Три детоубийства
Три детоубийства
Исторические параллели
Кто не помнит, какое тяжелое подавляющее впечатление производит рассказ Гоголя о том, как Тарас Бульба собственноручно застрелил любимого сына за измену своей стране… При чтении того места, где старый казак, встретившись лицом к лицу со своим изменником-сыном, в пылу схватки с врагами и под жгучим впечатлением только что испытываемого поражения по вине этого же любимца-сына, говорит: «я тебя породил – я тебя и убью» – и красавец юноша, пораженной отцовской пулей, падает как спелый, подкошенный колос, – при чтении этого места разом вспоминается вся короткая, но потрясающая драма отношений отца к сыну: встреча детей – молодцов, приехавших из бурсы, и изумление старого казака, что «дети», которых он помнил как мальчиков, ловко дерутся на-кулачки, не уступая отцу, и что даже самого «батьку» могут поколотить, коли затронута честь «казака»; гордость отца при этом открытии; радость и горе старой матери о том, что приехали «мали дити» – а «мала дитина» в косую сажень ростом – и отец уже дерется с ними, а завтра уж на войну ведет ненаглядных сынков; потом – эта страшная, неожиданная измена сына, и при том не того, который смотрел увальнем, простоватым малым, а более живого, ловкого, который был истинной гордостью отца, который мог один поддержать падающее казачество… Все это до некоторой степени мирит ваше потрясенное чувство при виде совершившегося страшного дела – детоубийства: того требовал нравственный человеческий закон – закон правды, которая была поругана и, к несчастию, требовала возмездия.
* * *
Картина, нарисованная мастерской кистью великого художника, картина детоубийства Тараса Бульбы – не историческая картина; но в нее вложена глубокая историческая правда – и картина становится строго исторической, может быть только под вымышленными именами.
Во всяком случае, при чтении сцены детоубийства у Гоголя, нравственное чувство ваше хотя с болью в сердце, но поневоле мирится с совершившимся фактом, скорбя только о прошлом: таково было время; таковы были обстоятельства – тяжелые, горькие возмутительные; таковы были и люди, не переросшее того мрачного исторического бора, который называется «эпохой», «временем», «историческими условиями», «исторической средой»… А могли и перерасти – да не переросли…
«Я тебя породил – я тебя и убью» – это глубокое историческое заблуждение лежит в душе человеческой почти до настоящего времени.
Почти такую же мастерскую картину, как у Гоголя, но только в ином тоне, иными красками и с иным освещением, рисует знаменитый Поссевин уже на настоящем, строго-историческом полотне. Он описывает убийство Грозным своего старшего сына, царевича Ивана. И здесь в основе события лежит непонятный для нашего века острый драматизм отношений родителя к детям.
«Я тебя породил – я тебя и убью», – хотя и не говорит этого громко царь Иван Васильевич, но просто убивает своего провинившегося против родительской власти сына.
В старой, Московской Руси существовал обычай (а обычай в старое время – это больше, чем закон, больше, чем верование, больше, чем самая великая жизненная идея нашего века) – в теремной Руси существовал обычай, что женщина высшего круга могла показываться мужчине, даже в своем семействе, не иначе, как одетая известным образом, в известного рода покроя костюмы – в три степени одеяний разом. Это – наш фрак и белый галстух, наш мундир и виц-мундир, наш цилиндр и каска, наше декольтэ на балу, при всех, и плотный лиф – дома… Все это тот же XVI век теремной Руси, тот же обычай татуирования, тот же костюм новозеландца и новозеландки – ожерелье на шее и – платье из солнечных лучей, о чем обстоятельно трактует Герберт Спенсер в «Обрядовом правительстве».
Однажды Грозный, говорит Поссевин, вошел в комнату, где находилась молодая княгиня, жена сына его, царевича Ивана. Молодая особа, будучи беременна, одета была не в три степени одеяний, а в одну: была, по нашим понятиям, не в мундире, не во фраке, не декольтэ, когда следовало быть декольтэ, и не с высоким, глухим лифом, когда следовало быть в полупараде… Растерявшаяся молодая женщина вскочила перед грозным свекром; но приличие, обычай, закон, верование, убеждение, честь, идее трех степеней одеяния была нарушена, попрана, оскорблена – и беременная княгиня получила пощечину (аlара) от царя. Мало того, Иван Васильевич «поучает ее жезлом» – бьет железным посохом, тем же ужасным посохом, которым он проткнул ногу – ступню у посланца Курбского и, опершись на этот посох, стоял во все время чтения дерзкого послания первого московского эмигранта, – посохом, которым он многих согнал на тот свет, как после того потомок его, царь Петр Алексеевич, не одного бородача, ленивца и тунеядца загнал в гроб своей исторической дубиной.
После поучения жезлом, молодая княгиня, к счастью, не умерла, но выкинула…
Грозный был исторически прав: у него за плечами, как адвокат стояла вся русская история, все тысячелетия, прожитые человечеством обрядовой жизнью… Мало того – Грозный был и юридически прав, и нравственно, с точки зрения нравственности своего века: в этом деле он был невинен как судья, карающий по закону, чист как голубь, как Тарас Бульба, убивающий изменника-сына.
Но молодежь – всегда молодежь: она всегда нарушает обычаи, силится перешагнуть закон, который она, естественно, скорее перерастет, чем старость.
И в XVI веке, при Грозном, молодежь была такой же впечатлительной молодежью, какова она и теперь: она всегда протестует; она и тогда протестовала, обнаруживая тем глубокую историческую истину, что обычай трех степеней одеяния отжил свой век.
Сын Грозного, царевич Иван, естественно, протестовал против поступка отца, поступка исторически законного, но отжившего свой век. Царевич жаловался отцу, упрекал его в том, что он своим жезлом свел уже в могилу двух первых его жен (молодой царевич Иван был тогда женат на третьей и, как видно, любил ее) и хочет лишить его последней жены.
Ясно, что Грозный не мог вынести дерзких, незаконных претензий своего сына – и тем же жезлом прошибает ему висок… Сын Грозного, как и сын Тараса Бульбы, падает как подрезанный колос… Нарушенная историческая правда восстановлена: нарушение правды постигло заслуженное возмездие.
Другие летописцы говорят, что Грозный убил своего сына за незаконное проявление чувств человечности, что сын будто бы требовал от отца войти в бедственное положение народа тех областей, которые отвоеваны были от России Польшей вследствие неудачных действий Грозного в войне с поляками. Но это все равно – убил за нарушение закона и беспрекословной покорности воле родителя: убил, наказал, следовательно, вполне законно.
Но тяжко было Тарасу Бульбе смотреть в мертвое лицо своего прекрасного сына-изменника. Все же он отец; он страстно любил сына, может быть, более страстно, чем мы в XIX веке, в век величайших, с нашей узкой – как и в XVI веке – точки зрения, идей, в состоянии любить своих детей: – ему жаль было мертвеца; жаль, что совершилось такое великое несчастье – детоубийство; совершилось то, что, по понятиям века, не могло не совершиться без нарушения исторической правды и совести.
И Грозному не могло не быть тяжко. И он должен был любить своего сына. Да он и любил его страстно – это несомненно. Вот, напр., какую клятвенную запись взял он во время своей болезни от соперника своего, князя Владимира Старицкого, подущаемого своею матерью, княгиней Евфросинией, против Грозного и его сына Ивана с матерью:
«Если мать моя княгиня Евфросиния, – клянется князь Старицкий, – станет получать меня против сына твоего, то мне матери своей не слушать и пересказать речи ее твоему сыну царевичу Ивану – в правду, без хитрости. Если узнаю, что мать моя, не говоря мне, сама станет умышлять какое-либо зло над сыном твоим царевичем Иваном, то мне объявить о том сыну твоему в правду, без хитрости, не утаить мне никак, по крестному целованию».
И этого сына Грозный убивает сам собственноручно, как Бульба своего: значит, были сильные к тому причины, поводы, непонятные XIX веку, несмотря на сходные, может быть, темпераменты и Бульбы, и Грозного.
И жаль становится Грозному этого убитого им сына. Вон с какой тяжкой, мрачной думой опустил он свой безумную, горячую голову на грудь, не смея взглянуть в мертвое, прекрасное молодое лицо детища и не находя даже в книге святой себе успокоенья. А сын так похож на него этой орлиной, хищной профилью, этим упрямым лбом, этими широкими, плотоядными челюстями и этим острым еще не полысевшим от жгучих страстей черепом… Эта обстановка, прекрасно схваченная художником (г. Шустов), говорит в пользу поступка Грозного: эта мрачная келья дворца, вся исписанная суровыми ликами, это золото, эти гербы, эти птицы и звери хищные, этот двуглавый орел над креслом-троном – все шепчет ему в уши, что он поступил исторически верно, законно – наказал несвоевременный протест молодости. А ему все же тяжко! все скверно – злобно скверно: это говорит его лицо, воспитанное, сформированное тысячелетиями.
«Я тебя породил – я тебя и убью» – вот что говорит это суровое лицо; но на душе все-таки скверно…
То же должен был, надо полагать, чувствовать и третий отец, у которого так же, как у Бульбы и Грозного, безвременно погиб сын, хотя и нелюбимый, от постылой жены, но все же родное детище. Этот третий отец – царь Петр Алексеевич.
И в этой кровавой трагедии – с одной стороны, идее власти родительской, усложненная, как и в первых двух случаях, исторической необходимостью, с другой – протест молодости. Тарас Бульба убивает любимого сына за измену родной земле, измену, выразившуюся в открытой борьбе против отца и защищаемых им прав; Грозный убивает сына за измену историческому обычаю, измену, выразившуюся в протесте против отцовской всесильной власти; Петр, наконец, губить сына за измену его, отцовской, идее, измену, выразившуюся в протесте против суровой воли родителя.
Петр желает, чтобы сын его был тем, чем он сам заявил себя в истории Русской земли, он желает видеть в нем свое продолжение, а сын – и не может, и не желает этого, потому что он, как выражение молодого поколения, невольно перерастал или вырастал из рамок, в которые вдавливал его отец – это несомненно; Алексей Петрович перерастал отца уже тем, что он, как сам признавался в Вене вице-канцлеру Шенборну, ненавидел «солдатчину», что для него были бы более симпатичны иные отношения к своему народу, чем отношения его отца.
И вот, за это непослушание родительской власти отец отдает сына на суд высших духовных и светских властей. Духовные власти постановляют мудрое, хотя уклончивое решение. Они говорят, что Священное Писание предоставляет отцу действовать или в духе Ветхого Завета, или в духе Нового, евангельского: он может простить, как евангельски отец простил блудного сына, как сам Христос простил жену-прелюбодеицу: «сердце царево в руце Божией – да изберет тую часть, амо же рука Божия того преклоняет»… Светские власти поступили суровее: 120 членов суда подписали смертный приговор.
Кто из отцов представляется исторически и человечески симпатичнее и правее – это предоставляется решить разуму и сердцу читателя.
* * *
Данный текст является ознакомительным фрагментом.