.
И вот, когда еще крон-принцесса не успела ступить на русскую землю, Москва уже спрашивает царевича, не сподобил ли его Бог навести свой молодую супругу на путь православия, коли не любовью, то принуждением.
«Я ее теперь не принуждаю к нашей православной вере, – отвечает царевич: – но когда приедем с ней в Москву, и она увидит нашу святую соборную и апостольскую церковь и церковное святыми иконами украшение, архиерейское, архимандричье и иерейское ризное облачение и украшение и всякое церковное облачение, тогда, думаю, и сама без принуждения потребует нашей православной веры и св. крещения, а теперь еще она ничего нашего церковного благолепия не видала и не слыхала, а что у нас ныне священник отпускает вечерни, утрени и часы в одной епитрахили, и того смотреть нечего. А у них, по их вере, никакого священнического украшения нет, и литургию их пастор служить в одной епанче: а когда увидит наше церковное благолепие и священно-архиерейское и иерейское одеяние, божественное человеческое безорганное пение, думаю, сама, радостью возрадуется и усердно возжелает соединиться с нашей православной Христовой церковью».
Торжественная встреча, которой сопровождался въезд крон-принцессы в Петербург, в этот петровский «парадиз», еще не отстроенный, не убранный, разбросанный, в эту «бивак-столицу», ласки, оказанные Шарлотте со стороны всех лиц многочисленной царской семьи, «профессование жарких респектов» со стороны ловких царедворцев в роде Головкина – все это должно бы было усладить понятную горечь, разогнать невольную боязнь, с которыми молодая женщина должна была вступать в неведомую ей страну, в неведомую жизнь, по которой уже успели пробежать еще так недавно легкие тучки.
Но мужа опять нет. Свекра тоже не видно. Они оба в финляндском походе.
Возвращается муж на короткое время. Шарлотта не одна.
Но неугомонный свекор опять гонит царевича от молодой жены: надо ехать в Старую-Руссу, в Ладогу; надо распоряжаться насчет постройки судов.
Шарлотта опять одна.
А между тем за границей, на родине Шарлотты и в Австрии, уже поднимаются «плевелы». Распускаются слухи:, что крон-принцесса не полюбилась русскому народу, что она унижена в царской семье, что ей не позволяют даже переписываться с родными.
Но вот русский посол Матвеев пишет из Вены Головкину:
«Из дому императрицы (австрийской) узнал я, что государыня принцесса царевича 6 июня писала в ней частное письмо из Петербурга, отзываясь с великими похвалами о расположении к ней государыни царицы и государыни царевны и всех высоких особ русских, и с какими почестями она, принцесса, была принята при своем приезде. Очень нужно, чтобы ваше превосходительство изволил ей, государыне принцессе, вручить интерес его царского величества и меня, дабы ее высочество изволила к императрице о том особое партикулярное письмо написать и чрез вас на меня прислать, что может принести много пользы интересам царского величества: императрица может сделать все, что захочет, а она ее высочество чрезвычайно любит. Таким образом, государыня принцесса возбудит хорошее мнение о дворе царского величества, покажет, что она у царского величества находится в особой милости и любви, и этим уничтожатся противные слухи, распускаемые злонамеренными людьми, потому что здесь уже много раз подняты были плевелы, будто ее высочество находится в самом дурном состоянии и уничижении от нашего народа, живет в нужде и запрещено ей переписываться с родственниками».
Дипломатическая выдумка Матвеева достигла цели. Шарлотта была хорошо направлена искусной рукой Головкина, и уже в декабре того же года Матвеев слышал в Вене от самой императрицы, что ее сестре, Шарлотте, оказываются в России и милости, и почет, и что она, императрица, и муж ее, Карл VI, чрезвычайно этим довольны: таким образом, интерес царского величества был «вручен» по принадлежности.
Но какова в самом деле была жизнь Шарлотты в России?
Едва ли ей жилось хорошо; но едва ли в этом нехорошем была виновата Россия. Крон-принцесса знала, куда шла и на что шла. Если ей и показались тяжка жизнь в России, то отчасти причиной тут было ее неуменье, ее апатическая, инертная натура и вся сумма неблагоприятных условий, главным образом, обрушившихся на ее мужа, и рефлективно – и на нее.
Хотя царевич и говорил своему духовнику, что жена его «человек добр», но хмельной он не то говорил: «на меня де жену чертовку навязали».
Тут уже нельзя не видеть, что жена была для него не люба, что люба была для него другая женщина – но о ней после.
«Царевич был в гостях, – рассказывал его камердинер – приехал домой хмелен, ходил к крон-принцессе, а оттуда к себе пришел, взял меня в спальню, стал с сердцем говорить: «вот-де Гаврило Иванович, (Головкин) с детьми своими жену мне чертовку навязали: как-де к ней ни приду, все-де сердитует и не хочет со мной говорить. Разве-де я умру, то ему Головкину не заплачу. А сыну его Александру – голове его быть на коле, и Трубецкого: они-де к батюшке писали, чтобы на ней жениться». – Я ему молвил: «царевич-государь, изволишь сердито говорить и кричать; кто услышит и пронесут им – будет им печально, и к тебе ездить не станут и другие, не токмо они». Он мне молвил: «Я плюну на них; здорова бы мне была чернь. Когда будет мне время без батюшки, тогда я шепну архиереем, архиереи приходским священникам, а священники – прихожанам: тогда они и нехотя меня владетелем учинят». – Я стой, молчу. Он мне говорит: «Что ты молчишь и задумался?» – Я молвил: «Что мне, государь, говорить?» – Посмотрел на меня долго и пошел молиться в крестову. Я пошел в себе. Поутру призвал меня и стал мне говорить ласково и спрашивал: «Не досадил ли я вчерась кому?» Я сказал нет. – «Ин не говорил ли пьяный чего?» Я ему сказал, что говорил, что писано выше. И он мне молвил: «Кто пьян не живет? У пьяного всегда много лишних слов. Я по истине себя очень зазираю, что я пьяный много сердитую и напрасных слов много говорю, а после о них очень тужу. Я тебе говорю, чтоб этих слов напрасных не сказывать. А буде ты скажешь, видь-де тебе не поверят: я запруся, а тебя станут пытать». – Сам говорил, а сам смеялся».
По возвращении царевича из Ладоги от стройки судов, Шарлотта опять недолго видит его около себя – некогда и «посердитовать» на него.
Царевич едет за границу, в Карлсбад. У него расстроено здоровье.
Крон-принцесса была в это время беременна по восьмому месяцу. Петр, по обыкновению, находился где-то в отсутствии. Но трезвая голова его ничего не забывала – успевала думать и за себя, и за других, как рука его в одно время умела держать и перо, и шпагу, что он и писал раз своей «Катеринушке».
Рождение первого ребенка у наследника престола – очень важное дело в государстве. Петр очень хорошо помнил, какие басни выдумываются относительно рождения царских детей и как, на основании этих басен, иногда опрокидывается весь государственный строй, законный наследник не признается законным, являются самозванцы, мутятся царства. Петр не забыл, что и об его рождении выдумана была легенда: говорили, что он – не царский сын; что настоящий царский сын подменен немецким отродьем, сыном Лефорта; что, поэтому, и он, Петр – не Петр, а «Питер» Лефортович, немец, сын Лефорта.
Еще в более сомнительном положении находилась крон-принцесса… Мужа с ней нет, свекор в отсутствии, свекрови тоже нет. Родильница – немка. Около нее – одни немки и немцы. Долго ли подменить ребенка царского простым немчонком?
И предусмотрительный Петр пишет невестке:
«Я бы не хотел вас трудить; но отлучение супруга вашего, моего сына, принуждает меня в тому, дабы предварить лаятельство необузданных языков, которые обвыкли истину превращать в ложь. И понеже уже везде прошел слух о чреватсгве вашем вящше года, того ради, когда благоволить вам Бог приспеть к рождению, дабы о том заранее некоторый анштальт учинить, о чем вам донесет г. канцлер граф Головкин, по которому извольте неотменно учинить, дабы тем всем, ложь любящим, уста заграждены были».
Петр хотел, чтобы при родах Шарлотты находились и представительницы русского общества, почтенные придворные особы, которые могли бы прекратить своим личным свидетельством возможность распускания басней, хотя бы со стороны «немолчно моловшей своими неистовыми языки» старушки-Москвы, этой «лаятельной вдовицы».
Такими особами назначены были – графиня Головкина, жена канцлера, генеральша Брюс и «князь-игуменья» Ржевская. Они должны были безотлучно находиться при крон-принцессе до самого ее разрешения от бремени.
Но крон-принцесса, не поняв цели распоряжений царя, сочла эти распоряжения оскорбительными для своей чести. Письмо царя она истолковала совершенно в превратном смысле: ей почему-то представилось, что или Петр подозревает ее в чем-то, или что другие могут подозревать ее. Петр не говорит ни о каких подозрениях; он исключительно имеет в виду обставить рождение первенца у наследника престола возможно более торжественным образом, как этого и требовала государственная важность самого этого акта, и придать этому делу наиболее гласности; а Шарлотта думает, что это лично ей не доверяют или боятся, что на нее будут клеветать.
Задавшись такой странной мыслью, крон-принцесса написала царю не менее странное письмо, в каждом слове которого сквозить неумеренная обидчивость: назначение к ней, на время родов, почетных дам – это «не заслуженный и необычный поступок, который для нее чрезвычайно sensible»; это, по ее мнению, «торжество malice»; что от торжества этой «mаliсе» она должна «страдать и наказываться за лжи безбожных людей»; что, напротив, ее «conduite и совесть будут ее свидетелями и судьями на страшном суде»; что она не нуждается в предосторожностях против злых языков; что царь неоднократно обещал ей свой милость, отеческую любовь и заботливость, и что всякий, кто осмелится оскорбить ее ложью и клеветой, должен быть наказан, как великий преступник; что, при всем том, никакая ложь и клевета не могут запятнать ее, крон-принцессу; однако ж, «душа ее скорбит, что завистники ее и преследователи имеют такую силу, что могли подвести под нее такую интригу»; что, наконец, «Бог, ее единственное утешение и прибежище на чужбине, услышит вздохи и сократить дни страдания существа, всеми покинутого».
Ясно, что существо это страдало, но страдало от своего собственного неведения.
Даже в назначении к ней повивальной бабки она видела оскорбление: это была, по ее мнению, «великая немилость со стороны царя», «нарушение брачного договора, в котором ей предоставлено было свободное избрание служителей», что поэтому, если ей дадут чужую повивальную бабку, «то глаза крон-принцессы наполнятся слезами и сердце обольется кровью». Понимая все это как обиду, как оскорбление, притеснение, крон-принцесса просила, чтобы назначению к ней почетных русских дам был дан такой вид, как будто бы она сама требовала этого вследствие отсутствия царя и мужа.
Не желая огорчать родильницу, все сделали так, как она желала. Даже более – о письме к ней царя, казавшемся столь обидным для чувствительной крон-принцессы, Головкин никому даже и не говорил, а уведомляя Петра, что крон-принцесса разрешилась дочерью, которую назвали Натальей, он, между прочим, доносил: «О письме, государь, вашем никто у меня не ведает, и разглашено здесь, что то (назначение трех дам) учинено по их прошению».
В высшей степени любопытно и оригинально письмо по этому случаю Ржевской, которая так сообщала царю о своем пребывании у крон-принцессы:
«По указу вашему, у ее высочества крон-принцессы я и Брюсова жена живем и ни на час не отступаем, и она к нам милостива. И я обещаюсь самим Богом, ни на великие миллионы не прельщусь и рада вам служить от сердца «моего, как умею. Только от великих куплиментов и от приседания хвоста и от немецких яств глаза смутились».
Видно, что старая Русь не привыкла еще ни к немецким «куплиментам», ни к «приседанью хвоста», ни к «немецким яствам»; но скоро, как мы увидим ниже, ко всему привыкнет.
Петр и Екатерина были в это время в Ревеле. Когда курьеры привезли к ним донесения о благополучном разрешении крон-принцессы, царь и царица немедленно отозвались приветливыми письмами к родильнице.
«Светлейшая крон-принцесса, дружебнолюбезная государыня невестка! – писала Екатерина. – Вашему высочеству и любви я зело обязана за дружебное ваше объявление о счастливом разрешении вашем и рождении принцессы дочери. Я ваше высочество и любовь всеусердно о том поздравляю, и желаю вам скорого возвращения совершенного вашего здравия, и дабы новорожденная принцесса благополучно и счастливо взрость могла. Я ваше высочество и любовь обнадежить могу, что я зело радовалась, получа ведомость о вышепомянутом вашем счастливом разрешении; но зело сожалею, что я счастья не имела в том времени в Петербурге присутствовать. Однако ж, мы здесь не оставили публичного благодарения Богу за счастливое ваше разрешение отдать. Я же не оставлю вашему высочеству и любви все желаемые опыты нашей склонности и к вашей особе имеющей любви, при всяком случае, оказать, в чем ваше высочество и любовь прошу благоволите обнадежены быть, такожде что я всегда пребуду вашего высочества и любви дружебноохотная мать Екатерина».
Писал родильнице и Петр. Без сомнения, это письмо царя не показалось уже крон-принцессе обидным, потому что в ответе своем она называет его «облигантным» и уверяет, что милостивые заявления, которыми наполнено письмо царя, укрепили ее доверенность к нему. Наконец, она любезно присовокупляет, что так как на этот раз она «манкировала» родить принца, то в следующий раз надеется быть счастливее.
Не довелось, однако, этой женщине пожить на «чужбине»; не успела она ни узнать России, ни полюбить ее – так она и осталась для нее «чужбиной».
Как бы то ни было, она не обманула свекра обещанием родить ему внука: в следующем, 1715 году, крон-принцесса действительно родила сына, царевича Петра, будущего императора Петра II, но родила его как бы за тем только, чтобы самой умереть, исполнив назначение матери.
Роды были благополучны. Огорчений, в роде тех, которые сопровождали рождение дочери, по-видимому, не было. Родильница, напротив, быстро поправлялась, и, может быть, это-то самое быстрое восстановление сил, придав молодой женщине излишнюю самоуверенность, погубило ее. После родов она слишком рано встала с постели, не вылежав и четырех суток, и тотчас же стала принимать поздравления. Но вслед затем она почувствовала себя дурно; родильная болезнь приняла такой исход, что врачи объявили больную безнадежной.
Поняв свое положение, крон-принцесса поспешила сделать распоряжения на счет своей смерти и будущего своих детей.
Во время болезни жены царевич не отходил от ее постели. Он три раза падал в обморок и был, по-видимому, безутешен. «В такие минуты, – говорит современный русский историк, – сознание проясняется: крон-принцесса была «добрый человек»; если «сердитовала», отталкивала от себя, то не без причины: грехи были на душе у царевича, а он был также «добрый человек».
Петр, несмотря на то, что сам был болен, явился к умирающей невестке. Только царица не могла быть при ней в эти последние часы: сама была, как говорится, «на часах».
Думая о судьбе детей, крон-принцесса не хотела поручить их ни своему мужу, за которым она, может быть, знала нечто или догадывалась, ни свекру-царю, ни царице: она думала, что своя, родная, немецкая душа будет больше любить и беречь их. Поэтому, призвав к себе барона Левенвольда, умирающая объявила ему свой волю: принцесса ость – фрисландская должна заменить сиротам мать; если же царь не согласится на это, то Левенвольд сам должен отвезти маленькую ее дочь в Германию. При этом она просила его написать к ее родным, что она была всегда довольна расположением к ней царя и царицы, что все обещанное в контракте было исполнено и, кроме того, ей оказано было много благодеяний; что даже теперь, несмотря на свой собственную болезнь, царь прислал к ней князя Меншикова и своих врачей. Она же поручала Левенвольду просить ее мать и сестру, австрийскую императрицу, восстановить дружбу между царем и цесарем, что от этого союза будет много пользы ее детям.
О детях, следовательно, были последние заботы матери. Муж оставался в тени.
Затем, крон-принцесса скончалась (22-го октября 1715 года), прожив в России с небольшим два года и, кажется, не видав Москвы, ни «архиерейеского, архимандричьего и иерейского ризного облачения и украшения». Москва напрасно беспокоилась.
Ранняя смерть крон-принцессы вызвала много толков, неблагоприятных для России, но едва ли основательных.
Печаль свела крон-принцессу в могилу – вот что говорили в Германии. Может быть, печаль и тоска по родине, неуменье и нежеланье переработать себя для жизни в новой, чуждой для нее, атмосфере, чувство одиночества и отрешенности от всего родного, от того воздуха, которым молодая женщина дышала с колыбели – может быть, все это и вело ее к могиле, но вело медленно, как ведет к могиле невеселая и неудавшаяся жизнь всех живущих на земле; но свела ее в могилу просто родильная болезнь.
Между тем, австрийский резидент Плейер доносил своему двору, что жизнь крон-принцессы укоротили чисто-внешние причины: деньги, назначенные ей на содержание, выплачивались будто бы неаккуратно, с большим трудом, так что никогда не выдавалось разом более 500 или 600 рублей; что крон-принцесса постоянно нуждалась и не могла платить своей прислуге; что она сама и ее придворные задолжали у всех купцов; что крон-принцесса замечала зависть при царском дворе по поводу рождения принца; знала будто бы даже, что царица тайно старалась ее преследовать, и по всем этим причинам она была в постоянной печали.
Ясно, что объяснения эти, особенно же последние – не могут выдержать критики, и потому объяснения, приведенные нами выше, остаются во всей силе.
Хотя и из всего рассказанного нами в настоящем очерке достаточно, кажется, выясняется и личность рассматриваемой нами женщины, и место, которое ей должна отвести русская история, однако, мы не можем не привести здесь весьма удачной, по нашему мнению, характеристики этой исторической женщины, которая была как бы первым опытом пересадки западно-европейской женщины на русскую почву, – характеристики, принадлежащей перу неутомимейшего из современных русских историков.
Поведение крон-принцессы в России, – говорит С. М. Соловьев, – не могло возбудить в Петре, в его семействе и в окружающих его никакой привязанности. Как видно, Шарлотта, приехав в Россию, осталась крон-принцессой, и не употребила никакого старания сделаться женой русского царевича, русской великой княгиней. В оправдание ее можно сказать, что от нее этого не требовалось: ее оставили при прежнем лютеранском исповедании, жила она в новооснованном Петербурге, где ей трудно было познакомиться с Россией. Но не могла же она не видеть, как было важно для сближения с мужем принять его исповедание, не могло скрыться перед ней, что он и окружавшие его сильно этого желают; что же касается до петербургской обстановки, то, вглядевшись внимательно, мы видим, что двор не только царевича, но и самого царя был чисто русский. Крон-принцесса не сблизилась с этими дворами; она замкнула себя в своем дворе, который весь, за исключением одного русского имени (Бестужев), был составлен из иностранцев. Мы не станем возражать против отзыва царевича Алексея о крон-принцессе, что она была «человек добрый», но мы видим, что она отнеслась к России и ко всему русскому с немецким национальным узким взглядом, не хотела быть русской, не хотела сближаться с русскими, не хотела, не могла преодолеть труда, необходимого для иностранки при подобном сближении; гораздо легче, покойнее было оставаться при своем, со своими; но отчуждение так близко граничит с враждой; можно догадываться, что окружавшие крон-принцессу иностранцы не говорили с уважением и любовью о России и русских, иначе крон-принцессе пришла бы охота сблизиться со страной я народом, достойными уважения и любви. Как у мужа не было охоты к отцовской деятельности, так у жены не было охоты стать русской и действовать в интересах России и царского семейства, употребляя свое влияние на мужа. Петру не могло нравиться это отчуждение невестки и недостаток влияния ее на мужа, тогда как на это влияние он должен был сильно рассчитывать. Он имел право надеяться, что сильная привязанность и сильная воля жены будут могущественно содействовать воспитанию еще молодого человека, отучению его от тех взглядов и привычек, которые отталкивали его от отцовской деятельности; он мог думать, что сын женится – переменится, и ошибся в своих расчетах; невестка отказалась помогать ему и России; муж и жена были похожи друг на друга – косностью природы; энергия, наступательное движение против препятствий были чужды обоим; природа обоих требовала бежать, запираться от всякого труда, от всякого усилия, от всякой борьбы. Этого бегства друг от друга было достаточно для того, чтоб брак был нравственно бесплоден…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.