Глава 17 Занзибар: последний рубеж

Глава 17

Занзибар: последний рубеж

От Сомали до Южной Африки простирается 6500 км африканского побережья – западный рубеж и предел Индийского океана. Там преобладают мусульманская вера и язык суахили. Если Пунтландия и ее окрестности неумолимо наводят на размышления об африканском хаосе, то лежащий южнее Занзибар заставляет думать о грядущих возможностях, открывающихся перед Африкой. Долгие века остров Занзибар – «земля чернокожих» по-арабски, – лежащий невдалеке от берегов Танзании, был одним из главных средоточий индоокеанской торговли и культуры – тиглем, где сплавлялись воедино исламская и индийская цивилизации. Под конец Средневековья любой мусульманский богослов из Гадрамаута в Йемене чувствовал бы себя на Занзибаре так же привольно, как и в Индонезии. На заре XIX в. сотни фелук теснились в занзибарской гавани, переполненные паломниками-хаджи, груженные опиумом и гашишем, кофе, рыбой, слоновой костью, кожами, серой амброй, воском, маисом, сорго, гвоздикой, красным перцем и другими пряностями. Для оманских султанов, правивших Занзибаром, он был не просто океанским портом, но, по словам историка Ричарда Холла, «средоточием обширной торговой империи, чьи щупальца протягивались в глубь Африки», достигая кенийских нагорий, Великих африканских озер и Восточного Конго [1]. Таким средоточием Занзибар оставался до XX в. В один из мартовских дней 1937 г. Алан Вилльерс насчитал 50 фелук, бросивших якорь на занзибарском рейде, – 34 были арабскими, остальные пришли с Коморских островов, из Индии, из близлежащей Сомали [2].

В первую ночь, проведенную на острове, я проснулся перед рассветом, разбуженный грохотом ливня, свергавшегося на заржавленные, гулкие железные крыши Каменного города – древнего занзибарского сердца. Я снимал две комнаты у друга, обитавшего близ базара, где торговали маниоком. Стоя на балконе, украшенном незамысловатым чугунным литьем и снабженном деревянными перилами, при желании я мог коснуться противоположной уличной стены, выбеленной известью. Узенькая улица извивалась, точно змея. Комнаты мои были увешаны вездесущими восточными коврами, широкую старинную кровать покрывала москитная сетка, окна пестрели цветными стеклами, деревянная мебель тускло поблескивала медной и бронзовой отделкой: непринужденное и безыскусное смешение арабской, индийской и персидской эстетики. Когда совсем рассвело, я поднялся в чайную: так звалась открытая площадка на крыше дома, увитая бугенвиллеей и продуваемая неугомонными морскими ветрами. Оттуда открывался головокружительный вид на Каменный город. Из-под косых крыш повсюду проглядывала каменная кладка, давшая этому лабиринту несметных улочек его имя: камни скрепляли смесью известкового раствора, глины и песка, потом белили известью. Повсюду высились минареты, возведенные в могольском стиле, с причудливыми арками и шелушащимися, обветренными шпилями, напоминавшими о французских соборах конца XIX в. Я рассмотрел и тоненькие – издали казавшиеся не толще карандашей – чугунные колонны Дома чудес: дворца, выстроенного в 1883-м для оманского султана Баргаша ибн-Саида в стиле викторианском, промышленном и одновременно тропическом. Среди Каменного города, столь обильного железом и ржавчиной, Дом чудес не просто являл собой живописное зрелище: он был символом неистребимости. Я устремил взор на море. Сухогрузы, аутриггеры, долбленки и дощаники сновали по молочно-аквамариновым водам – водам столь невероятного оттенка, что мерещилось: передо мной ожившая акварель, а не соленый простор Индийского океана.

Стоя рядом со мной и водя пальцем из стороны в сторону, указывая на дом за домом, Эмерсон Скинз – мой друг, американец, проживший в Каменном городе 22 года, – перечислял соседей: индусы, пембийцы (жители соседнего острова Пембы), индийские мусульмане, йеменцы, персидские шииты, шииты-двунадесятники (эти приехали из Пакистана), мусталиты (гуджаратские выходцы, еще одна шиитская ветвь), оманцы, гоанцы, снова мусталиты, африканцы, ширазцы, опять африканцы и обитатели Коморских островов. «Занзибар, конечно, Африка; но только другая Африка. Это еще Аравия и Персия – но другая Аравия и Персия. Вдобавок это Индия – но другая». Так говорил Измаил Юсса, мой занзибарский приятель, приплывший на остров с гуджаратских берегов, от Качского залива. Со всех концов океана стеклись они сюда, объединяемые сначала исламом, а впоследствии и языком суахили, который изобилует гортанными арабскими звуками и заимствованными арабскими словами, а его грамматика, свойственная языкам группы банту, способствует общению живому и ясному[75].

Тысячу лет назад вслед за туземцами-африканцами от иранских берегов на Занзибар явились ширазцы. В те дни Занзибар – главным образом благодаря северо-восточным муссонам – уже посещали купцы со всего света, даже из далекого Китая. Ширазцы были не просто персами: они представляли арабское меньшинство, обитавшее в городе Ширазе, и, возможно, спасались бегством от персидского гнета. Первыми западными пришельцами на Занзибаре стали португальцы, шнырявшие вдоль побережья Восточной Африки с конца XV в. – со времен Васко да Гамы. Они принесли с собой и начали выращивать неизвестные до того островитянам маниок и маис. Тогда же португальцы соорудили часовню – оманцы, торговавшие на Занзибаре китайским шелком, снесли ее в начале XVIII в. Камни разваленной часовни пошли на строительство крепости. Каменный город, являющийся взору ныне, – детище оманского зодчества, однако налицо сильное индийское влияние.

Занзибар и, в частности, Каменный город оставались до XIX в., как выразился польский журналист Рышард Капущинский, «зловещей, темною звездой» работорговли [3]. Сотни, даже тысячи рабов, укрощенных годами неволи – мужчин, женщин и детей, – бродили по каждой улице бок о бок с другими рабами, только что доставленными из глубин Африки: полуобезумевшими и полумертвыми от побоев и голода. Смотреть на них было все равно что «заглядывать в иную эпоху, в иной мир», печально пишет историк и журналист Алан Мурхэд о Занзибаре XIX в., когда экспедиции Ричарда Бертона и Джона-Хэннинга Спика отправлялись на поиски нильских истоков с этого острова [4]. Поэтому, как бы ни очаровывал нас остров Занзибар, скажем сразу: кое-где по нему скитаются угрюмые призраки минувшего. Главным и наихудшим злом была работорговля: и первородный грех, и насущный хлеб Оманской империи.

В отличие от островных греческих селений – милых и уютных, – Каменный город кажется просоленным океанскими ветрами, грубоватым, запущенным, суровым, изнуряющим людские чувства памятником, воздвигнутым в честь самой истории, отчасти пугающим городом, где легко заблудиться и затеряться, особенно ночью. Бродя по утренним улицам, когда женщины быстрыми и ловкими ударами веников разметают лужи, оставленные полночным дождем, я всего пристальнее разглядывал входные двери, сработанные тщательнее и более насыщенные памятью, чем сами здания. Жоан Батист да Сильва, художник из португальского Гоа, лежащего на западе Индии, бо?льшую часть жизни провел в Каменном городе. Он читал мне двери вслух, точно книги – причем разъяснял все недомолвки, оставленные между строк. Вот простая, квадратная оманская дверь из мангового дерева, усеянная большими чугунными нашлепками. Вдоль верхнего поперечного и боковых брусьев дверной коробки вырезаны рыбьи чешуйки, символ плодовитости, и цветы лотоса, означающие богатство и власть. Геометрический орнамент говорит о математике – и, следовательно, мореплавании. Изображения канатов уточняют: о мореплавании на торговых фелуках. Заключаем: здесь было жилище богатого и многодетного оманского купца.

Гуджаратские двери слажены из тиковых досок, сколоченных воедино толстенными гвоздями. Эти двери имеют полукруглые притолоки и разделены на прямоугольники, заполненные замысловатой резьбой: подсолнухами, лепестками, листьями. Каждая секта красила свои двери в особый цвет. Если индийские двери преимущественно квадратны и покрыты растительным орнаментом, то двери арабские – зачастую из роскошного красного или чуть менее роскошного хлебного или тутового дерева – изрезаны вязью священных изречений. Персидские и белуджские дверные коробки снабжены с боков подобиями деревянных колонн – своего рода неоклассика. Двери коренных африканцев ниже прочих и раскрашены особо цветисто.

Дыхание каждого утра веяло запахами душистого базилика, челнобородника, жасмина, гвоздики, мускатного ореха, корицы и кардамона. Ямс и маниок, выложенные на баразах (каменных скамьях) для продажи, казались окаменелостями. Баразы ставили главным образом для того, чтобы посидеть на них бок о бок и вволю посплетничать, подкрепляясь время от времени глотком доброго оманского кофе. Поутру на этих скамьях уже почти негде было присесть. У каждого местного обитателя есть своя излюбленная бараза – и вовсе не обязательно ближайшая к дому. Мужчины покрывают головы круглыми вязаными шапочками (кофия) и носят народные оманские одеяния, именуемые на Занзибаре канзу. Женщины облечены в ханга (цветастые хлопковые платья в африканском духе). Занзибарское утро дышит прозрачным уютом, все вокруг излучает спокойную, тихую доброжелательность – и это незабываемо…

Пальмовые и тамариндовые листья со свистом полоскались на ветру. Я приметил буддийское святилище и персидские бани, выстроенные согласно римскому образцу и окруженные 53 мечетями. Чернокожая женщина в кричаще пестрой ханге пекла индийский лаваш и готовила средневосточный фалафель – бобовые шарики, – одновременно поджаривая маниок. Занзибар – «всемирная деревня» в миниатюре. Здесь глобализация кажется естественной функцией человеческой природы – ей требуется лишь немного технологий, чтобы дело двинулось.

С глобализацией приходят и присущие ей неурядицы, порождаемые избыточным сближением различных культур и цивилизаций. Даже на Занзибаре не все ладно. Блистательное смешение рас и обычаев, представшее моему взору, было на деле только остатками прежней жизни. Всякий, видавший Занзибар до того, как он обрел в 1963-м независимость от Великобритании, неприятно поразился бы однотонной городской скуке. Мое собственное впечатление оказалось благотворным лишь оттого, что я попал на остров впервые.

В глубине Каменного города я забрел в арабский дом – отремонтированный дорого и несколько безвкусно, на общий безликий лад. Несколько мужчин, одетых в идеально чистые канзу и увенчанных кофия, прихлебывали кофе, приправленный кардамоном, и жевали привозные оманские финики. Меня пригласили отведать и того и другого. Домовладелец был обаятельным, дружелюбным человеком – невысоким, пухлым, с коротко и безукоризненно подстриженной белой бородкой. Он сказал, что дом этот принадлежал его отцу и деду. Черно-белое дедовское фото украшало гостиную. Дед носил тюрбан и длинную бороду, напоминавшие об имперских оманских временах. Указывая на фото, араб уточнил: «Наш дом принадлежал еще его деду». Мой новый знакомец обитал попеременно то в Омане, то на Занзибаре, но Занзибар считал своим настоящим домом, хоть по крови и был оманцем. Дом частично перестроили, проронил он с безупречно изящным английским выговором, чтобы не затягивать молчания. Однако это были всего лишь остатки гораздо более космополитического мира, в котором оманские султаны правили под британским присмотром – еще до того как паровой котел сделал человека независимым от попутных муссонных ветров; до того как прорыли Суэцкий канал и Занзибар перестал служить пристанищем для мореходов, плывших из Европы в Индию.

Теперь, сказал араб, нужно считаться с постколониальной историей: периодом после 1963 г., когда Занзибар не просто переживал смутные дни, а сотрясался от свирепых погромов: межнациональная вражда, бушевавшая в Центральной Африке, пришла и на отдаленный остров. «Нашу землю растлил Африканский континент, – без обиняков произнес мой знакомый. – Африканцам следовало бы извиниться за здешнюю революцию». Со времен «революции» – по крайней мере, в его понимании, – Занзибар служил не столько образцом ранней глобализации, сколько примером запоздалого столкновения различных культур.

По одну сторону культурного рубежа стояли британцы и их оманские подручные, которых поддерживали местные арабские общины и национальные меньшинства, пришедшие из Индии. По другую находились гораздо более бедные африканские туземцы, во многих случаях озлобленные многовековой историей работорговли и тем, что родная земля очутилась под оманской властью. Заодно с африканцами были ширазцы, перебравшиеся на Занзибар в раннем Средневековье, задолго до прочих иммигрантов и часто в качестве беженцев. Смешанные браки связали их издавна и неразрывно. Незадолго до ухода Британии местные выборы уже давали результаты равные и оттого неопределенные. Эта неопределенность лишь усиливала межнациональные и расовые трения.

«Раса и национальность вообще не играли роли, пока не начались политические игры, – пояснил Измаил Юсса, гуджаратец, представитель Единого гражданского фронта, ведающий вопросами внешней политики. ЕГФ – организация, состоящая в основном из приезжих индийцев и арабов. – Иными словами, империя обуздывает общественные разногласия, поскольку власть принадлежит одному-единственному абсолютному повелителю. Но как только империя рушится, последствия правила “разделяй и властвуй” делаются очевидны: общественные трения поглощают все. Так было на Кипре, в Палестине, в Индии – во многих афро-азиатских странах. Так случилось и на Занзибаре. Это настоящее наследие многих – если не всех – разновидностей колониализма».

Британцы ушли в декабре 1963-го, предоставив оманскому султану удерживать крепость собственными силами, причем в буквальном смысле этого слова. Султан продержался месяц – до января 1964-го, – потом его усадили на яхту и отправили вон. По улицам Каменного города прокатился арабский погром: африканцы искренне верили, что, выйдя из-под британского присмотра, оманцы снова учредят рабство – или, по крайней мере, поставят чернокожих в невыносимые условия. «Расовая политика, проповедовавшаяся занзибарскими националистами-африканцами, – пишет американский академик Дж. Томас Берджес, – основывалась на убеждении, что космополитизм создал не изобилие и гармонию, а обманчивый экзотический фасад, за которым скрываются культурный шовинизм и расовая несправедливость» [5]. В итоге возникла, по словам одного американского дипломата, беседовавшего со мной, ни больше ни меньше как «мини-Руанда», унесшая столь же великое множество жизней – мужских, женских и детских, – когда афро-ширазские толпы, говорившие «революционным языком» о континентальном африканском национализме и единстве, ринулись бесчинствовать и убивать людей, принадлежавших к иной расе. Занзибарский историк Абдул Шериф, заведующий Занзибарским институтом индоокеанских исследований, назвал тогдашние погромы «истинным геноцидом по их размаху» [6]. Берджес отмечает: более трети арабов, обитавших на острове, или погибли, или отправились в немедленное изгнание.

Занзибарский романист Абдул-Разак Гурна вспоминает: «Нам нравится считать себя мягкими, сдержанными людьми. Арабы, африканцы, индийцы, коморцы – все мы жили бок о бок, иногда вздорили друг с другом, иногда вступали в смешанные браки… А на деле мы и не приближались к настоящему единству – сидевшие по своим огороженным дворам, замкнутые в исторически возникших гетто, снисходительные к себе самим и люто безжалостные к другим, переполненные расизмом и ненавистью» [7].

Итогом стала не послереволюционная устойчивость, а полная анархия. Среди захвативших власть афро-ширазцев разгорелись разногласия, убежденные коммунисты ссорились с откровенными, явно безумными убийцами. Юлиус Ниэрерэ, правитель континентальной Танганьики, хоть и был социалистом, боялся, что кубинцы, возглавляемые Фиделем Кастро, воспользуются хаосом и создадут островное марионеточное государство рядом с его страной. Али-Султан Исса, один из ведущих революционеров той эпохи – ныне старик, страдающий от рака, – прямо говорил мне, что любил и Кастро, и Че Гевару: некогда он встречался с обоими, их фотографии красовались в его спальне. И все же Исса не был афро-ширазцем, он происходил от йеменских и оманских предков, а прочие тогдашние революционеры были арабами либо индийцами, судя по портретам. Исса настаивал на том, что революция – борьба классовая, а не расовая. «Революция была марксистской, – повторял он, затягиваясь табачным дымом, – а идеология объединяет людей независимо от цвета кожи. Например, африканцы с острова Пемба оказались настроены контрреволюционно, а многие арабы нас поддержали. На Пембе не пострадал ни один индиец. Рассматривать революцию как расовое столкновение было бы ошибочно. Хотя, разумеется, революция – не увеселительная прогулка».

Разумеется, нет… Чтобы предотвратить превращение Занзибара во вторую Кубу и угомонить бушевавший на острове политический хаос, Ниэрерэ начал переговоры, окончившиеся тем, что в апреле 1964 г. Занзибар присоединился к Танганьике. Так образовалось государство Танзания. Ниэрерэ дал занзибарскому президенту Абеиду Карумэ охрану: с континента прибыли солдаты и полицейские, защищавшие Карумэ от собратьев по коалиции, настроенных более радикально. Возник твердокаменный социалистический режим, экспроприировавший собственность оманцев и других национальных меньшинств, населявших Каменный город, куда незамедлительно вселили чернокожих африканцев. Новые обитатели были бедны, дома чинить не могли, да и не собирались. Каменный город пришел в упадок. Сегодня это, если поглядеть внимательно, почти трущобный район, усеянный лавчонками, где продают безделушки и ремесленные поделки туристам. Печально и все-таки характерно для Занзибара в целом – острова, населяемого преимущественно африканцами. Считаные индийцы и арабы ютятся в окрестностях рынка, торгующего маниоком. Здешние национальные меньшинства очень разнообразны по составу, но численность их невелика (хотя Каменный город благодаря своей поликультурной, сравнительно с иными островными областями, демографии сделался оплотом политической оппозиции).

Ученый Абдул Шериф рассматривает революцию 1964-го в исторической перспективе. «Столкновение было и классовым, и расовым, – говорил он в беседе со мной. – Однако расовая сторона революции гораздо заметнее. Ведь не все оманцы были богаты, и не все африканцы бедствовали. Но даже бедным арабам в султанские времена жилось хорошо. А многим африканцам – кстати, никогда не знавшим рабства, – жилось хорошо при новом, революционном режиме». Национализация имущества и прочие притеснения, начавшиеся на исходе 1960-х, добавил он, заставили многих арабов поспешно бежать в Оман.

В 1972 г. Карумэ убили его собственные соратники-радикалы. Али-Султан Исса и другие идеологические светочи революции угодили в тюрьму и подверглись пыткам: подозрительность царила повсюду. Революционный режим устоял, поддерживаемый расовой политикой, но государственная экономика во все последовавшие десятилетия была полуразрушена. Как известно, главари занзибарского режима заявляли: «Мы пришли к власти с помощью мачете и не уйдем из-за бумажки, называемой избирательным бюллетенем».

Нассор Мохаммед, юрист, прочно связанный с оппозицией, говорил мне: под занавес британского и оманского правления на Занзибаре существовала настоящая многопартийная система, чего не скажешь ныне. Впрочем, в 1992-м, вслед за волной восточноевропейских революций, появились наконец оппозиционные партии – этого требовали западные «доноры». «Революционное правительство» – как оно именует себя до сих пор – удерживается у власти, запугивая население, а людям надежным раздавая государственные должности и субсидии. Выборами, проводящимися каждые пять лет, трения лишь усугубляются. Политические партии отождествляются с расовой принадлежностью – и континентальным танзанийским войскам уже приходилось временно оккупировать остров. Занзибарские капиталовложения иссякают перед выборами, а возобновляются после них, когда всякий вздыхает с облегчением: пронесло! – хаос опять предотвратили. По сути, говорил Мохаммед, мир на Занзибаре сохраняется только благодаря космополитизму, старающемуся выжить, невзирая на горький опыт, накопленный с 1964 г.

«Занзибар – сущее позорище для материковой Танзании», – сказал мне один зарубежный дипломат. Это верно: если материковая Танзания и соседний Мозамбик добиваются скромных экономических и политических успехов, то Кения, где бушует межплеменная рознь, еле сводит концы с концами, а Сомали вообще дышит на ладан. Так и Занзибар. Вопреки своему космополитизму остров завяз в постколониальном наследии, остался где-то в 1960–1970-х – с однопартийной государственной системой и режимом, палец о палец не ударяющим для того, чтобы привлечь иностранный капитал и обеспечить работой несметное множество юношей: именно здесь таится ключ к устойчивости в развивающемся мире – особенно в африканском. Занзибар позволяет ясно понять, почему восточноафриканское побережье остается не только последним рубежом Индийского океана, но и последней труднопреодолимой преградой. Дело не сводится к проведению выборов – дело в том, что необходимо создать надежные, беспристрастные государственные учреждения, для которых расовая, национальная или племенная принадлежность человека – равно как и его личные связи – не играет роли. Дело в том, что следует искоренить дискриминацию.

«Нам бы освободиться от материка – и мы бы выросли за несколько дней, и сыны Занзибара вернулись бы домой со всех индоокеанских побережий, ибо истинную историю нашу пишут ветры-муссоны», – сказал, беседуя со мной, шейх Салах-Идрис Мохаммед. Шейх – историк, его маленькая квартира похожа на музей, полный фотоснимков прежних оманских султанов и тщательно вычерченных родословных древ. Всюду разбросаны желтеющие и понемногу плесневеющие книги, карты, рукописи, относящиеся к эпохе, предшествовавшей 1964 г. Угощая меня кофе, который он изрядно сдобрил имбирем и гвоздикой, шейх посетовал: «Здесь вообще нет никакой демократии. Вот в Америке вы избрали Обаму – чернокожего! – президентом. Это зовется демократией!»

Я попытался ободрить его. Сравнительно с более ранними, постколониальными временами 1960–1970-х соображения расы и революционной идеологии, сдается, отступают на второй план. Существовавшая общественная подвижность благоприятствовала все более жизнеспособной оппозиции, равно как и соприкосновения с окружающим миром – посредством торговли и туризма. Уверен: государства Персидского залива, Индия, Китай, Индонезия не смогут развиваться достаточно быстро, если Восточная и Южная Африка не станут в конце концов единым пространством, подвергнувшись положительному влиянию. Арабы понемногу просачиваются назад, на Занзибар, и новая волна глобализации способна вернуть острову то, что он утратил, – причем без угнетения, которое привело к революции и сопутствовало ей.

В любом случае, оставаясь рубежом и преградой, Восточная Африка находится в критическом положении: ее дальнейшее полноправное участие в торговой системе, существующей на севере Индийского океана, сделало бы эту систему (куда непременно должна войти еще и Восточная Азия) настоящим, бьющимся сердцем мира, образующегося в XXI в. Никакой великой державе – даже Китаю – не удалось бы завоевать приморские области всего Восточного полушария; но торговой системе это под силу. Такая торговая система стала бы своего рода отдельной державой, успешно соревнующейся с Европейским союзом и Соединенными Штатами. Занзибар, имеющий старинные космополитические традиции, вправе дожидаться этого часа наравне со всеми остальными странами.

Никто и никогда не помогал мне понять Африку и весь мир Индийского океана так, как помогли романы Абдул-Разака Гурны, родившегося на Занзибаре в 1948 г. и ныне преподающего литературу в Англии. В его книгах Занзибар предстает «наспех сколоченным плотом, застывшим у самого океанского краешка» – хлипким и невзрачным, международным и захолустным [8]. Это земля, населенная чернокожими африканцами, сомалийцами, оманцами, белуджами, гуджаратцами, арабами и персами, глядящими на одни и те же улицы и берега разными глазами. У всех различные судьбы, личные, семейные и общенародные воспоминания. А ислам – нечто общее для всех, подобно воздуху, которым дышит каждый. Так или иначе, торговля и муссонные ветры пригнали всех к одним и тем же берегам. «Для того и живем на земле, – заявляет один из персонажей Гурны. – Для торговли!» Отправляться в глубь острова или материка, ища товаров; доставлять их к побережью; странствовать по ужасным пустыням и непролазным лесным чащам, чтобы вступить в торговую сделку с «царьком или дикарем… Нам все едино» [9]. Торговля приносит мир и процветание. Торговля отлично уравнивает народы и государства; она препятствует войнам больше всего остального.

В художественном представлении романиста космополитическое население Занзибара – итог расставаний и разлук, тягчайших утрат. Ибо торговля предполагает наличие возможностей и свободу передвижения – это разрывает семейные связи навеки. Как выразился иной персонаж, «подобная боль не угасает… ничто настолько значительное окончиться не может» [10]. Еще один герой, мальчик-подросток: его забрали от родителей, чтобы покрыть накопившийся долг – и обучить доходным навыкам торговли. Много лет спустя мальчик удивлялся и гадал, помнят ли о нем родители? Живы ли они? – и ясно понимал: ему не хочется знать подлинной правды. Вместе с тем герой страдает, «оглушенный чувством вины: ему не удалось удержать память о родителях свежей и нетронутой» [11].

Столь глубокое чувство утраты отчасти смягчается новыми впечатлениями и переживаниями героев, неотвратимо продолжающих удаляться от тех, кого они любят. Этот печальный и прекрасный мир, мир вечных расставаний и плаваний на фелуках – Камоэнс и Гурна рассматривают подобные путешествия совсем по-разному – делается еще трагичнее из-за колониального наследия. Типичный герой Гурны – молодой восточноафриканский студент, ведущий в Англии незаметную жизнь, потерявший всякую надежду снова увидеть родных и близких, нигде не чувствующий себя дома. Отзываясь об англичанах, один из таких персонажей замечает: «До чего же может леденить и унижать пристальный взгляд голубых глаз!» [12]. Пусть имперская держава и старается блюсти высочайшие традиции справедливости и свободы, сами отношения между колонизатором и теми, кого он угнетал, приводят к жестоким недоразумениям, порождая в туземцах чувство холопской приниженности.

Гурна еще более безжалостен к постколониальному падению собственной земли – это усугубляет унижения, испытываемые его героями и персонажами. Варварство, подобное революции 1964 г., предстает неминуемым следствием независимости. «Мы и привыкнуть не успели к [новому] флагу», а уже начались «убийства, изгнания, аресты, изнасилования – что угодно». По улицам шатаются банды. Имеется местный диктатор, даже «мельчайшей возможной подлостью не брезгующий», пока самого не скосят автоматные очереди «злобных негодяев» – прозрачный намек на Карумэ [13]. И приходят мелкие «невзгоды и лишения», порожденные самостоятельностью: заколочены общественные уборные, электроэнергия и вода подаются лишь несколько часов ежедневно. Исторически памятные дома, сберегавшиеся англичанами в неприкосновенности, «обращаются притонами». Безобразия множатся и множатся.

Гурна пишет: «Мы не способны что-либо сделать собственными руками – ничего неотъемлемо нужного или просто важного: ни куска мыла, ни пакетика бритвенных лезвий» [14].

После ухода британцев этот предположительно космополитический мир Индийского океана – мир смешанных браков, мир индийцев, арабов, персов и чернокожих африканцев – не сумел создать себе лучшей жизни. Его разрывают на части кипящая нетерпимость и расизм, выплывшие на поверхность как неизбежное следствие постколониальной независимой политики. Колониализм, разодравший ткань исконной островной культуры, оставил ее уязвимой для всякой мерзости – местной или привнесенной извне. Об остальном позаботилась независимость. Это походит на живой организм, лишившийся всякого иммунитета. Согласно автору, «постколониальные условия» похожи на прогулку, совершаемую «без дела и без цели» [15].

И все же в какой-то точке пути идущему откроется верное направление, ибо постколониальный период непременно должен перейти в новую эру – эру, с которой мне выпал случай познакомиться во время путешествий. Глядя на мириады лиц и различные цвета кожи, я понимал: за спиной у каждого лежит семейная история прощаний и расставаний, борьбы и самоотречения. Чего же ради? – «Ради торговли».

Гурна способен многому научить. «Воображение – разновидность истины», – пишет он: поскольку воображение позволяет вам представить себя на месте другого человека. Чем больше вы пользуетесь воображением, тем больше разумеете: я знаю очень мало. И понимаете: «Быть чересчур уверенным в чем бы то ни было – начало лицемерия» [16].

Из Каменного города мне пришлось ехать на машине к юго-восточной оконечности Занзибара, к приморскому городу Макундучи, целых полтора часа. Был конец июля, близился ширазский праздник Мвака Когва – начало нового зороастрийского года, уже давным-давно вошедшее в культуру африканского люда, говорящего на языке суахили. Предание гласит: ритуальная схватка очистит местных жителей от всех дурных помыслов и чувств, накопившихся за год.

На любом открытом пространстве со всех сторон собираются и строятся длинные шеренги бойцов, громко распевающих воинственные песни. Африканцы облачаются во что попало: во всевозможные обноски, включая даже шубы из искусственного меха, старые мотоциклетные шлемы и строительные каски, драные лыжные шапочки. Некоторые мужчины одеваются в женские платья, а привязанные к груди кокосовые орехи дополняют маскарад. В каждой бойцовской руке зажато грозное оружие – банан. Позади тащатся мальчики-малыши. Атмосфера накаляется, будто и в самом деле предстоит нешуточное побоище. Затем вспыхивают первые поединки. А там начинается и всеобщая свалка, сражение закипает по всему фронту, а толпы зрителей шарахаются вправо и влево, чтобы воины ненароком не затоптали ротозеев. Пыль вздымается облаками. Изнурительная битва длится ровно час, потом отовсюду сбегаются поющие сельчанки в цветистых ханга. Потасовка стихает, разгорается костер – и персидский праздник, отмеченный африканцами, завершается.

Потом люди отправляются на морской берег – отдохнуть и развлечься. Фелуки – истинное воплощение ветра, начертанное одним росчерком, – снимаются с мелей, где ждали своей минуты. Невысокие волны дробятся о песок – а чудится, будто эхо идет по целой Вселенной. В нескольких километрах от берега, за коралловым рифом, синеет бескрайний простор Индийского океана, уходящий вдаль, к самой Индонезии. Мне припомнились Оман, Индия и прочие места, в которых привелось побывать. Поскольку продолжавшийся вокруг меня праздник был ширазским, невольно подумалось о старом персидском купце, задолго до того повстречавшемся мне в Калькутте.

Друзья звали его Хабибом Халили. Индийцы из Калькутты звали его Хабибом Халили аль-Ширази – то есть Хабибом Халили из Шираза, что в Персии. А персы именовали его Хабибом Халили аль-Ширази аль-Хинди – это значило: Хабиб Халили из Шираза, впоследствии поселившийся в Индии. Хабиб Халили торговал чайным листом. Он уверял, будто имеет 40 родичей в Сингапуре, а в Малайзии и Абу-Даби еще больше. «Моя истинная родина – Индийский океан», – сказал Хабиб Халили, беседуя со мной и широко обводя рукою шумную ночную темноту. Пальцы его при этом слегка шевелились, точно перебирая незримые четки.

Мы сидели в калькуттском доме, где Хабиб Халили родился в 1928 г. Жилище изобиловало домашними растениями и ворохами старых газет. Сквозь просветы между неоклассическими колоннами в распахнутые окна – дул свежий, бодрящий муссон – до нас доносился гул и гомон уличного движения. Под конец нашего разговора стемнело настолько, что я уже не мог разглядеть лица Хабиба. Он превратился в безликий взволнованный голос, то повышавшийся, то понижавшийся, веявший могучим духом былой иранской культуры, притягательностью иранского языка, чье наследие поныне живо на бенгальской земле, близ рубежей Юго-Восточной Азии. Оно дотягивается и до крайнего индоокеанского юго-запада – до Софалы, что в Северном Мозамбике.

«На Деканском плоскогорье персидских могил больше, чем деревьев, – сказал Хабиб, имея в виду огромное плато, расположенное в Южной Индии. – Прежде половина бенгальских слов была заимствована из персидского языка. После отпадения мусульманской Восточной Бенгалии заемных персидских слов осталось только 30 %. Иран, – продолжил он, – страна, которую никто никогда не покорял, но и свободным Иран, увы, не был никогда». Так и текла наша беседа, перескакивая с одного предмета на другой. Говорил Хабиб Халили без умолку.

Я не трудился проверять названные им цифры: персидское влияние на Индийском полуконтиненте испокон веку было значительным. Язык фарси до 1835 г. служил в Индии официальной lingua franca, потом его потеснил и заменил английский. Однако до самого начала Новейшей эпохи каждый бенгалец понимал персидскую речь. Роман Суниля Гангопадхьяйя «В те дни», повествующий о Калькутте XIX в., утверждает: персидский служил вторым обиходным языком [17]. В XVII столетии многие даккские художники, поэты, военачальники и чиновники были шиитами, приехавшими из Ирана [18]. Могольское правление, длившееся с XVI по XVIII в. включительно, было отмечено явным отпечатком персидской культуры. Индия ничуть не меньше, чем Месопотамия, свидетельствует о важности Ирана. Иран же, по справедливому наблюдению купца Хабиба, ни разу не становился ничьей колонией, зато во внутренние дела его постоянно вмешивались европейские державы. Хотя формального угнетения и не было, Иран ощущал себя угнетенным – а это еще хуже.

«Далекие мои предки жили на Святой земле, в Хевроне – по-арабски он зовется Халилом: “возлюбленным другом Божьим”. Прапрадед мой торговал кашмирскими шалями. Триста лет назад он переселился из Кашмира в Шираз – ах, этот город Хафиза! – сказал купец, упоминая суфийского мистического поэта, жившего в XIV столетии. Чувственные строки Хафиза, повествующие о языческих страстях и пунцовом вине, предшествовали рыцарским балладам средневековой Европы. – Жену себе мой прапрадед нашел в Мадрасе. Отец ее нажил торговлей значительное состояние и подыскивал хорошего мужа для своей дочери. Впоследствии прадед перебрался из Шираза в Мадрас, а там женился на родственнице. Он тоже разбогател. Персы устремлялись в Индию по той же причине, что и европейцы в Америку: попытать удачи. Одна из наших семейных ветвей покинула Мадрас и устремилась в Калькутту, чтобы торговать индиго и опиумом. А дальше мы оставили опиум и занялись чайным листом.

Отец вывозил чайный лист на продажу. Чай ссыпали в деревянные сундуки, а сундуки обшивали коровьими шкурами. Ящики с чайным листом пересекали Индию – из Бенгалии в Раджастан, затем на верблюжьих спинах переправлялись в земли белуджей и оттуда в иранский Захедан. Дальше их везли на север, в Мешхед и Ашхабад [нынешний Туркменистан], где находились наши склады. Россия отобрала Ашхабад у Каджарской династии. Коровьи шкуры съеживались на сухом зное и еще крепче обтягивали ящики с чаем. От этого чайный лист полностью сохранял свой аромат и ценился дороже».

Хабиб заговорил о чае, алом, словно вишня, завариваемом на нильской воде, которым его поили в Судане. Вспомнил и о чайном листе из Дарджилинга, северного индийского города. По мнению купца, этот чай превосходил достоинствами очень многие цейлонские сорта.

«Хорошо бы Индии снова стать единой! Поглядите на нас и на Бангладеш: тот же алфавит, и язык тот же, и выговор… И кухня та же», – добавил он, хотя и признал: сама Индия уже далеко не однородна. Снова сменив предмет беседы, Хабиб сказал: шальвары и камизы, в отличие от сари, одежда не индийского, а персидского происхождения. «Все мы – сущие цыгане, – улыбнулся Хабиб. – Как же и где же прикажете проводить границы?» Он походил на безумца, чьи случайные соображения и воспоминания вращались вокруг навязчивой идеи, которую человек отчаянно пытается не упустить.

«Бывали когда-нибудь в Дамаске, в мечети Омейядов?» – полюбопытствовал купец.

«Да».

«Получается, знаете: это одновременно и капище язычников-огнепоклонников, и прекрасный эллинский храм, и синагога, и церковь, и мечеть. Использовать лишь одно из этих названий означало бы глубоко ошибаться».

Густонаселенный, текучий, взаимосвязанный мир, включающий в себя и Африку, и южную кайму Евразии, очень трудно, как подметил персидский торговец, разъять на части – географические и культурные, – во многом благодаря муссонным ветрам. Цивилизация северного Индийского океана говорит несметным множеством языков, но в то же время сохраняет известную неделимую целостность. Ученый Вали Наср опубликовал в 2009-м свою работу «Силы судьбы: рост нового мусульманского среднего класса, и что это будет значить для нашего мира» (Forces of Fortune: The Rise of the New Muslim Middle Class and What It Will Mean for Our World). Он указывает читателю на дополнительное обстоятельство: полностью сосредоточив внимание на Аль-Каиде и радикализме, мы упускаем из виду истинное достижение текущей эпохи: появление буржуазии на Среднем Востоке и в его окрестностях. Добавлю от себя: это происходит на фоне крайней и весьма опасной нищеты, разграбления природных богатств и разорения окружающей среды. Слишком часто, к сожалению, встречаются и чересчур упрямые правительства. Поэтому невзгоды, преследующие большинство обитателей Индоокеанского региона, лишь косвенно – если вообще – связаны с исламским терроризмом и ростом китайской военной мощи. Именно потому, что задач, стоящих перед новым средним классом, великое множество, а еще потому, что все буржуазные мечты и надежды имеют природу чисто материальную, призывы создать новое правление – лучшее и демократическое – зазвучат все громче и настойчивее. Иранский режим останется когда-нибудь лишь воспоминанием. Даже в Омане произойдут перемены – ибо единоличное тамошнее правление, хоть оно и впечатляет, и обладает вполне либеральной окраской, в конечном счете не окажется жизнеспособным. Умеренная индонезийская демократия сделается путеводной звездой для мусульманского мира.

Лучший пример того, что являет собой феномен средней буржуазии, – редакторские предпочтения телевизионной компании Al Jazeera, находящейся в Катаре. Передачи на английском языке – настоящий праздник яркого, самобытного освещения тяжелой жизни угнетенных и слабых обитателей всего Индоокеанского региона и еще более обширных областей, звавшихся некогда третьим миром. Часто, путешествуя по миру, я смотрел ночные передачи Al Jazeera. Они напоминали рассказы моих многочисленных собеседников, с которыми я встречался всюду – от Омана до Занзибара. Самым красочным был разговор с персидским купцом. То обстоятельство, что Доха, столица Катара, не служит штаб-квартирой великой державы – пускай геометрически она и располагается чуть ли не в самом центре индоокеанского мира, – дает Al Jazeera возможность уделять равное внимание всем уголкам земного шара, а не только «горячим точкам», являющим интерес имперский или послеимперский. Многие американцы глядят на Al Jazeera как на предвзятую телевизионную компанию, однако тут обнаруживается их собственная предвзятость. Репортеры Al Jazeera требуют справедливости, честно представляя точку зрения средней буржуазии – или среднего класса, – возникающей в странах, начавших развиваться. Новая буржуазия расправляет крылья, хотя ее представители и чувствуют себя неуверенно, в новом свете воспринимая царящую вокруг несправедливость. Невзирая на происки экстремизма, возрождается точная копия допортугальского индо-исламского торгового космополя – укрепляемая китайскими капиталовложениями. Будем надеяться: в этом новом индоокеанском мире Шри-Ланка достигнет новой устойчивости, преодолев этнические разногласия по мере того, как ее правительство будет вынуждено приспосабливаться к строгим требованиям мирного времени. Откроются новые торговые пути между Индией, Бангладеш, Бирмой и Китаем – причем добрые и полезные связи больших и малых государств окажутся не менее значительны, чем нынешние трения.

В конечном счете подъем Китая будет заботить Америку меньше, чем налаживание первоначальных отношений с возникающей всемирной цивилизацией африканцев и азиатов. Что до Китая, выше уже указывалось: военная мощь Китая крепнет в рамках разумного. Китаю предстоит решать собственные трудные задачи, распространяя морское влияние по всему Индийскому океану. Китай отнюдь не обязательно станет врагом США. Но, если Америка не сумеет найти общего языка с миллиардами людей, населяющих индоокеанские побережья (а многие из этих людей – мусульмане), американскую мощь не станут рассматривать как желанную. Помните: желанность вашей власти – залог державного успеха. Прочные двусторонние отношения Америки с Китаем и дальнейшее их развитие – сценарий не только приемлемый для всемирной жизни в XXI в., но и лучший для истинно всемирного правления. Однако справедливо это утверждение лишь постольку, поскольку дело касается двустороннего мира, состоящего из национальных держав. Бывший третий мир выковывает новую разновидность единства, подстегиваемый средствами массовой информации, похожими на Al Jazeera, поощряющую скрытый культурный синтез. Несметные афро-азиатские сообщества будут приобретать все большее право хвалить Америку или осуждать ее – а заодно и Китай, и другие могучие государства – в зависимости от обстоятельств, сопутствующих тому либо иному кризису. Помимо того что афроазиаты – участники подобных кризисов, они еще и взыскательнейшая зрительская аудитория, следящая за поступками государственных деятелей XXI в.

Великодержавная политика продолжится, как продолжалась она с давних пор; американский и китайский флоты будут спокойно состязаться и вести умную игру, чтобы добиться выгодного положения у «Первой островной цепи». Китай по-прежнему станет мирно спорить с Индией за судоходные пути и влияние. Однако эти действия окажутся все более и более вписывающимися в рамки всемирной цивилизации – детища новой буржуазии. Новая буржуазия сама по себе служит нравственной силой, с которой необходимо считаться.

Сотни миллионов мусульман и других верующих, войдя в ряды среднего класса, желают вести мирную, плодотворную жизнь, доверяя заботе и защите великой державы или нескольких великих держав, помогающих им – как выразились мой друг, персидский купец, и романист Абдул-Разак Гурна – исполнять нашу главную земную задачу: «торговать». Именно торговлей занимался флотоводец-евнух Чжэн-Хэ. Если китайские моряки чтят его память и помнят подвиги в Индийском океане, то и американцам не грех поучиться у великого мореплавателя времен династии Мин, считавшего военные действия выражением как власти крепкой, так и власти мягкой. Он обеспечивал всеобщие воды и всемирную торговлю надежной защитой, которая шла на пользу всем без исключения. Сохранить американское могущество можно, лишь неразрывно связывая интересы Америки с интересами всех побережий и вод великого Индийского океана.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.