Глава 5. АРХЕОЛОГИЯ КАК «ЦАРИЦА НАУК» СОВРЕМЕННОГО НОРМАНИЗМА

Глава 5.

АРХЕОЛОГИЯ КАК «ЦАРИЦА НАУК» СОВРЕМЕННОГО НОРМАНИЗМА

Приведенные в предыдущих главах данные показывают, что вопрос о происхождении варяжской Руси отечественной летописи представляет собой весьма сложную проблему, по которой имеется целый ряд противоречащих друг другу свидетельства. Как мы имели возможность убедиться, аргументы сторонников скандинавского происхождения Руси достаточно уязвимы для критики и гораздо малочисленнее источников, указывающих на ее славянское происхождение. Изданная в 1876 г. книга С. Гедеонова «Варяги и Русь» опровергла основные постулаты тогдашнего норманизма, показав их полную несостоятельность. Однако норманисты не собирались отказываться от своей точки зрения и с готовностью ухватились за славяно-русскую археологию, которая в XIX в. стала развиваться в России. Первыми начали искать археологические подтверждения своей гипотезе некоторые туземные норманисты, но на широкую ногу дело поставил шведский археолог Т. Арне, который стал трактовать значительную часть древнерусских древностей как скандинавские. Посетив нашу страну еще до революции, он выделил в отечественных музеях как действительно норманнские древности, так и гораздо большее количество вещей, произвольно отнесенных им к числу скандинавских. Свои идеи он изложил в ряде статей и книг, апогеем которых стал труд «Великая Свитйод», в которой обосновывалась концепция норманнской колонизации Руси. Свет эта книга увидела в год Октябрьской революцией. Воспользовавшись тем, что в скандинавских сагах Восточная Европа иногда именовалась Великой Швецией, Т. Арне истолковал данное название как свидетельство скандинавской колонизации, наподобие того, что греческие колонии в Италии именовались Великой Грецией, а в многочисленных предметах, отнесенных им к категории скандинавских, видел археологическое подтверждение этого процесса. Однако само название Великая Швеция было обусловлено скандинавскими мифами о том, что некогда их боги жили к востоку от Дона и лишь потом переселились в Скандинавию. Так, Снорри Стурлусон в «Саге об Инглингах» так сравнивает ее с расположенной на Скандинавском полуострове собственно Швецией: «Эта Швеция называлась Жилищем Людей, а Великая Швеция называлась Жилищем Богов»{178}. Мы видим, что последнее название относилось к мифологическому времени Одина и никогда не использовалось в скандинавских сагах в историческом контексте как указание на переселение скандинавов в Восточную Европу. Шведский археолог таким образом сознательно использовал это название в совершенно ином контексте, придав ему тот смысл, которого оно в сагах попросту не имело. Не ограничиваясь родными сагами, Т. Арне попутно сделал еще одно выдающееся «открытие», установив, что русский эпос в своей основе является скандинавским. Илья Муромец под его пером превратился в скандинава, поскольку его прозвище murman происходит из Norman. Не избежал этой участи Алеша Попович, ибо он прибыл «из-за моря Ракович», что якобы означает «варягович, сын варяга». Выяснилось и истинное происхождение Авдотьи Рязаночки, прозвище которой, как оказалось, было образовано от varjaianka = varjagkvinna{179}. Если с крайне тенденциозным толкованием Т. Арне как русского эпоса, так и своих саг все понятно, то как обстоит дело с приводимыми им археологическими доказательствами? Часть выделенных им вещей действительно являлись скандинавскими, но гораздо большую их часть он отнес к ним произвольно, стремясь любой ценой подтвердить свою гипотезу норманнской колонизации Древней Руси. Обосновывая ее, он писал: «Среди колонистов были шведские ремесленники, это, мне кажется, доказано тем, что предметы, найденные в России и имеющие тип существенно скандинавский, представляют заметный местный оттенок, имеют известную печать влияния, восточного или византийского»{180}. Эта же особенность неоднократно отмечалась и другими археологами: «Другой крупнейший скандинавист, шведский археолог Хольгер Арбман, обратил внимание на то, что в России многие древности носят “гибридный” характер и не являются ни чисто скандинавскими, ни чисто славянскими»{181}. На основании чего норманисты пришли к заключению, что только скандинавские ремесленники могли комбинировать в своих изделиях скандинавские и восточные элементы, совершенно непонятно. Однако это обстоятельство нисколько не мешало ни Т. Арне, ни его последователям трактовать данные вещи как свидетельство массового присутствия шведов на русских землях. О масштабе его преувеличений красноречиво говорит тот факт, что к скандинавским древностям он отнес даже степную салтово-маяцкую культуру (СМК). Как отмечает Е.С. Галкина, помимо Арендта никто идею о скандинавской принадлежности СМК не поддержал по причине слишком очевидного отсутствия каких-либо аналогий материальной культуры СМК в Скандинавии. Мы видим, что в своем стремлении «доказать» свои фантазии, столь приятные для шведского национального чувства, Т. Арне не останавливался перед тенденциозной трактовкой фактов, в результате чего с объективной и беспристрастной наукой его изыскания имеют мало общего. Даже его единомышленник и последователь Л.С. Клейн был вынужден признать, что «археологов того поколения, которое представлял и в известной мере возглавлял Туре Арне, вообще мало занимал вопрос объективности их исследований»{182}. Неудивительно, что идеи Т. Арне нашли своих многочисленных последователей в Скандинавии. Странным на первый взгляд представляется тот факт, что эти идеи при первой представившейся возможности с готовностью подхватил целый ряд археологов в нашей стране, но, как будет показано в последней главе, и это явление имеет свое объяснение.

Активным их проводником еще в советский период стал Л.С. Клейн, который в 1970 г. постулировал, «что развитие спора о варягах привело к выдвижению на первый план сюжетов (процессы образования классов и государства, торговые и культурные связи, процессы колонизации и т.д.), в исследовании которых по самой их природе археологические данные чрезвычайно важны, а при сугубой скупости письменных источников являются решающими»{183}. В 2008 г. он утверждал, что «именно современный вклад археологии» выбил «последние опоры из-под антинорманистских построений»{184}. Сложившаяся во многом под его влиянием так называемая ленинградская группа археологов стала активно наполнять идеи норманизма материальным содержанием. На непрофессионального читателя аргументы археологов действовуют с особенной силой. Действительно, средневековый летописец мог о чем-то умолчать, что-то присочинить, современный исследователь может в чем-то ошибиться, а тут выкопанные из земли материальные свидетельства, объективно отражающие ту далекую эпоху. Однако зачастую эти артефакты далеко не однозначны, и чрезвычайно много зависит от их интерпретации специалистами, а в этой интерпретации человеческая субъективность может проявиться в полной мере. Большие сложности подчас возникают даже с этнической атрибутацией той или иной археологической культуры. Так, например, пока не установили славянское происхождение именьковской культуры, ее пытались отнести к восточным буртасам, мордве, тюркам, балтам и сарматам. В советское время в первую очередь археологи были ориентированы на исследование развития социально-экономических отношений, а какой именно народ был их носителем, зачастую представляло второстепенную или третьестепенную проблему. Единых критериев определения этнической принадлежности бесписьменных культур не сумела выработать ни советская, ни мировая археология. Соответственно, каждый археолог определял вопрос этнического происхождения изучаемой им культуры, исходя из своих собственных соображений. Еще больше и трудностей, и вместе с тем свободы рук у археологов при интерпретации отдельных захоронений и вещей. Выше уже приводился пример с гибридными славяно-скандинавскими древностями, но это, как говорится, были только цветочки.

Представление о ягодках дает история изучения курганного комплекса в Гнездове, находившегося в 12 км от Смоленска и контролировавшего одну из наиболее важных точек торгового пути «из варяг в греки». Отметим, что непосредственно к варягам эпохи сложения Древнерусского государства он не относится: «Видимо, курганов IX в. в Гнездове нет вовсе и лишь небольшая часть могильных насыпей была воздвигнута там в первой половине X в. Основная масса Гнездовских курганов относится ко второй половине X в. и некоторая часть — к первым двум десятилетиям XI в.»{185}. Тем не менее, поскольку Гнездово находилось на важном участке пути «из варяг в греки» и является крупнейшим курганным могильником, рассмотрим результаты его изучения. Интерпретация материалов, полученных в ходе раскопок данного некрополя, всегда была полем боя между норманистами и антинорманистами. Если первый исследователь Гнездова В.И. Сизов считал его славянским памятником, то потом эстафету перехватили норманисты А. А. Спицын, И. А. Тихомиров и другие приверженцы скандинавского происхождения руси, на страницах сочинений которых Гнездово начало быстро обретать черты некрополя викингов. Шведский норманист Т. Арне поначалу назвал скандинавским только один курган, но поспешил объявить все Гнездово скандинавской колонией. Затем, по его мнению, скандинавскими оказались уже 25 курганов на том основании, что в каждом из них присутствуют два скандинавских предмета. Однако А.В. Арциховский справедливо отметил, что предметы в подобных погребениях исчисляются десятками, если не сотнями, а славянские предметы в Гнездове обычны, не говоря уже об изделиях южных и восточных стран.

Однако на фоне 3000 курганов, из которых к настоящему времени уже раскопано около тысячи, эта цифра оказалась мала, и за дело взялись отечественные норманисты, до поры до времени прикрывавшиеся в советское время личиной марксистско-ленинского «научного антинорманизма». Пылкому воображению Д.А. Авдусина в начале 90-х гг. прошлого века виделись «новые и новые волны скандинавов, проходившие через Гнездово»{186}, и, чтобы вдохнуть материальную плоть в свои видения, он увеличил количество скандинавских погребений в четыре раза по сравнению с Т. Арне, подведя следующую «теоретическую» базу под свои подсчеты: «Теперь подобных погребений можно насчитать более ста. Главной опорой для такого заключения стало сочетание признаков, которые, по моему мнению, характеризуют погребения скандинавов: погребения в ладье, погребения в камере, присутствие железной гривны, часто — с “молоточками Тора”, особенно надетой на горло урны, вонзенный в землю меч или копье, овальные фибулы и некоторые другие признаки. Следует заметить, что ареалы многих этих “признаков” не чисто скандинавские, но сочетание указанных черт можно считать скандинавской особенностью. На Руси же подобные сочетания с несомненностью говорят о скандинавском этносе тех, кто совершал погребения, и дают основание предполагать таковой и для погребенного»{187}. В оригинальности движения мысли этому археологу не откажешь: сочетание «не чисто скандинавских» признаков на Руси «с несомненностью» говорит о скандинавской принадлежности совершавших погребальный обряд и, весьма вероятно, самого покойного. К сожалению, отечественная археология не выработала надежных критериев определения этнической принадлежности на основе данных раскопок, в результате чего каждый археолог может определять для себя такие критерии по своему собственному усмотрению. Г.С. Лебедев, еще один туземный норманист, стремившийся приписать скандинавам как можно больше найденных на территории Руси артефактов, также не рискнул утверждать, что в данном некрополе можно говорить о скандинавской традиции в чистом виде. По его мнению, детально разработанный погребальный ритуал в Гнездове «является не только развитием, но и преобразованием скандинавских традиций». Это, однако, не помешало ему «оценить удельный вес скандинавов в составе “гнездовской элиты” X в. как определяющий (притом, что в целом они составляли не более 10% населения)»{188}. При этом он, как и Д.А. Авдусин, «забыл», что в 1974 г. он в соавторстве с В.А. Булкиным по поводу Гнездова однозначно утверждал: «Нет никаких оснований считать его “норманнской факторией”…»{189}

Следует отметить, что у того же Д.А. Авдусина это усмотрение в зависимости от политического момента менялось на 180 градусов. В 1949 г. он, например, не только отвергал захоронение в ладье как этнически определяющий признак скандинавских захоронений, но и подробно аргументировал свою тогдашнюю точку зрения: «Но уже Анучин отметил, что погребения в ладье встречаются и у других народов, в том числе и у русских славян. Они обнаружены и у дер. Туровичи на Соже, и в костромских курганах, и в курганах б. Херсонской губернии. В восточной Карелии до второй половины XIX в. могилы накрывались перевернутыми или распиленными пополам лодками, а ханты (остяки) до недавнего времени хоронили своих покойников в лодках. Следовательно, говорить об этом обычае как о присущем только скандинавам, — нельзя»{190}. Отметив в 1949 г., что в Гнездове погребальных инвентарей хотя бы с одной скандинавской вещью насчитывается 40 штук, он подчеркивал, что их никак нельзя считать этнически определяющим признаком погребенных, и на основе сопоставления ключевых черт погребения пришел к следующему выводу: «Таким образом, наличие норманского обряда погребения ни в Гнездове, ни в Михайловском не подтверждается. Наоборот, некоторые особенности говорят о славянских чертах обряда. (…) Итак, в погребальных обрядах Гнездово и Михайловского не отмечено ни одной специфической скандинавской черты, а черты славянского обряда наблюдались постоянно»{191}. Как видим, по поводу погребения в ладье как определяющего скандинава признака Д.А. Авдусин в 1991 г. забыл свои же собственные слова, написанные в 1949 г. К обоснованности этого, а также другого выделенного им признака — погребения в камере — мы еще вернемся далее. Однако даже применительно к столь любимому норманистами обряду трупосожжения в ладье применительно к Гнездову по их же собственным выводам все оказывается не так гладко, как им хотелось бы: «Согласно изысканиям В. А. Булкина, во второй половине X в. обряд трупосожжения в ладье из этнического (скандинавского) превращается в социальный — он становится привилегией верхнего слоя гнездовского населения и не зависит от племенного происхождения погребенных»{192}. Пока же отметим, что, стремясь продемонстрировать свое обращение в истинную веру, Д.А. Авдусин в 1993 г. громогласно заявил: «За сто с лишним лет, протекшие с начала раскопок курганов X в. типа гнездовских, исследователям не удалось вычленить сколько-нибудь характерные для тех славян погребальные обычаи и инвентарь. Четыре женских погребения в Гнездове с височными кольцами волынско-моравского типа не помогают решению вопрос. Единственным неопровержимым доказательством пребывания славян в Гнездове является находимая почти в каждом кургане славянская керамика… Но по многочисленным славянским черепкам в Гнездове трудно судить о количестве славян в Гнездове. Все же, вероятно, их там было не слишком много. (…) В Гнездове единственно этнически определенными комплексами являются погребения со следами скандинавского погребального обряда и варяжскими вещами X в., преимущественно второй его половины. К настоящему времени таких курганов раскопано несколько десятков…»{193} Как видим, в своем усердии туземные норманисты стремились перещеголять зарубежных коллег и вообще свести роль славян в Гнездове к минимуму. Следует отметить, что даже Л.С. Клейн, которого уж никак нельзя заподозрить в желании уменьшить значение скандинавов, оказался более великодушен к славянам, чем этот раскаившийся «антинорманист»: «В Гнездовском могильнике под Смоленском в целом из этнически определимых могил 27% оказалось наверняка славянских (полусферические курганы с остатками кремации в верхней части насыпи), 13% скандинавских»{194}. Вместе с тем ситуация, когда один археолог уверенно определяет 27% могил как славянские, а другой археолог одним росчерком пера превращает эти могилы в этнически неопределенные, вновь говорит о крайнем субъективизме в интерпретации археологического материала и о имеющихся в этой области широких возможностях как для случайных ошибок, так и для сознательной неверной интерпретации данных. Чтобы читателю стала ясна ситуация с Гнездовом, приведем характеристику, данную Л.С. Клейном этому комплексу: «Итак, норманнских вещей здесь не так уж и много, да к тому же из них не каждая является, так сказать, норманнским паспортом покойника — часть вещей могла прибыть из Скандинавии в результате торговых связей и оказаться в славянских могилах. Между тем норманистам (Т. Арне и др.) достаточно было одной вещицы, чтобы окрестить весь комплекс, в котором она находилась, скандинавским. Но даже курганов с таким недостоверным норманнским паспортом в Гнездове не больше, чем явно славянских или неизвестной принадлежности, а курганов с целым комплексом скандинавских вещей — ничтожная доля»{195}.

Тем не менее, несмотря на наличие отдельных скандинавских вещей в отдельных захоронениях, любому непредвзятому специалисту было ясно, что мужские погребения в Гнездове без явных натяжек идентифицировать как скандинавские нельзя. Только в 1990 г. современный археолог И.В. Дубов, также участник клейновского семинара, на радостях от открытия констатировал: «Вскрыт единственный на Руси “чисто” скандинавский могильник в урочище Плакун…»{196} Таким образом, по признанию самих норманистов, на Руси мы имеем только один-единственный могильник, находящий свое точное соответствие в Скандинавии. Скандинавская же принадлежность остальных с большей или меньшей вероятностью лишь предполагается туземными норманистами, которые к тому же сами путаются в своих предположениях и взаимно противоречат друг другу. Так, количество «идентифицированных» в качестве скандинавских погребений у того же Д.А. Авдусина колебалось от «более ста» в 1991 г. до «нескольких десятков» в 1993 г., что все равно было крайне мало на фоне раскопанной тысячи курганов. В других работах фигурировали иные цифры. Так, например, В.П. Шушарин из 700 раскопанных на тот момент курганов к захоронению скандинавов относил только два{197}. Ситуацию решил исправить в 1991 г. Ю.Э. Жарнов. Отметив в Гнездове «фактически полное отсутствие критериев для вычленения погребений скандинавов-мужчин», он предложил считать количество «норманских» погребений на основе находок в женских захоронениях скандинавских фибул. В результате подобного допущения скандинавскими могилами волшебным образом оказались уже не менее четверти раскопанных гнездовских погребений, причем для периода конца IX — первой половины X в. они составили целую половину{198}. Однако специалисты быстро указали ему, что эти скандинавские фибулы многократно находили в составе типично славянских или финских женских украшений от Прибалтики до Поволжья. Эти фибулы входили в состав костюма как ливских, так и, по всей видимости, весских женщин. В.В. Седов отмечал, что находки вещей скандинавского происхождения, к числу которых и относятся эти фибулы, не являются этноопределяющими, а показывают лишь, что среди той или иной части населения Восточной Европы эти скандинавские украшения были в моде. Более того, в скандинавском костюме обязательны две фибулы, однако среди более двух десятков погребений в Гнездове, где были найдены скорлупообразные фибулы, в шестнадцати курганах было найдено по одной фибуле, в одном случае — четыре и лишь в оставшихся по две фибулы{199}. Последователи Л.С. Клейна в своем раже забывают сделанную им в свое время оговорку, что «лишь знатнейшие варяги — дружинники стали действительно большими господами на Руси, вроде Свенельда в Киеве. Рядовые же воины промышляли некоторое время мелкой торговлей заморскими женскими украшениями. Недаром большинство скандинавских вещей в Гнездовских курганах — это именно женские украшения, а не оружие»{200}. Наконец, совершенно упускается из виду, что женщины, вместе со всеми своими скандинавскими фибулами, вполне могли быть рабынями, захороненными вместе со своим господином (подобный случай описан у Ибн-Фадлана), и их происхождение совершенно ничего не говорит о племенной принадлежности их хозяина. Как видим, и это «доказательство» скандинавской принадлежности варягов оказалось на деле шитым белыми нитками. Что касается описания похорон руса у Ибн-Фадлана, которое норманисты упорно трактуют как свидетельство скандинавского происхождения русов, равно как и археологически зафиксированных ему параллелей, то даже зарубежные археологи признают, что «в Скандинавии не было обычая умерщвлять женщину при погребении вождя — как описано у Ибн-Фадлана»{201}. С другой стороны, данный ритуал фиксируется у славян еще с VI в. Маврикием Стратегом: «Жены их целомудренны сверх всякой человеческой природы, так что многие из них кончину своих мужей почитают собственной смертью и добровольно удушают себя, не считая жизнью существование во вдовстве»{202}. Аналогичный ритуал отмечается для живших на территории Германии славян Бонифацием в VIII в.: «Винеды, народ мерзейший и самый дурной, хранят однако же с такою верностию в супружеском союзе любовь, что жена, по смерти мужа, сама отрекается от жизни, и та между ними считается славною, которая своей рукою убьет себя, чтобы сгореть с мужем на одном костре»{203}.

Со ссылкой на Шаскольского Л.С. Клейн и в 2009 г. однозначно постулирует излюбленное положение норманистов: «Не вызывает сомнений норманнская принадлежность сожжений в ладье…»{204}Однако, трактуя ритуал сожжения в ладье как исключительно скандинавский, норманисты игнорируют прямое указание скандинавского же автора XII в. Саксона Грамматика, что данный ритуал был установлен у прибалтийской руси еще в гуннскую эпоху. В более позднюю эпоху данный ритуал зафиксирован у западных славян. Немецкий археолог А. Пауль пишет: «Хотелось бы обратить внимание на то, что обряд погребения в ладье, традиционно связываемый со скандинавами, был хорошо известен и у балтийских славян не позднее чем с VIII века. В уже упоминавшемся ральсвикском могильнике было найдено два лодочных захоронения: подкурганные кремация и ингумация в ладьях. Ингумация датируется концом X или началом XI в., в то время как датировка кремации невозможна и, следовательно, должно приниматься во внимание все время существования могильника в VIII–XII вв. Кремация произведена на месте, и по этому признаку захоронение может быть рассмотрено как славянско-скандинавский тип А. Из могильника другого значительного ремесленного поселения Гросс-Штремкендорф рядом с Висмаром известно 6 лодочных захоронений — 5 урновых, оставленных в кораблях размером 5–15 м и одна ингумация в расширенной однодревке. Одно из этих урновых захоронений в лодке датировано по керамике концом VIII в., но и другие не могли относиться ко времени позднее начала IX в., так как позднее перестало существовать само поселение. К VIII в. относится и найденное в 2000 г. лодочное захоронение в Менцлине. Не менее 20 лодочных ингумаций в расширенных одно древках известно с острова Узедом в устье Одера. Однотипные им лодочные захоронения найдены также и в других поморских городах — Цедыне, Волине, Кезлине.

Также хорошо подтверждается археологией и бытовавший на юге Балтики обычай помещения в захоронения корабельных частей, от которых к моменту раскопок в большинстве случаев оставались лишь корабельные заклепки и, в более редких случаях, части деревянных планок»{205}. Соответственно, обряд захоронения в ладье отнюдь не является 100% доказательством скандинавского присутствия, как это хотелось норманистам.

Таким образом, мы видим, что на основании лишь разрозненных находок, приписываемых скандинавам либо действительно являющихся скандинавскими, при отсутствии достоверно скандинавских погребений, то есть фактически без каких-либо объективных оснований, туземные норманисты только на основании собственных идеологических установок чудесным образом постепенно увеличили число скандинавов, захороненных в Гнездове с одного, о котором первоначально говорил Т. Арне, до двухсот пятидесяти. Благодаря этому оно и превратилось в место, где этническая принадлежность остальных трех четвертей погребений является неопределенной, славян «вероятно… было не слишком много», а «единственно этнически определенными комплексами являются погребения со следами скандинавского погребального обряда», принадлежавшие многочисленным «волнам скандинавов, проходившим через Гнездово». Тенденциозность подобного рода построений очевидна: основная масса могильников в Гнездове, в которых, по утверждению Д.А. Авдусина в 1949 г., «черты славянского обряда наблюдались постоянно», превращалась в этнически неопределенную массу, а количество приписываемых скандинавам захоронений многократно преувеличивалось. За подобную ловкость рук, проявленную за карточным столом, еще в XIX в. с позором изгоняли из приличного общества, теперь же это оказывается вполне приемлемым научным приемом. Лишь благодаря ему из Гнездова и удалось создать опорный пункт норманнов в самом центре славянских земель Восточной Европы, псевдонаучный миф о котором и был запущен как в научную литературу, так и в массовое сознание.

Сопоставим построения норманистов с выводами других исследователей. А.В. Арциховский, признавая, что в Гнездове действительно встречены несколько раз скандинавские погребения, обратил внимание на славянский характер большинства курганов, в том числе некоторых крупных и богатых. Предпринятое им сопоставление Гнездова со шведской Биркой дало следующие результаты. Славянские ромбовидные стрелы в Гнездове составляют значительное большинство, хоть иногда встречаются скандинавские ланцетовидные стрелы. В Бирке почти все стрелы ланцетовидные. В Гнездове найден только один скандинавский боевой топор, в Бирке их двадцать. В Гнездове кольчуги (целиком или частично) найдены уже в девяти курганах, шлемы — в двух, а в Бирке эпохи викингов ни того ни другого образца защитного вооружения не найдено ни разу. Вся керамика в Гнездове типично славянская, что убедительно говорит о значительном преобладании там славян. Будь там шведская колония, обязательно встретилась бы во время раскопок скандинавская керамика, которая полностью отсутствует. Интересно отметить, что в Бирке примерно 90% сосудов изготовлено вручную и 10% на круге, а в Гнездове мы имеем прямо противоположную картину: примерно 90% сосудов изготовлено на круге и 10% вручную. В Гнездове полностью отсутствуют скандинавские рунические надписи, достаточно часто встречающиеся в Скандинавии эпохи викингов (только в Швеции обнаружено 2300 рунических надписей, большинство XI в., а многие еще старше), зато обнаружена там древняя славянская надпись, сделанная кириллицей. По этому поводу археолог отметил: «Исключительная редкость рун в России резко противоречит обилию их в Скандинавии. Огромные размеры советских раскопок особо подчеркивают эту редкость. Очевидно, проникновение скандинавов в Россию не было массовым». Таким образом, подчеркивает ученый, сопоставляя все эти факты, «гипотеза о массовой шведской колонизации не подтверждается ничем»{206}. Хоть сопоставление Гнездова с Биркой, как будет показано ниже, не совсем точно, однако на фоне рассмотренных выше безудержных фантазий норманистов оно безусловно является примером взвешенного подхода и научной объективности.

Что касается присутствия там западных славян, отметим, что в начале 70-х гг., когда Д.А. Авдусин еще совершал свой дрейф от антинорманизма к ультранорманизму, он наряду со скандинавами видел в Гнездове еще и западных славян: «Гончарные сосуды обнаруживают сходство с сосудами балтийских и западных славян как по профилю, так иногда и по специфичному орнаменту, на который обращал внимание еще В.И. Сизов. Полные аналогии некоторым гнездовским горшкам можно указать, например, в Чехии. Нет полной уверенности, что эти формы сосудов пережили полную эволюцию в Гнездове и продолжают линию развития лепной гнездовской керамики, а это, возможно, указывает на приток в Гнездово славянского населения, уже знавшего гончарный круг (и, следовательно, достигшего соответствующего социального развития), тем более что на Западе такая керамика возникла раньше, чем на Руси»{207}. В пользу этого наблюдение говорит и само название Гнездово, ближайшей параллелью которого является польское Gniezno{208}.

Рассмотрим еще одну норманистскую «ягодку». А.Н. Кирпичников, И.В. Дубов и Г.С. Лебедев в 1986 г. утверждали: «“Гнездовский” Смоленск существовал до середины XI в. Во второй половине X в. здесь появляется новый погребальный обряд — погребение в камерах. По происхождению скандинавский, он представлен в различных городских центрах Балтийского региона и Древней Руси — Бирке, Хедебю, Ладоге, Пскове, в Шестовицах под Черниговом, одно погребение известно в Киеве. Всюду этот ритуал связан прежде всего с феодализирующейся королевской, а на Руси — княжеской дружиной»{209}. Однако в самой Швеции камерные могилы имеются только в Бирке, где они составляют примерно 10% захоронений. Поскольку подобные же могилы были найдены и в континентальной Европе, особенно там, куда экспансия викингов не распространялась, шведская исследовательница А.-С. Греслунд считает, что в Бирке они принадлежали купцам, ведшим международную торговлю. Однако это не помешало туземным норманистам объявить все камерные могилы, обнаруженные на территории Древней Руси, скандинавскими, за что они неоднократно подвергались обоснованной критике. П.П. Толочко отметил: «Теперь об этнической атрибуции камерных могил. Вывод Г.С. Лебедева, Д.А. Мачинского и других исследователей о том, что они принадлежали шведам, на поверку оказался несостоятельным»{210}. Об этом же пятнадцать лет спустя писал и В.В. Фомин: «Теперь о погребениях в камерах (середина и вторая половина X в.), обнаруженных в Ладоге, Пскове, Гнездове, Тимереве, Шестовицах под Черниговом, Киеве и объявленных как захоронения скандинавов, входивших в высший слой Руси. Об этой “истине” в последней трети ушедшего столетия настолько много говорили археологи (особенно В.Я. Петрухин, в “норманско-хазарской” концепции Киевской Руси которого этой “аксиоме” отведена одна из главных ролей), что она стала общим местом для всех рассуждений о скандинавской природе варяжской руси, рождала (как и те же фибулы) новые тому “доказательства”, а те, в свою очередь, другие. Западноевропейские ученые также связывают камерные погребения Восточной Европы со скандинавами. Но сейчас уже точно установлено (хотя это было ясно давно), что камерные гробницы Бирки IX в., на основании которых заключили о якобы норманнском характере сходных погребений на Руси, не являются шведскими (показательно, что установление данного факта нисколько не изменило их скандинавской характеристики и не стало предметом разговора в науке, необходимость в котором более чем очевидна). Одновременные и подобные им захоронения открыты в Вестфалии, Чехии, Польше, т.е. там, где скандинавов не было»{211}. Несмотря на это, в изданной в 2009 г. книге со своими новейшими примечаниями Л.С. Клейн, полностью игнорируя приведенные выше данные, по-прежнему утверждает: «Во многих местах восточнославянской земли найдены археологические следы пребывания норманнов. Это прежде всего поселения и могильники со специфическими чертами культуры, сближающими эти центры с раскопанными в Скандинавии и доказывающими их норманнскую принадлежность. В Бирке (Швеция) раскопаны могилы знатных норманнов, покойники лежали там внутри срубов, и вот богатые срубные погребения той эпохи обнаружены также в Киеве и Чернигове»{212}. Хоть подобное упрямое следование ранее высказанной ошибочной точке зрения вопреки приведенным фактам едва ли нуждается в особом комментарии, укажем на данные о наличии аналогичных захоронений у западных славян.

Камерное захоронение было найдено в расположенном на достаточном удалении от моря Южном Мекленбурге, причем исследовавший его Ф. Шмидт сомневается в его связи со скандинавской традицией и подчеркивает, что «в западнославянских регионах в XII веке большие камерные захоронения развились самостоятельно». Другой археолог обнаружил камерное захоронение в Вустерхаузене на реке Доззе, где присутствие скандинавов ожидать ещё сложнее. Еще одно такое захоронение было найдено в могильнике Гросс-Штрёмкендорфа, отождествляемого с упоминавшимся в письменных источниках портом ободритов Ререком. Камерное захоронение из княжеской резиденции Старгарда в Вагрии показывает, что данный способ погребения был свойствен и западнославянской знати. Производивший там раскопки немецкий археолог И. Габриель утверждает: «Величина и техника постройки сооружения, как и свободное место внутри камеры, без сомнения, имеют княжеский характер»{213}. Все эти факты, сознательно игнорируемые норманистами, показывают, что камерные захоронения на Руси гораздо логичнее связывать с западнославянским миром, где они встречаются в различных местах, нежели со скандинавами, у которых они зафиксированы только в Бирке, где они к тому же не являлись собственно шведским погребальным обрядом.

В.В. Фомин так охарактеризовал общую ситуацию в науке начиная с 60-х гг. XX в., когда был, казалось бы, на объективном археологическом материале запущен миф о массовом присутствии скандинавов в русской истории: «И их “материализация” связана с археологией, посредством которой в научный оборот были введены доказательства норманства варяжской руси весьма сомнительного свойства: археологи-норманисты чуть ли не все неславянские древности объявляли скандинавскими… и приписывали их летописным варягам. При этом из всего огромного материала абсолютизируя т.н. “норманнский”, удельный вес которого и сегодня буквально микроскопичен, да к тому же он был мало связан со скандинавами напрямую, ибо был привнесен в северо-западные пределы Восточной Европы в качестве предметов торговли, обмена, военных трофеев, в ходе сложных миграционных процессов, вобравших в себя представителей многих этносов, в том числе и неславянских, что придало культуре названного региона очень много оттенков (в какой-то мере и скандинавский).

Так, во многом именно торговлей объясняли И.П. Шаскольский и В.В. Седов присутствие скандинавских вещей в землях славянского и финского населения, а В.М. Потин — “необходимостью скандинавских стран расплачиваться за русское серебро”. А.Г. Кузьмин справедливо подчеркивал, что вооружение и предметы быта “можно было и купить, и выменять, и отнять силой на любом берегу Балтийского моря”. Но этим скандинавским и псевдоскандинавским вещам было придано основополагающее значение в разрешении варяжского вопроса. (…) По признанию А.А. Хлевова, введение в советскую науку корпуса археологических источников оказало “революционизирующее” воздействие на спор об этносе варягов. Археологи-норманисты, ведя в 60–80-х гг. раскопки древностей Северо-западной Руси и интерпретируя их самую значимую часть только в пользу скандинавов, нарочито шумно вводили их в научный оборот… Вместе с тем они начинают… формировать, если повторить за Авдусиным, “общеисторический фон” IX–X вв., при этом не только превышая возможности своей науки, но и решая варяжский вопрос исключительно в духе старого времени — в духе “ультранорманизма” первой половины XIX столетия. Так, Клейн, Лебедев и Назаренко, исходя из археологических данных, по их же собственной оценке, недостаточно широких и полных, утверждали о значительном весе скандинавов в высшем слое “дружинной или торговой знати” Руси, а также о присутствии на ее территории некоторого числа скандинавских ремесленников. Норманны в X в. составляли, утверждали они, “не менее 13% населения отдельных местностей”. По Киеву эта цифра выросла у них уже до 18–20%, но более всего, конечно, впечатляет их заключение, что в Ярославском Поволжье численность скандинавов “была равна, если не превышала, численности славян…”(…) Тезис о множественности скандинавских следов на Руси, якобы зафиксированных археологами, весьма проблематичен. Если поверить археологам, справедливо указывает Кузьмин, что норманны появились на Верхней Волге на столетие ранее славян и долгое время численно превосходили последних, то следует поставить вопрос: каким образом из синтеза германской и угро-финской речи родился славяно-русский язык? Видимо, резюмирует историк, что-то в этих построениях не так: либо факты, либо осмысление»{214}. Населив древнерусские города и курганы множеством скандинавов, археологи-норманисты нисколько не задумывались о том, как такое количество пришельцев умудрилось исчезнуть, не оставив практически никаких следов в языке, культуре, религии и антропологическом облике коренного населения. Очевидно, что необходимость в объективной переоценке выводов всех этих горе-археологов уже давно назрела.

Совершенны справедливы и слова А. Пауля: «В работах, посвященных истории и археологии Северной Руси VIII–X вв., то есть периода, тесно связанного с летописным призванием варягов, нередко можно встретить утверждения о неком огромном присутствии здесь в это время скандинавов. Зачастую заявляется, что следы пребывания в это время норманнов на Руси неоспоримы и составляют значительный пласт ранней истории таких важных северорусских городов, как Рюриково Городище или Старая Ладога. Более того, приверженцы норманистских идей, кажется, необычайно горды этим обстоятельством, используя его в качестве одного из основных своих аргументов и делая эмоциональные заявления в духе: “Невозможно вычеркнуть скандинавское присутствие из археологии Северной Руси” или о том, что “все/большинство археологов России являются норманистами”. Последнее, увы, похоже на правду. Более того, между обоими постулируемыми заявлениями есть и прямая связь. Правда, заключается она не в том, как намекают скандинавофилы, что детальное знакомство с археологическим материалом неизбежно приводит людей на позиции норманизма.

Связь здесь как раз обратная — “огромное присутствие скандинавов” в русских городах, как и “неоспоримость” т.н. скандинавских находок, являются прямым следствием норманистских взглядов большинства археологов. Иначе крайне трудно будет объяснить, почему общебалтийские вещи, производство и распространение которых хорошо известно и на юге Балтики, во многих случаях до сих пор выдавались за “исключительно скандинавские”. Более того, этим вещам нередко пытаются придать вид “этнического маркера”, отличающего северного германца от славянина. Присутствие же балтийских славян в Северной Руси в ранний период зачастую ставится под сомнение, вопреки всем фактам»{215}.

Поскольку различные норманисты неоднократно сравнивали древнерусские материалы с материалами, полученными в ходе изучении Бирки, следует остановиться на этой очередной «ягодке» подробнее. Немецкий хронист Адам Бременский XI в. писал: «Бирка — это город готов, расположенный в центре Швеции… Ибо жители Бирки часто подвергаются нападениям пиратов, которых там великое множество. И поскольку они не могут противостоять им силой оружия, они обманывают врагов хитрым приемом. Так, они перегородили залив неспокойного моря на протяжении ста и более стадиев каменными глыбами и тем самым сделали прохождение этого пути опасным как для своих, так и для разбойников. В это место, поскольку оно является наиболее безопасным в приморских районах Швеции, имеют обыкновение регулярно съезжаться по различным торговым надобностям все суда данов или норманнов, а также славян и сембов; бывают там и другие народы Скифии»{216}. Поскольку схолия 126 к этому сочинению уточняет, что плавание от Руси до Бирки занимает пять дней, это говорит о том, что связи нашей страны с этим городом были также достаточно регулярными. Археологическим подтверждением этих контактов является находка керамики «ладожского типа» в десяти погребениях Бирки.

Сами шведские исследователи, отмечая редкость подобных находок и отсутствие их в древностях вендельского периода, отмечают близость части данной керамики к лепной керамике междуречья Эльбы и Одера{217}. Утверждение Адама Бременского о том, что Бирка — это город готов, то есть жителей Готланда, имевших во всей Скандинавии наиболее ранние и тесные связи с Восточной Европой, даже если не воспринимать его буквально, в любом случае указывает на сильное восточное влияние в этом крупнейшем торговом центре материковой Швеции. Недвусмысленное указание этого автора на то, что в Бирку регулярно приплывали торговые корабли скандинавов, славян, балтов «и других народов Скифии», говорит о том, что данный город был достаточно космополитичным поселением, что не могло не отразиться и в материальной культуре. Часть приезжих умирала в этом городе и соплеменники хоронили их по своему обряду. Правом поселения в нем обладали фризы. «Разнообразие погребальных обрядов в Бирке указывает также на то, что, кроме фризов, здесь оседали и финны, и славяне с низовьев Одера»{218}. Вместе с датским Хедебю шведская Бирка относилась к категории открытых торгово-ремесленных поселений или виков, одной из отличительных черт которых была следующая: «Вики окружены могильниками с разнообразными вариантами обряда; связанные в массе с чужеродным населением, пришлым, не располагавшим правами на землю в округе, эти могильники теснятся близ виков, накладываясь на территорию поселений». О более чем полиэтническом характере населения Бирки свидетельствуют самые разнообразные данные: название одной из ее бухт, Kuggham, образовано от фризского слова kugg — «корабль» и, по всей видимостью, связано с фризской торговлей; арабские и каролингские монеты, предметы салтово-маяцкой культуры, «постсасанидские» украшения, предметы англо-ирландского производства, «большое количество гончарной западнославянской посуды, а также лепная керамика славянских форм, в том числе близких керамике “смоленских длинных курганов”, староладожским керамическим формам и другим восточноевропейским аналогам». Как показывают археологические данные, сам этот город был в очень значительной мере ориентирован на торговлю с Востоком: «Время ее становление и расцвета, до середины X в., определяется в первую очередь движением арабского серебра и сложением трансбалтийской системы торговых путей и центров IX — первой половины X в. Упадок Бирки вполне определенно можно связывать с походами киевского князя Святослава и его дружин в 964–967 гг. на Волжскую Булгарию и Хазарию…»{219} Тот факт, что после 970 г. Бирка не смогла переориентироваться на торговлю с Западом и была покинута своими жителями, говорит о том, что связи с Восточной Европе были для нее главенствующими и она, как никакой другой скандинавский город, была тесно связана с данным направлением торговых путей. Следует отметить, что сами современные шведские исследователи для определения специфики Бирки в эпоху викингов используют весьма емкое и характерное понятие — аномалия{220}.